Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
мя отказывался признать это; но она появлялась снова и снова в
самые неожиданные моменты, и каждый раз я ощущал физический страх. Это
заставило меня задуматься всерьез. Ницше обнаружил свой "номер 2" достаточно
поздно, когда ему было за тридцать, тогда как мне он был знаком с детства.
Ницше говорил наивно и неосторожно о том, о чем говорить не должно, говорил
так, будто это было вполне обычной вещью. Я же очень скоро заметил, что
такие разговоры ни к чему хорошему не приводят. Как он мог, при всей своей
гениальности, будучи еще молодым человеком, но уже профессором, - как он мог
приехать в Базель, не предполагая, что его здесь ждет? Как человек
гениальный, он должен был сразу почувствовать, насколько чужд ему этот
город. Я видел какое-то болезненное недопонимание в том, что Ницше, беспечно
и ни о чем не подозревая, позволил "номеру 2" заговорить с миром, который о
таких вещах не знал и не хотел знать. Ницше, как мне казалось, двигала
детская надежда найти людей, способных разделить его экстазы и принять его
"переоценку ценностей". Но он нашел только образованных филистеров и
оказался в трагикомическом одиночестве, как всякий, кто сам себя не понимает
и кто свое сокровенное обнаруживает перед темной, убогой толпой. Отсюда его
напыщенный, восторженный язык, нагромождение метафор и сравнений - словом,
все, чем он тщетно стремился привлечь внимание мира, сделаться внятным для
него. И он упал - сорвался как тот акробат, который пытался выпрыгнуть из
себя. Он не ориентировался в этом мире - "dans ce meilleur des mondes
possibles" (лучшем из возможных миров. - фр.) - и был похож на одержимого, к
которому окружающие относятся предупредительно, но с опаской. Среди моих
друзей и знакомых нашлись двое, кто открыто объявил себя последователями
Ницше, - оба были гомосексуалистами. Один из них позже покончил с собой,
второй постепенно опустился, считая себя непризнанным гением. Все остальные
попросту не заметили "Заратустры", будучи в принципе далекими от подобных
вещей.
Как "Фауст" в свое время приоткрыл для меня некую дверь, так
"Заратустра" ее захлопнул, причем основательно и на долгое время. Я очутился
в шкуре старого крестьянина, который, обнаружив, что две его коровы
удавились в одном хомуте, на вопрос маленького сына, как это случилось,
ответил: "Да что уж об этом говорить".
Я понимал, что, рассуждая о никому неизвестных вещах, ничего не
добьешься. Простодушный человек не замечает, какое оскорбление он наносит
людям, говоря с ними о том, чего они не знают. Подобное пренебрежение
прощают лишь писателям, поэтам или журналистам. Новые идеи, или даже старые,
но в каком-то необычном ракурсе, по моему мнению можно было излагать только
на основе фактов: факты долговечны, от них не уйдешь, рано или поздно
кто-нибудь обратит на них внимание и вынужден будет их признать. Я же за
неимением лучшего лишь рассуждал вместо того, чтобы приводить факты. Теперь
я понял, что именно этого мне и недостает. Ничего, что можно было бы "взять
в руки", я не имел более, чем когда-либо нуждаясь в чистой эмпирии. Я отнес
это к недостаткам философов - их многословие, превышающее опыт, их умолчание
там, где опыт необходим. Я представлялся себе человеком, который, оказавшись
неведомо как в алмазной долине, не может убедить в этом никого, даже самого
себя, поскольку камни, что он захватил с собой, при ближайшем рассмотрении
оказались горстью песка.
В 1898 году я начал всерьез задумываться о своем будущем. Нужно было
выбирать специальность, и выбор лежал между хирургией и терапией. Я больше
склонялся к хирургии, так как получил специальное образование по анатомии и
отдавал предпочтение анатомической патологии, и, вероятно, стал бы хирургом,
если бы располагал необходимыми финансовыми средствами. Меня постоянно
тяготило то, что ради учебы придется залезать в долги. После выпускного
экзамена я должен был как можно скорее начать зарабатывать себе на хлеб.
Поэтому самой предпочтительной мне казалась хорошо оплачиваемая должность
ассистента в какой-нибудь провинциальной больнице, а не в клинике. Более
того, получить место в клинике возможно было лишь по протекции или при
особом расположении заведующего. Зная свои сомнительные способности по части
общительности и привлечения всеобщих симпатий, я не рассчитывал на подобную
удачу и тешил себя скромной перспективой устроиться в какую-нибудь скромную
больницу. Все остальное зависело только от моего трудолюбия и моих
способностей.
Но во время летних каникул произошло событие, которое буквально
потрясло меня. Однажды днем я занимался в своей комнате, в соседней сидела с
вязанием мать. Это была наша столовая, где стоял старый круглый обеденный
стол орехового дерева еще из приданого моей бабушки по отцовской линии. Мать
устроилась у окна, примерно за метр от стола, сестра была в школе, а
служанка на кухне. Внезапно раздался треск. Я вскочил и бросился в столовую.
Мать в замешательстве застыла в кресле, вязание выпало у нее из рук. Наконец
она выговорила, заикаясь: "Ч-что случилось? Это было прямо возле меня", - и
показала на стол. Тут мы увидели, что произошло: столешница раскололась до
середины, причем трещина, не задев ни одного места склейки, прошла по
сплошному куску дерева. Я лишился речи. Как такое могло случиться? Стол из
прочного орехового дерева, который сох в течение семидесяти лет, - как мог
он расколоться в летний день при более чем достаточной влажности? Если бы он
стоял рядом с горячей плитой в холодный, сухой зимний день, тогда это было
бы объяснимо. Что же такого чрезвычайного должно было произойти, чтобы
вызвать взрыв? "Странные вещи случаются", - подумал я. Мать покачала головой
и сказала своим "вторым" голосом: "Да, да, это что-то да значит". Я же,
находясь под сильным впечатлением от случившегося, злился на себя более
всего за то, что мне нечего сказать.
Каких-нибудь две недели спустя, придя домой в шесть вечера, я нашел
всех обитателей нашего дома - мою мать, четырнадцатилетнюю сестру и служанку
- в сильном волнении. Примерно час назад снова раздался грохот; на этот раз
причиной был не стол, звук послышался со стороны буфета, тяжелого и старого,
ему было без малого сто лет. Они оглядели его, но не нашли ни единой
трещины.
Я тут же снова обследовал буфет и все, что было поблизости, но
безуспешно. Тогда я открыл его и стал перебирать содержимое. На полке для
посуды я нашел хлебницу, а в ней буханку хлеба и нож с разломанным лезвием.
Рукоять ножа лежала в одном из углов хлебницы, в остальных я обнаружил
осколки лезвия. Ножом пользовались, когда пили кофе, и затем спрятали сюда.
С тех пор к буфету никто не подходил.
На следующий день я отнес разломанный нож к одному из лучших литейщиков
города. Он осмотрел изломы в лупу и покачал головой: "Этот нож в полном
порядке, в стали нет никаких дефектов. Кто-то умышленно отламывал от него
кусок за куском. Это можно сделать, если зажать лезвие в щели выдвижного
ящика или сбросить его с большой высоты на камень. Хорошая сталь не может
просто так расколоться. Кто-то подшутил над вами".
Мать и сестра были в тот момент в комнате, внезапный треск их напугал,
"номер 2" моей матери с напряжением всматривался в меня, а мне снова нечего
было сказать. Совершенно растерянный, я не находил никакого объяснения
случившемуся, и злился на себя, тем более что был буквально потрясен всем
этим.
Почему и каким образом раскололся стол и разломалось лезвие ножа?
Предположить здесь обыкновенную случайность было бы слишком легкомысленно.
Это казалось столь же невероятным, как если бы вдруг Рейн потек вспять -
просто так, по прихоти случая. Все остальные возможности исключались ео ipso
(в силу этого. - лат.). Так что же это было?
Через несколько недель я узнал, что кое-кто из наших родственников
увлекается столоверчением, у них есть медиум - пятнадцатилетняя девушка. По
слухам, она впадает в транс и якобы общается с духами. Услышав об этом, я
вспомнил о последних событиях в нашем доме и подумал, что это может иметь
какое-то отношение к "медиуму". Так я стал регулярно - каждую субботу -
бывать на спиритических сеансах. Духи общались с нами посредством
"постукивания" по столу и стенам. То, что стол двигался независимо от
медиума, показалось мне сомнительным. Вскоре я обнаружил, что условия
эксперимента слишком ограниченны, поэтому принял как очевидность лишь
самовозникновение звуков и сосредоточился на содержании сообщений медиума.
(Результаты наблюдений были представлены в моей докторской диссертации.)
Сеансы наши продолжались года два, мы все устали. И однажды я заметил, как
медиум пытается имитировать спиритический феномен, т. е. попросту
мошенничает. После этого я перестал ходить туда, о чем сейчас сожалею,
потому что на этом примере понял, как формируется "номер 2", как входит в
детское сознание alter ego и как оно растворяется в нем. Девушка-медиум была
"акселераткой". Я видел ее еще раз, когда ей было 24, и мне она показалась
человеком чрезвычайно независимым и зрелым. В 26 лет она умерла от
туберкулеза. После ее смерти ее родные рассказали мне, что в последние
месяцы жизни характер ее стал быстро меняться: перед концом она впала в
состояние, аналогичное состоянию двухлетнего ребенка. Тогда она и заснула в
последний раз.
В целом все это явилось для меня важным опытом, благодаря которому от
юношеского своего философствования я перешел к психологическому объяснению
духовных феноменов, обнаружив нечто объективное в области человеческой
психики. И все же эти опыты были такого свойства, что я не представлял, кому
бы мог рассказать все обстоятельства дела. Поэтому мне снова пришлось забыть
на время о предмете моих размышлений. Диссертация моя появилась лишь спустя
два года.
В клинике, где я работал, место старого Иммермана занял Фридрих фон
Мюллер. В нем я нашел человека, близкого мне по складу ума. Мюллер умел с
необыкновенной проницательностью ухватить суть проблемы и формулировать
вопросы так, что они уже наполовину содержали в себе решение. Он, со своей
стороны, похоже, симпатизировал мне, потому что после окончания университета
предложил переехать с ним в Мюнхен в качестве его ассистента. Я уже готов
был принять его предложение и стал бы терапевтом, если бы не произошло
событие, не оставившее у меня никаких сомнений относительно выбора будущей
специальности.
Я, конечно, слушал лекции по психиатрии и практиковался в клинике, но
тогдашний наш преподаватель ничего из себя не представлял. А воспоминания о
том, как подействовало на моего отца пребывание в психиатрической лечебнице,
менее всего располагали специализироваться в данной области. Поэтому,
готовясь к государственному экзамену, учебник по психиатрии я раскрыл в
последнюю очередь. Я ничего от него не ожидал и до сих пор помню, как,
открывая пособие Краффта-Эбинга, я подумал: "Ну-ну, посмотрим, что ценного
скажут нам психиатры". Лекции и клинические занятия не произвели на меня ни
малейшего впечатления, а от демонстрации клинических случаев у меня не
осталось ничего, кроме скуки и отвращения.
Я начал с предисловия, рассчитывая узнать, на что опираются психиатры,
чем они вообще оправдывают существование своего предмета. Чтобы мое
высокомерное отношение к психиатрии не вызвало упреков, я должен пояснить,
что медики в то время, как правило, относились к психиатрии с
пренебрежением. Никто не имел о ней реального представления, и не
существовало такой психологии, которая бы рассматривала человека как единое
целое, не было еще описаний разного рода болезненных отклонений, так что
нельзя было судить о патологии вообще. Директор клиники был обычно заперт в
одном помещении со своими больными, сама же лечебница, отрезанная от
внешнего мира, размещалась где-нибудь на окраине города, как своего рода
лепрозорий. Никому не было до этих людей дела. Врачи - как правило,
дилетанты - знали мало и испытывали по отношению к своим больным те же
чувства, что простые смертные. Душевное заболевание считалось безнадежным и
фатальным, и это обстоятельство бросало тень на психиатрию в целом. На
психиатров в те дни смотрели косо, в чем я вскоре убедился лично.
Итак, я начал с предисловия, в котором сразу же натолкнулся на
следующую фразу: "Вероятно, в силу специфики предмета и его недостаточной
научной разработки учебники по психиатрии в той или иной степени страдают
субъективностью". Несколько ниже автор называл психоз "болезнью личности".
Внезапно мое сердце сильно забилось, в волнении я вскочил из-за стола и
глубоко вздохнул. Меня будто озарило на мгновение, и я понял: вот она, моя
единственная цель, - психиатрия. Только здесь могли соединиться два
направления моих интересов. Именно в психиатрии я увидел поле для
практических исследований, как в области биологии, так и в области
человеческого сознания, - такое сочетание я искал повсюду и не находил
нигде. Наконец, я нашел область, где взаимодействие природы и духа
становилось реальностью.
Мысль моя мгновенно отозвалась на фразу о "субъективности" учебников по
психиатрии. Итак, думал я, этот учебник - своего рода субъективный опыт
автора, со всеми присущими ему предрассудками, со всем его "собственным",
что в книге выступает как объективное знание, со всеми "болезнями личности"
- читай: его собственной личности. Наш университетский преподаватель никогда
не говорил ничего подобного. И, хотя этот учебник ничем существенно не
отличался от других подобных пособий, он прояснил для меня многое в
психиатрии, и я безвозвратно попал под ее обаяние.
Выбор состоялся. Когда я сообщил о своем решении преподавателю терапии,
он был ошарашен и огорчен. Мои старые раны, мое проклятое "отличие", снова
дали о себе знать, но теперь я понимал, в чем дело. Никто из близких мне
людей, и даже я сам, и предположить не могли, что однажды я рискну ступить
на этот окольный путь. Друзья были, неприятно удивлены и смотрели на меня
как на глупца, который отказался от счастливого шанса - сделать карьеру в
терапии, что было более чем реально и не менее заманчиво. И ради чего - ради
какой-то психиатрической несуразицы.
Стало ясно, что я вновь попал на боковую дорогу и вряд ли у кого-нибудь
возникнет желание последовать за мной. Но я твердо знал, что никто и ничто
не заставит меня изменить мое решение и мою судьбу. Получилось так, будто
два потока слились воедино и неумолимо несли меня к далекой цели. Уверенное
ощущение себя как "цельной натуры" словно на магической волне перенесло меня
через экзамен, который я сдал одним из лучших. Дела шли великолепно, когда я
вдруг неожиданно споткнулся, причем на том самом предмете, который на самом
деле знал блестяще, - на патологической анатомии. Из-за нелепой ошибки я не
заметил на предметном стекле микроскопа, где, казалось, находились лишь
разрозненные клетки эпителия, клеток, пораженных плесенью. В других
дисциплинах я даже интуитивно угадывал вопросы, которые мне станут задавать,
благодаря чему успешно избежал нескольких опасных подводных камней и шел
вперед "под гром фанфар". Похоже, все дело в моей излишней самоуверенности.
Не случись этого, я получил бы высший балл.
Теперь же выяснилось, что еще у одного студента оказался такой же балл,
как у меня. Это была "темная лошадка", какой-то одиночка, выглядевший
подозрительно заурядным. Он мог говорить исключительно "по предмету" и
отвечал на все вопросы с таинственной улыбкой античной статуи. Он старался
казаться уверенным, но за этим крылось смущение и неумение себя вести. Я не
мог его понять. Одно можно было сказать совершенно точно - он производил
впечатление почти маниакального карьериста, которого, казалось, ничто не
интересовало, кроме его медицинской специальности. Спустя несколько лет он
заболел шизофренией. Я вспомнил этот случай по ассоциации. Моя первая книга,
как известно, была посвящена психологии dementia рrаесох (шизофрении), и в
ней я, вооружась "своими собственными предрассудками", пытался определить
эту "болезнь личности". Психиатрия в широком смысле - это диалог между
больной психикой и психикой "нормальной" (причем под "нормальной" принято
понимать психику самого врача), это взаимодействие больного с тем, кто его
лечит, - существом в известной мере субъективным. Я поставил перед собой
задачу доказать, что ложные идеи и галлюцинации являются не столько
специфическими симптомами умственного заболевания, сколько присущи
человеческому сознанию вообще.
Вечером после экзамена я впервые в жизни позволил себе роскошь сходить
в театр. До этого состояние моих финансов не располагало к подобной
экстравагантности. У меня еще остались деньги от продажи антиквариата, так
что я смог позволить себе не только билет в оперу, но и путешествие: я
съездил в Мюнхен и Штутгарт.
Бизе подействовал на меня совершенно опьяняюще, я будто плыл по волнам
безбрежного моря. На следующий день, когда поезд нес меня через границу
навстречу широкому миру, мелодии "Кармен" все еще звучали во мне. В Мюнхене
я впервые увидел настоящую античность, и в соединении с музыкой Бизе это
погрузило меня в особую атмосферу, о глубине и значении которой я лишь
смутно догадывался. Ощущение весны и влюбленности - так бы я охарактеризовал
тогдашнее состояние. Погода между тем стояла унылая - была первая неделя
декабря 1900 года. В Штутгарте я последний раз встретился с фрау Раймер-Юнг,
моей теткой, дочерью моего дедушки, профессора К. Г. Юнга, от его первого
брака с Вирджинией де Лассоль. Это была очаровательная пожилая дама с
блестящими голубыми глазами, очень живая и стремительная. Ее муж был
психиатром. Сама она казалась погруженной в мир неясных мимолетных фантазий
и таинственных воспоминаний. На меня в последний раз повеяло прошлым,
безвозвратно исчезающим, уходящим в небытие. Я окончательно прощался с
ностальгическими тревогами моего детства.
С 10 декабря 1900 года началась моя работа ассистентом в клинике
Бургхольцли в должности ассистента. Я был рад, что поселился в Цюрихе,
Базель казался мне уже тесным. Для жителей Базеля не существовало другого
города, кроме Базеля, только в Базеле все было "настоящее", а на
противоположном берегу реки Бирс начиналась земля варваров. Мои друзья не
могли понять, зачем я уезжаю, и надеялись на мое скорое возвращение. Но это
было абсолютно исключено - в Базеле меня знали не иначе как сына пастора
Юнга и внука профессора Карла Густава Юнга. Я принадлежал к местной элите,
был, так сказать, заключен в своего рода "рамки". Во мне это рождало
внутренний протест, я не мог и не хотел быть прикованным к чему бы то ни
было.
В интеллектуальном отношении атмосфера Базеля была вполне
космополитична, однако на всем лежала печать традиции, и это было
нестерпимо. Приехав же в Цюрих, я мгновенно почувствовал огромную разницу.
Связи Цюриха с миром строились не на культуре, а на торговле, но здесь я
дышал воздухом свободы и очень этим дорожил. Здесь люди не ощущали духоты
тяжелого коричневого тумана многовековой традиции, хотя культурной памяти
Цюриху, безусловно, недоставало.