Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
ть в Oberkommando des Heeres в ставках
"Вервольф" и "Волчье логово"... Моя бедная девочка, мать моих детей... Ничто
не оторвет меня от тебя...
Он не сказал ни слова, но она поняла, что с ним произошло в этот момент
что-то очень значительное, размыв какой-то ком слежавшейся грязи. Они пошли
дальше еще медленнее, взявшись за руки, как дети. Спустились к Манежной,
миновали гостиницу "Москва" и собирались уже пересечь Охотный ряд, когда
вдруг, неизвестно откуда, явился перед ними вытянувшийся в струнку адъютант
Стрельцов.
-- Разрешите обратиться, товарищ маршал? Какие будут распоряжения до
утра? Самолет прикажете отменить?
Вероника оглянулась и увидела медленно приближающуюся группу офицеров.
Очевидно, они следовали за командующим от самых ворот Кремля. Подъехали и
остановились "виллис" и два "доджа", заполненные градовскими "волкодавами".
Словом, группа сопровождения не дремала во время лунной прогулки.
-- Какая у вас деликатная свита, Никита Борисович! -- засмеялась
маршальша.
Офицеры заколыхались в ответных улыбках. Ба, да тут знакомые все лица:
и зам по тылу Шершавый, и личный шофер, дослужившийся уже до третьей
офицерской звездочки Васьков, и две-три персоны из Особой Дальневосточной,
кажется, Бахмет, кажется, Шпритцер, а самое замечательное состоит в том, что
в группе шествует, успешно соревнуясь в росте, в округлости груди и в
значительности лица с генералом Шершавым, не кто иной, как бывший
серебряноборский участковый, ныне капитан Слабопетуховский. Никита явно
окружает себя своими собственными "органами".
-- Слабопетуховский, и вы здесь?!
-- Так точно, Вероника Александровна! Обрел смысл жизни под флагами
Резервного фронта и лично маршала Градова, а точнее, в АХУ штаба; к вашим
услугам!
Никита выглядел немного смущенным, и понятно почему: кого теперь этим
людям называть хозяйкой? Быть может, впервые они видели его в состоянии
нерешительности: отменять ли ночной полет к фронту?
Она положила ему ладонь на щеку:
-- Не верь своим мозолям, Китушка, ты все такой же. Когда тебя теперь
ждать?
Он облегченно вздохнул и поцеловал ее. В щеку. Во вторую. В нос. Губы
-- на замке, иначе придется отменять полет. И вообще, надо сначала сделать
ремонт в квартире, вот именно сделать ремонт, побелить потолки, натереть
полы, вычистить ковры, ну и... ну и отослать Шевчука, черт... отослать его,
конечно, не на фронт, куда-нибудь в теплое место, но покончить с этим...
-- Теперь уже, очевидно, не раньше чем через месяц, -- сказал Никита.
-- Ну, вот и хорошо, -- вздохнула она. -- Жду тебя через месяц еще с
одной маршальской звездой, чтобы ты уже стал дважды маршалом. Дважды маршал
Советского Союза, неплохо, а? А что с Борькой делать?
-- Борьке скажи, что я категорически против его военных планов. Пусть
окончит школу, тогда посмотрим. Верульку поцелуй сто тридцать три раза. Ну,
пока!
Он прыгнул в "виллис". Кавалькада тронулась. Вероника в своей короткой
лисьей шубке и длинном шелковом платье пересекла Охотный ряд. До дома было
два шага. Вот и кончился "первый бал Катюши Масловой", теперь я опять одна.
А он даже и не вспомнил про мое сорокалетие.
"ГЛАВА XV ОФИЦЕРСКОЕ МНОГОБОРЬЕ"
Эту главу нам приходится начать маленькой сценкой, которая никак не
хотела повисать на хвосте главы предыдущей, хотя и имела к ней прямое
отношение. Дело в том, что, простившись с женой в Охотном ряду ноябрьской
ночью 1943 года, маршал Градов не сразу отправился к ожидавшему его во
Внуково бомбардировщику Ил-4, а сделал предварительно большой круг по спящей
столице. В глухой час, когда московская флора, устав трепетать под западным
ветром, поникла ветвями в извечном русском крепостническом стиле, а фауна
только чирикала спросонья, отгоняя суматошные сны, все его машины подъехали
к старому градовскому дому в Серебряном Бору. Оставив всех людей за забором,
маршал открыл калитку все тем же старым приемом, известным ему с детства, а
именно путем оттягиванья одной из планок забора и просовывания внутрь
неестественно изогнутой руки. Этот способ почему-то считался недоступным
воображению грабителя. Довольно часто, впрочем, калитка вообще не запиралась
на засов, и вот эта уж картина с виду запертой, а на самом деле совершенно
незапертой калитки действительно не поддавалась преступному воображению,
если не считать чекистов, явившихся сюда за Вероникой осенью 1938 года.
Никита Борисович надеялся увидеть свет в кабинете отца или лампочку у
постели матери, тогда бы он зашел в дом, однако ни Борис Никитич, ни Мэри
Вахтанговна в ту ночь бессонницей не страдали. Отец, впрочем, мог быть в эту
ночь где угодно, кроме дома. Замначмедсанупра Красной Армии, он не столько
сидел в своем московском кабинете, сколько перемещался по всей огромной
линии фронта от Баренцева моря до Кавказа. Прошлым летом, в конце июля,
Никита случайно натолкнулся на отца в самом пекле, на плацдарме Лютеж.
Только что закончилась знаменитая танковая "битва в подсолнухах".
Семечки, надо сказать, поджарились там на славу! Десятки, если не сотни
"тигров", "марков", "тридцатьчетверок", "шерманов", "грантов" и "Черчиллей"
горели и дымили на полнеба, стоя почти вплотную. Огромные клубы дыма
поднимались из-за бугра, закрывая вторую половину небесного свода: там
кто-то только что взорвал чье-то бензохранилище. Вот он -- типичный пейзаж
тотальной войны: черное бесконечное вознесение, языки огня, мелькающие
остатки живой природы.
Между тем на бугре вокруг дымящихся развалин разворачивался полевой
госпиталь. Солдаты еще натягивали палатки, а под одной из них уже шли
операции. Никита, проезжая мимо в своем броневике, бросил взгляд на
госпиталь, отметил оперативность разворачивания -- представить к наградам!
-- и уже проехал было дальше, как вдруг увидел выходящего из палатки отца.
Борис Никитич был в заляпанном кровавыми пятнами хирургическом халате.
С горделивым видом, всегда появлявшимся у него после удачной операции, он
стаскивал с рук асептические перчатки. Кто-то, очевидно, по его просьбе уже
всовывал ему в рот дымящуюся папиросу.
Никита хотел было броситься и заорать: "Какого черта ты здесь делаешь,
в самом пекле? Тебе шестьдесят восемь лет, Борис Третий! Ты генерал, ты
должен руководить по радио, по телефону, какого дьявола ты лезешь под
снаряды?!" К счастью, он вовремя сообразил, что этого делать не следует. Он
спокойно вышел из броневика, подошел к отцу и обнял его. Два фронтовых
фотографа немедленно запечатлели трогательную сцену.
-- Только что оперировал сержанта Нефедова, -- сказал отец. -- Просто
мифическая какая-то личность. Откуда только у людей такое бесстрашие
берется?
Никита уже слышал о взводе Нефедова, который в течение суток умудрился
отразить все атаки на высоком берегу Десны и продержался до подхода 18
дивизии.
-- Знаешь, во время боя возникает какое-то особое возбуждение,
заглушающее страх, -- сказал он. -- Вот танкисты, видишь, наши и фрицы,
лупили друг друга в упор, никто не ушел. Что это такое? Они же все были как
пьяные. Это нас и спасает, и это же нас всех и губит, если хочешь знать.
-- Может быть, ты прав, -- задумчиво сказал отец. -- Скорее всего, ты
прав... ты это лучше понимаешь как профессионал...
В этот момент через бугор стали перелетать и падать в подсолнухи
реактивные снаряды немецких шестиствольных минометов, так называемых
"ванюш". Ни отец, ни сын не обратили на это ни малейшего внимания.
-- Мы все под этим газом войны, -- сказал Никита. -- И ты, и я...
Отец кивнул. Он, видимо, был чертовски благодарен сыну за этот
разговор, за эту встречу на равных посреди побоища.
-- Ну, а как вообще-то? -- спросил он, обводя рукой черный горизонт.
-- Давим! -- шепнул ему Никита.
По его душу уже бежали связисты и адъютанты. Они еще раз обнялись и
расстались, даже не поговорив о матери.
Сейчас, глухой ночью, сидя на пеньке сосны напротив градовского старого
гнезда, Никита лишь мимолетно вспомнил эту сцену и тут же постарался от нее
отделаться. Его уже тошнило от войны. Он жаждал не-войны. Он и в Серебряный
Бор завернул не из сентиментальных, если разобраться, соображений, а оттого,
что ему хотелось прикоснуться к чему-то своему, исконному, невоенному,
неисторическому, к чему-то гораздо более важному, к тому, что излучает и
поглощает любовь. Даже не к матери и отцу лично, а к материнству и
отцовству.
Он вспомнил тех, кто построил этот дом, -- своего деда Никиту и бабушку
Марью Николаевну, урожденную Якубович; из тех Якубовичей.
Он помнил тут себя лет с семи. Они приезжали с родителями по
праздникам. Дед встречал их, трубя в большие усы, профессура восьмидесятых,
эдакий российский путешественник и исследователь. Он, между прочим, одно
время и был таковым, они и с Машей Якубович познакомились в Абиссинии, где
работали в миссии Красного Креста.
Дед обожал Никитку, мечтал, чтобы тот жил с ними в Серебряном Бору.
Пробы показывали серьезную загрязненность воздуха Москвы. Здесь же был
чистейший кислород и первородная мечниковская простокваша. Он даже завел для
прельщения пони. Сажал мальчика верхом на маленького коня, торжественно
провозглашал: "Грузинский царь!" -- намекая, стало быть, на происхождение по
материнской линии. Впрочем, и без пони Никитка только и мечтал перебраться
сюда, на сосновый берег изгибающейся реки, к таинственным оврагам и к озеру
с холодящим названием Бездонка.
Сидя сейчас в тиши и стыни перед все еще надежным, крепким, хоть и
осевшим кое-где по углам террасы домом, Никита пытался вызвать в памяти не
просто далекие, но космически недостижимые воспоминания детства и всеобщей
любви. Мелькали лишь блики, потом все заволакивалось словесным дымом,
рассказанной и зажеванной историей семьи. Вернутся ли ко мне эти блики,
соединятся ли они в картины, хотя бы в мой смертный час?
"Волкодавы" из своих "доджей" смотрели через забор на сгорбленную спину
командующего. Они были вооружены автоматами, немецкими пистолетами
"вальтер", наборами ручных гранат и тесаками. Никто из спящих в доме так
никогда и не узнал, что ночью к ним приближалось такое воинство. Иначе двое
из спящих никогда бы себе не простили своего молодого сна. Этими двоими были
Борис IV и его верный друг и единомышленник, чемпион Москвы по боксу в
среднем весе среди юношей Александр Шереметьев.
Утро Борис и Александр начали, естественно, пятикилометровым кроссом.
Для того, собственно говоря, и приезжали на дачу с ночевкой, чтобы утром в
парке поработать над одной из программ офицерского многоборья. Даже
фехтованием вообще-то приятнее заниматься на дорожке под соснами, ну, а для
бега и плавания в ледяной воде лучшего места не найдешь.
Во время бега немного поговорили о фехтовании. Казалось бы, чистейший
атавизм в условиях современной механизированной войны, а все-таки
необходимый элемент в воспитании молодого офицера. Очень много дает --
гибкость, координированность, способность принимать мгновенные решения.
За завтраком -- по твердому настоянию Бориса IV варилась только крепкая
овсяная каша, предлагались также два мощных источника белка -- крутые яйца,
больше никаких разносолов -- обсуждалась ситуация на фронтах. При всех
колоссальных успехах радоваться было еще рано. Враг по-прежнему силен. Вот,
например, Третья гвардейская танковая армия, только что взявшая Житомир,
была вынуждена вновь отдать город "панцерным" гренадерам генерал-полковника
Германа Хофа и отойти, как сообщило Совинформ-Бюро, "на заранее
подготовленные позиции". А посмотрите на атлантический театр военных
действий, Александр: фашистская Италия разваливается, однако нацисты
перебрасывают все больше войск через Альпы и явно намерены ударом
бронированного кулака сбросить союзников в море. Ударом бронированного
кулака, вот так! Добавьте сюда бесчинства подводных лодок, все более наглые
перехваты северных конвоев! Иными словами, "злейший враг свободолюбивых
народов мира" совершенно не собирается сдаваться.
-- В общем, Борис, на нашу долю хватит, -- понизив голос и с подмигом
произнес Александр Шереметьев.
-- Ну, а как тебе нравятся японцы, дед? -- громко, чтобы заглушить
намек Шереметьева, сказал Борис IV. -- Первейшие оказались нарушители
Женевского соглашения по военнопленным! -- Под столом он сильно пихнул ногу
боксера.
Борис Никитич за своим неизменным "мечниковским" кефиром -- в доме
все-таки удавалось поддерживать почти довоенный уровень питания -- шелестел
газетами.
-- Фокус событий, мальчики, сейчас перемещается в сферу дипломатии, --
сказал он, подчеркивая ногтем невзрачное коммюнике о встрече Молотова с
Корделлом Холлом и Энтони Иденом. -- Вот это самое главное на сегодня. Это
говорит о приближающейся встрече в верхах. Надо уметь читать газеты!
Две старые женщины любовно смотрели на завтракающих мужчин, то есть на
старика и двух мальчишек. Если бы вот каждое утро за кухонным столом
собиралась такая компания! Увы, все чаще Мэри и Агаша оставались в
скрипучем, а иногда почему-то как-то странно ухающем доме вдвоем и
вспоминали о пропавших: о Кирилле, о Мите, о Савве, о бурнокипящем
Галактионе, чье сердце не вынесло предательства и ареста в родном его
Тифлисе, которому он принес столько добра. Вспоминали, и очень часто, своего
домашнего ангела в виде остроухого пса с вечно лукавой улыбкой зубастой
пасти, Пифочку, Пифагора. Пес прожил с ними все свои шестнадцать лет, и его
кончина четыре года назад оставила их опустошенными и недоумевающими: как
этот мир, особенно Серебряный Бор этого мира, может существовать без
Пифагора? Мэри долго не могла играть Шопена. Пес вообще любил ее фортепиано,
но звуки Шопена тянули его в кабинет, как магнит. Обычно он ложился у нее за
спиной и клал морду на вытянутые лапы. Немножко похрапывал и явно
наслаждался.
Мэри начинала "Импровизацию" и всегда оглядывалась, ожидая увидеть
своего любимца. Вместо него представала перед ее взором полнейшая пустота,
"Импровизация" захлебывалась.
Приезжавшая иногда мрачная и резкая Нинка просила мать не играть
Шопена. Нет, пожалуйста, что угодно другое, Рахманинов, Моцарт, но Шопена
почему-то не могу. Стыдно было признаться, что это из-за Пифочки.
Приезжала и Циля, как всегда, расхристанная, юбки сваливаются, носки
отцовских штиблет загибаются вверх, всегда пахло от нее каким-то прокисшим
супом. Она продолжала поиски Кирилла, но уже без прежнего жара: война
задвинула тюрьму в глубину, как ненужную до поры декорацию. На письма "в
инстанции" она теперь уже не получала даже формального ответа, а однажды,
когда ей удалось пробиться в комиссию партконтроля, ей там сказали:
"Все-таки непонятно, товарищ, страна истекает кровью, борется за свое
существование, а вас, коммуниста, волнует судьба какого-то бухаринца!
Подождите до конца войны, тогда во всем разберемся..." Иногда, в моменты
раздражения и, как казалось Мэри, даже некоторого подпития, Цецилия начинала
метаться в кругу градовской семьи, бросала какие-то как бы абстрактные
обвинения в адрес тех, кто не дает себе даже труда подумать о судьбе своих
самых близких, для кого нет ничего важнее собственного комфорта. Есть,
конечно, и другие люди, кричала она, есть люди, которые жертвуют всем для
любимого человека, есть женщины, которые могли бы устроить свою судьбу,
которым делают мужчины прямые предложения сожительства и даже брака, но они,
эти женщины, отвергают все ради одной лишь идеи; ради фикции, мифа верности
тратят свои лучшие годы -- Мэри терпела эти дурацкие намеки, старалась не
развивать тему. Однажды, когда она попыталась сказать, что на все запросы Бо
и даже на требования самого маршала Градова неизменно приходят ответы, что
Градов Кирилл Борисович в списках живых не числится, и что надо, родная,
примириться с ужасной мыслью, Цецилия впала в сущую истерику. Она носилась
по даче, срывала почему-то шторы с окон, кричала: "Не верю! Не верю! Он жив!
Кончится война, и во всем разберутся, мне обещали!"
"Правильно, правильно, детка, -- увещевала ее Мэри. -- Может быть,
после войны вдруг откроются какие-то тайны. Может быть, и Митенька вернется.
Ведь вот после первой мировой множество возвращалось из тех, что числились
пропавшими без вести". -- "Ну, Митька-то, конечно, вернется, --
успокаиваясь, говорила тогда Цецилия. -- Это вне сомнений, он вернется с
орденом, искупит свое кулацкое происхождение..."
"Искупит?! -- взрывалась тут Нинка, если, конечно, присутствовала. --
Что ты несешь, Циля, марксистка дубовая! Может быть, всем нам придется перед
этим происхождением вину искупать, ты никогда об этом не думала?" -- "А ты
-- декадентка! Играешь на мещанских настроениях своими песенками! -- тут же
снова вскипала Цецилия и передразнивала: -- "Ту-учи в голубо-ом..." И тут же
бывшие подружки-синеблузницы разлетались в разные углы.
Настоящее блаженство испытывала Мэри Вахтанговна, когда под
серебряноборской крышей встречались две ее внучки, Ёлка Китайгородская и
Веруля Градова. Обе хорошенькие блондиночки -- Ёлка в папу, Веруля в маму,
-- девчонки могли часами шептаться друг с другом, вместе смотрели альбомы по
искусству, вместе приставали к бабушке -- сыграй нам, пожалуйста, фокстрот
"Джордж из Динки-джаза"!
А вот с Вероникой прежняя доверительность опять пропала. Мэри женским
чутьем догадывалась о разладе и, конечно, инстинктивно становилась на
сторону сына, хотя никогда, Боже упаси, не касалась этой темы. Ну а
Вероника, естественно, как человек достаточно тонкой душевной организации
улавливала этот Мэричкин совсем незаметный антагонизм и каждым словом,
каждым жестом как бы бросала в ответ совсем незаметный вызов. Страшные
передряги жизни, все эти взлеты, падения и новые взлеты, все-таки здорово
изменили Веронику, думала Мэри. Вся ее жизнь сейчас -- это какой-то вызов.
Всем окружающим, нищей Москве, войне, прошлому. Бросает вызов, идет,
шикарная, в мехах, в серьгах, дерзейшая, если не сказать наглая. И потом,
этот постоянный шофер, что это за личность, страшно даже подумать, что это
за личность постоянно сопровождает генеральшу -- а теперь уже маршальшу --
Градову!
Мэри Вахтанговна, хотя могла бы еще с двадцатых годов привыкнуть к
постоянным продвижениям Никиты вверх по военной лестнице, все-таки еще не
могла до конца взять в толк, что ее сын -- один из ведущих полководцев этой
невероятной войны. Однажды в трамвае произошел любопытный эпизод. Раз в
месяц она ездила в консерваторию на абонементные концерты. Садилась в
трамвай на кольце и потому занимала сиденье у окна. Народу по дороге
набивалось, конечно, битком, но она все-таки сидела у окна и всю дорогу до
центра смотрела на печальные виды Москвы. К концу концерта обычно за ней
приезжал автомобиль Главмедсанупра, и она не видела причин его отвергать:
все-таки уже сильно за шестьдесят. Так вот однажды, по дороге туда, то есть
в трамвае, кто-то из пассажиров произнес громким шепотом: "А вы знаете,
братцы, кто там сидит у окна? Мать маршала Градова!"
Мэри сделала вид, что не замечает любопытных и восхищенных взглядов, не
слыши