Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
уже, несмотря на все смазки, баранку, врубая взад-вперед скрежещущую уже
кулису скоростей, развернуться в обратном направлении; отобедать всей семьей
борщом и пожарскими котлетами, подкрепиться при этом водкой; вечером, когда
пурга утихнет, отправиться на Курский вокзал и отчалить в южные края на
заслуженный отдых. От имени судьбы эти варианты предлагались деду внуком. От
ее же имени дед осекал внука:
-- Перестань болтать! Двигайся!
-- Не дури, дед! Зачем тебе это собрание говенное? -- Борис с тревогой
поглядывал на благородный профиль Бориса Никитича. -- Ну, вот видишь, что на
шоссе творится?
Судьба явно принимала его аргументацию. Впереди на обледенелом шоссе
случилось ЧП: какая-то машина съехала в кювет, скопились грузовики,
ворочался кран, каждую минуту все залеплялось налетающими эшелонами снега.
-- Ну, вот видишь, дед, -- говорил Борис IV, -- пока не поздно, давай
разворачиваться.
Борис Никитич III уже не без некоторого раздражения отмахнулся от
внука. Вскоре и за ними скопились грузовичье и фургоны, и развернуться стало
невозможно.
Простояв в пробке не менее сорока минут, они прибыли с опозданием.
Борис Никитич сразу прошел в президиум. Боря же, за неимением свободных
мест, сел в проходе на ступеньку. Он ловил на себе озадаченные взгляды
студенческого актива, в том числе тревожный и влюбленный взгляд комсорга
потока Элеоноры Дудкиной. С какой это стати чемпион явился на собрание по
осуждению "убийц в белых халатах"? Стараясь не обращать внимания на эти
взгляды, он смотрел на бледное лицо деда во втором ряду президиума. "Бабка
права, -- думал он, -- с ним происходит что-то особенное. Этот мрак может
стоить ему жизни".
Майка, ставшая теперь частой гостьей в Серебряном Бору, заметила вчера,
как дед, раскрыв газету, увидел там свою подпись под письмом академиков,
осуждающих клику вредителей и заговорщиков из еврейского "Джойнта". С
газетой Борис Никитич немедленно прошел к себе в кабинет и позвал туда Мэри.
Очень долго они были вдвоем за закрытыми дверьми. Майка успела уже погулять
с маленьким Никитушкой и Архи-Медом, а разговор старых супругов все еще
продолжался, временами на высоких тонах, но неразборчиво. Она еще долго
помогала тете Агаше с бельем и с готовкой, а старики все не выходили. Часто
звонил телефон, глухо слышался официальный голос Бориса Никитича. Тетя Агаша
в сердцах бросала полотенце, стучала кулачком по столу: "Зачем он трубку
берет?! Ну зачем он трубку берет?!" Наконец двери открылись, и бабушка Мэри
вышла с громкой фразой: "А вот этого уж совсем не надо делать!" Потом
появился Борис Никитич, он был, как ни странно, в полном порядке и даже
оживлен. Спросил у Майки, где, по ее мнению, может сейчас пребывать его
внук. Майка сказала, что, по всей вероятности, легендарный спортсмен
находится сейчас в своей резиденции на улице Горького, готовится к экзамену
в обществе Элеоноры Дудкиной и других влюбленных в него студенток. Борис
Никитич рассмеялся: "Вам ли, Маечка, ревновать его к каким-то студенткам!"
-- то есть по-джентельменски сделал замечательный комплимент. И тут вдруг ты
явился на своей фашистской колымаге, Борька-Град, и мы все вместе ужинали, и
это было так замечательно, хотя у Мэри и у Агаши очень дрожали пальцы, чего
ты, конечно, не заметил. Ну, а потом, хочу напомнить, ты меня долго-долго
мучил вот здесь, в комнате своей матери, дурачина таковский, совсем замучил
своим этим самым; я, по-моему, забеременела. Вот только этого еще не
хватало, подумал Борис и тогда еще немного, по-утреннему, как бы вместо
гимнастики, помучил свою любимую.
За завтраком разбирались разные варианты неявки Бориса Никитича на
общеинститутский митинг. Вдруг старик, решительно вытерев салфеткой рот,
заявил, что он непременно туда направится, "хотя бы для того, чтобы все
увидеть своими глазами". Мэри и Агаша немедленно бросились из-за стола в
разные стороны, а Боря побежал одновременно за обеими, то есть сначала
потрепал по плечу кухонную даму, а потом устремился к фортепианной, нимало
не подозревая, что в точности повторяет движения своего отца за несколько
месяцев до собственного рождения. "С ним что-то особенное происходит, --
сквозь увлажнившийся платок твердила Мэри. -- Этот мрак может стоить ему
жизни. Неужели недостаточно подписи, которую они поставили, даже его не
спросив? Теперь еще этот митинг! Можно ли пережить такой позор?"
Двигаясь сквозь вьюгу, то есть то и дело выкручивая руль "в сторону
заноса" и тормозя, Борис заметил, как по мере приближения к институту
отливалась кровь от дедовского лица, то есть как мертвело, как каменело это
лицо. Ну что его несет на митинг? Уехал бы на юг, снял бы комнату в Сочи,
гулял бы там по набережной... может быть, это звучит наивно, но все-таки
здесь есть хоть какой-то шанс. Речами на митингах сейчас, похоже, не
защитишься. Хевра опять вроде собралась разгуляться, как в 1937 году. Сашка
Шереметьев прав: вооружаться в конце концов придется на последний и
решительный бой. Только кто будет вооружаться? Пятнадцать человек из "кружка
Достоевского"?
Профессора Градова в президиуме собрания, очевидно, уже и не ждали.
Президиум иллюминировался улыбками. Уцелевшие столпы медицинской науки
нееврейской национальности переглядывались. Председатель хотел было
потесниться, чтобы посадить его рядом с собой, однако Борис Никитич скромно
стушевался во втором ряду стульев. На трибуне между тем заканчивал
выступление член бюро парткома, доцент кафедры топографической анатомии и
оперативной хирургии Удальцов: "...а тем, кто запятнал нашу благородную
профессию, мы говорим: вечный позор!" Последние слова взлетели к люстре едва
ли не церковным дискантиком, претендуя на серьезный реверберанс как в
хрустале, так и в сердцах присутствующих. Среди аплодисментов Удальцов пошел
было с трибуны, как вдруг в третьем ряду встала студенточка; Борис узнал ее
-- третьекурсница Мика Бажанова.
-- Товарищ Удальцов, скажите, а что нам с учебниками делать? --
прозвучал Микин совершенно детский голосок.
-- С какими учебниками? -- опешил доцент.
-- Ну все-таки, -- сказала Мика. -- Ведь эти вот врачи-вредители, они
большие ученые и преподаватели. Мы по их учебникам занимаемся. Что же нам
теперь с этими учебниками делать?
Удальцов левой рукой схватился за трибуну, а правой как-то странно стал
шарить справа от себя. В зале кто-то хихикнул, неосторожный. Удальцов вдруг
выхватил то, что искал, длинную академическую указку, которую он, очевидно,
подсознательно заметил на столе справа от трибуны; скорее всего, предмет
остался здесь от прошлых заседаний, на которых, возможно, использовался по
назначению, то есть для демонстрации экспозиций.
-- Книги их?! -- жутким виевским голосом возопил доцент и тут показал,
для чего ему понадобилась указка: рубанул ею поперек трибуны, словно
буденновец. -- Книги их смрадные сожжем и пепел развеем по ветру! -- Еще
один удар по трибуне, еще один; указка, на удивление, все это выдерживала.
-- Малейшее упоминание позорных имен, всех этих коганов, вышвырнем из
истории советской медицины! Пусть кости этих убийц поскорее сгниют в русской
земле, чтобы от них никаких следов не осталось!
Перепуганная Мика всхлипывала. Доцент и сам трясся в конвульсиях: у
него был явный истерический срыв. Приблизившись осторожно под взмахами
карающей указки, два члена парткома с большим сочувствием и товарищеской
теплотой свели Удальцова с трибуны.
-- Ну и ну, каков разряд эмоций, -- сказал Боря-Град в притихшем
смущенном зале.
И тут вдруг предоставили слово его деду, заслуженному профессору,
действительному члену Академии медицинских наук. Давая слово сразу после
Удальцова Градову, председательствующий, сам весьма почтенный, профессор
Смирнов явно хотел показать солидность собрания; дескать, не только молодые
доценты, о которых кое-кто может сказать, что не благородный гнев, а
болезненный карьеризм доводит их до истерики, но также и славные
представители старой школы, увенчанные уже всеми возможными титулами и
наградами, участвуют в патриотической акции: нет-нет, уважаемые, советская
медицина вовсе не обезглавлена, отнюдь, отнюдь, и как это славно со стороны
Бориса Никитича, что он, несмотря на неважное самочувствие, счел
возможным... Как часто бывает в подобных случаях, профессор Смирнов лукавил
сам с собой, перекидывая удальцовскую истерику на "болезненный карьеризм".
На самом деле он, конечно, понимал, что вовсе не в карьеризме тут дело, а в
чудовищном, парализующем всю нервную деятельность страхе, страхе, который и
всех присутствующих тут сковал, который и старика Градова сюда притащил и
сейчас тянет на трибуну, который и его самого, председательствующего,
заставляет столь неестественно, каким-то предельным растягиванием рта,
улыбаться.
Борис Никитич, поднявшись на трибуну, поправил галстук и пощелкал
третьим пальцем правой руки по микрофону. Все вдруг обратили внимание, что
семидесятисемилетний академик отнюдь еще не дряхл. Напротив: собран, строг,
чрезвычайно отчетлив в лице, посадке, движениях, в глазах живой свет, на
щеках легкий румянец, отлично оттеняющий красивую седину.
-- Товарищи, -- сказал он ровным, спокойным голосом, в обертонах
которого, казалось, за "товарищами" стояли "милостивые государи", -- мы все
потрясены случившимся. Теперь стало ясно, что означали исчезновения ведущих
специалистов нашей медицины. Кто может поверить в нелепейшие сказки о
террористической деятельности профессоров Вовси, Виноградова, Когана,
Егорова, Фельдмана, Эттингера, Гринштейна, а также многих других, названных
в заявлении ТАСС? Бок о бок с большинством из этих людей я работал всю мою
жизнь, многих из них я считаю своими друзьями и совершенно не собираюсь
из-за нелепейших и постыдных -- да-да, товарищи, я подчеркиваю, постыдных!
-- обвинений отказываться от этой дружбы и от высокой оценки безупречной
профессиональной деятельности этих людей. Без исключения, все названные
самоотверженно трудились на фронтах Великой Отечественной войны -- чего
стоит лишь одно организованное Мироном Семеновичем Вовси впервые в истории
терапевтическое обслуживание действующей армии! Все они были удостоены
воинских званий и наград, а сейчас на их головы сваливается такой позор! Мне
совершенно ясно, что наши коллеги стали жертвами какой-то мутной
политической игры. Люди, санкционировавшие эту акцию, выбившие из жизни
выдающихся врачей и ученых, видимо, не думают о судьбе советской медицины,
не думают даже и о своем собственном здоровье. Хочу еще сказать, что я
совершенно потрясен откровенно антисемитским характером газетной кампании в
связи с этим делом. Для меня нет сомнения, что кто-то пытается
спровоцировать наш народ, нашу партию и нашу советскую, верную идеалам
научного коммунизма интеллигенцию. Как старый русский врач, сын врача, внук
врача и правнук полкового лекаря в суворовской армии, я заявляю протест
против издевательства над моими коллегами!
Зал был настолько ошарашен выступлением профессора Градова, что
позволил ему договорить до конца и даже спуститься с трибуны при полном
молчании. И только когда уже сошел и на секунду притормозил, не зная, куда
двинуться -- на прежнее ли место в президиуме или к выходу, -- раздался
панический, как будто стремящийся наверстать опоздание, вопль: "Позор
профессору Градову!" Сразу же прорвалась плотина. От сатанинского рева,
казалось, задрожали портреты корифеев. "Позор! Позор! Долой сионистов,
космополитов, убийц! Долой пособников реакции!"; далее все слилось в
сплошной вой, сквозь который в один момент прорезалось звонкое,
комсомольское: "Долой еврейского прихлебателя Градова!" Комсомольский и
студенческий актив вскочил на ноги, потрясая кулаками: "Но пасаран!"
Ассистенты и доценты тоже старались вовсю, профессора резкими движениями
ладоней отрекались от отщепенца. Пробегая по проходу к сцене, Борис заметил,
что и Мика Бажанова, задавшая незадачливый вопрос об учебниках, машет
возмущенно ручонкой. Увы, даже и влюбленная Элеонора Дудкина, кажется, в
общем строю. Сильным прыжком взлетев на сцену, он обнял деда, потом взял его
под руку и повел к выходу. Через минуту они оказались в пустом коридоре и
стали удаляться от все еще ревущего зала.
-- Дед, ты герой, -- сказал Борис IV.
-- Оставь, -- сказал Борис III, -- я просто сделал то, что мне
подсказывало...
-- Ладно, ладно, -- перебил его Борис IV, -- все ясно, хватит риторики.
Борис III слегка задохнулся от какой-то сильной эмоции, кажется, от счастья.
-- Сделано! -- почти воскликнул он и пошел четким, молодым шагом, как
бы даже поигрывая своей тростью, на которую еще недавно тяжело опирался.
-- Вот это верно, -- сказал Борис IV. Всеми силами он старался не
расчувствоваться, не прижать любимого деда к груди, не разрыдаться. -- Дело
сделано, а теперь надо подумать, как рвать когти. Предлагаю сразу махнуть на
юг. Сразу едем вдвоем в Грузию, или в Сочи, или в Крым... -- Он вспомнил о
женщинах и поправился: -- Вернее, ты едешь один, а я к тебе присоединяюсь
после экзаменов. Связь будем держать через Майку.
-- Перестань, Бабочка, -- легко сказал Борис III. -- Неужели ты
думаешь, что от них можно спрятаться?
-- И можно, и нужно, -- сказал Борис IV. -- Не сидеть же, не ждать же!
Они вышли на крыльцо и увидели, что, пока внутри бушевали страсти,
снаружи вьюга улеглась. Густо подсиненные тучи, скопившиеся в дальней
перспективе над крышами Москвы, как бы обещали возможность побега. Дворники
бодро расчищали снег широкими фанерными лопатами.
-- Бегство? Ну что ж, можно и это попробовать, -- усмехнулся Борис III.
-- Завтра отвезешь меня на вокзал.
-- Нужно сегодня, немедленно. Поверь чутью разведчика, -- возразил
Борис IV.
-- Ну-ну. -- Борис III похлопал внука по плечу своей меховой, девятьсот
тринадцатого года, варежкой. -- Не нужно преувеличивать. Решения об аресте
таких людей, как я, проходят по инстанциям. Это занимает время. Уж по
крайней мере два дня. Они ведь не спешат, потому что никто никогда не
убегает. Никто никогда от них, никогда, никто...
Вдруг вся эйфория вышла, испарилась, и Борис Никитич сразу осел на
палку. Ему вдруг показалось, что дворники только делают вид, что собрались
на перекур, а на самом деле смотрят на него. В окнах клиники по соседству
маячили некоторые лица -- соглядатаи? Пара полковников выпросталась из
троллейбуса; полковники -- оттуда? Группа дошколят прошествовала по
свежевытоптанной тропинке, держась за пояса впереди идущих; никто из детей
не улыбнулся деду, воспитательница посмотрела в упор с исключительной
враждебностью.
-- Никто никогда от них не убегал...
-- Никто никогда так и не выступал против них, как ты, -- тихо сказал
Борис IV. -- Никто никогда, может быть, так и не выступит... -- Намеренно
рассмеялся: -- Так что надо создавать прецедент.
Борис Никитич с нежностью, почти прощальной, посмотрел на внука.
"Надо сделать так, чтобы меня взяли в его отсутствие. Иначе мальчишка
еще начнет сопротивляться, устроит стрельбу -- не секрет, что у него есть
оружие, -- и погибнет".
-- Давай сделаем так, -- предложил он. -- Я пойду сейчас на кафедру и
разберу там свои бумаги: мне многое надо будет взять с собой. А ты
отправляйся к себе и жди моего звонка. За это время узнай расписание
поездов. Вечером вернемся в Серебряный Бор и там все решим.
Они разошлись, две таких разных фигуры: Четвертый в своей кожанке и
волчьей шапке и Третий в черном длинном пальто с шалевым каракулевым
воротником и в типично профессорском, в тон воротнику, "пирожке". Один из
дворников тут же весело закосолапил к телефонной будке -- докладывать.
Подъезжая к улице Горького, Борис все думал о деде. Ну, дал! Все
думали, что он из малодушия едет на этот гнусный митинг, а оказалось, из
великодушия, если правильно понимать это слово. Еще неизвестно, способен ли
я на такое. Над Берией, на крыше, висел, но это было нечто сугубо личное,
нечто вроде кавказской вендетты. Дед совершил колоссальный общественный акт.
Лет через сорок, вспоминая эти времена, скажут: единственным, кто поднял
голос против лжи, оказался профессор Градов. Вот нам наши снисходительные
похлопывания по плечу, говно -- молодое поколение. Мы думаем, что на
семьдесят восьмом году уже ни о чем, кроме теплых кальсон, не думают, а в
человеке тем временем кипят страсти. У деда явно кипели страсти, когда он
принимал решение вмазать по поганым чушкам. У него, кажется, что-то было на
совести, что-то с давних времен, еще до моего рождения, что-то смутное
доходило, какой-то компромисс, какое-то малодушие... Он, может быть, всю
жизнь мечтал об искуплении, и вот его мечта сбылась: он уходит по-рыцарски.
Они ему не простят великодушия. Они и сотой доли подобного никому не
прощают, они и невиновным не прощают их невиновности. Деду -- конец, что бы
я ни фантазировал о бегстве на юг. Может, конечно, произойти чудо, но
вероятность равна "минус единице". А этот дед -- мой любимейший
человек. Он мне, может быть, больше отец, чем дед. Отец всегда был в
каком-то отдалении, пока не отбыл по окончательной дистанции, а дед был
близок. Он, между прочим, меня и плавать научил, не отец, а дед. Прекрасно
помню этот момент в затончике на Москве-реке. Мне лет пять, и я вдруг
поплыл, а дед стоит по пояс в воде, веселый, и капли летят с его козлиной
бородки, как из водосточной трубы... Что делать? Проклятье, ведь это же
закон природы, мощные внуки должны помогать слабеющим дедам, а я ничего не
могу сделать для своего старика в этом проклятом обществе.
В этот момент Борю Градова посетила предательская мысль. Лучше бы его
взяли в мое отсутствие. Если придут при мне, я наверняка не выдержу,
перестреляю гадов и погублю всех, всех наших женщин и самого себя. Лучше бы
без меня. Он с силой отбросил гадкую мысль. В конце концов я тоже должен
бросить им вызов. Сашка Шереметьев прав: гонять тут мотоцикл на
соревнованиях и получать кубки, может быть, аморально...
Жизнь тянется как привычный монотон, а события тем временем
скапливаются и приближаются, чтобы вдруг свалиться на тебя, как сброшенная с
крыши лопата снега. Открыв дверь в квартиру, Борис даже не особенно
удивился, увидев выходящую ему навстречу из кабинета Веру Горда. У нее был
ключ, но она сюда уже год как не захаживала. Что-то случилось, это ясно, ну,
что ж, прошу вас, события, вваливайтесь.
-- Весь "кружок Достоевского" арестован, -- сказала Вера. Она стояла,
положив руку на притолоку, платье плотно облегало фигуру. Яркие губы,
светящиеся глаза. Казалось, что происходит сцена из иностранного фильма.
-- И Сашка тоже? -- спросил он. Она скривила губы:
-- А ты как думал? И Николай, и Саша, все... Ах, Боря! -- разрыдалась.
В рыданиях простучала каблучками, бросилась к нему на грудь. -- Боря, Боря,
я не могу, я просто умираю, я каждую минуту умираю, Боря...
Он усадил ее на диван, сел рядом, пытаясь сохранить хотя бы маленькую
дистанцию: поднималось совершенно неуместное