Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
чно, но он и не менее страшен. В маленькой
деревушке, вдали от городской жизни, где живет горстка людей и ничего не
происходит, "старость, болезнь и смерть" предстают перед глазами во всех
своих мельчайших подробностях, более очевидных, чем где бы то ни было еще.
Мне еще не было шестнадцати лет, но я уже много знал об истинной жизни людей
и животных; в церкви и в школе достаточно наслышался о страданиях и
порочности мира. Бог мог, разумеется, находить "удовлетворение" в раю, но
ведь Он Сам старательно позаботился о том, чтобы это блаженство было не
слишком долгим, поместив там ядовитого змия - самого дьявола. Находил ли Он
в этом удовлетворение? Я был убежден, что Бидерман так не думал, - он просто
излагал свои мысли в свойственной богословам лекговесной и бездумной манере,
даже не сознавая их абсурдности и бессмыслицы. Я и предположить не мог, что
Бог находит мрачное удовлетворение в незаслуженных страданиях человека и
животных, не мог помыслить, что Он намеревался сотворить мир из одних
противоречий, чтобы одно создание пожирало другое и всяк рождался, чтобы
умереть. "Божественная гармония" естественных законов казалась мне хаосом,
умеряемым робкими усилиями людей, и "вечный" небесный свод со звездами,
движения которых предопределены, выглядел как набор случайных тел,
беспорядочный и бессмысленный, со всеми этими созвездиями, о которых все
говорят и которых никто не видел. Ведь очертания их совершенно произвольны.
Я глубоко сомневался, в том, что естественный мир преисполнен
Божественной красоты. На мой взгляд, это являлось очередным утверждением,
которое следовало без раздумий просто принимать на веру. В самом деле, если
Бог являет Собой высшую красоту, почему же мир, Его творение, столь
несовершенен, столь порочен, столь жалок? Вероятно, эта путаница была делом
рук дьявола, думал я. Но и дьявол - ведь тоже создание Бога. И тогда я стал
читать о дьяволе - это казалось очень важным. Я снова обратился к моим
догматикам, пытаясь найти ответы на мучившие меня вопросы о причинах
страданий, несовершенства и зла. Ответов не было; я закрыл книгу. В ней не
нашлось ничего, кроме красивых и пустых слов, и, что гораздо хуже, за всей
этой глупостью стояла единственная цель - скрыть правду. Я был не просто
разочарован, я был возмущен!
Но где-то и когда-то существовали же люди, которые, как и я, стремились
доискаться правды, которые мыслили разумно, не желая обманывать себя и
других, не закрывая глаза на горькую реальность. И тогда моя мать (вернее,
ее "номер 2") вдруг сказала: "Ты как-нибудь должен прочесть "Фауста" Гете".
У нас имелось превосходно изданное собрание сочинений Гете, и я нашел там
"Фауста" - на мои раны будто пролили бальзам. "Вот наконец-то человек, -
думал я, - который принял дьявола всерьез, который заключил кровавый договор
с тем, кто своей властью расстроил совершенный Божественный замысел". Я не
одобрял Фауста, на мой взгляд, ему не следовало быть столь забывчивым и
легковерным. Он должен был проявить большую рассудительность и большую
нравственность. Какая непростительная инфантильность - так легкомысленно
проиграть свою душу! Фауст оказался откровенным пустозвоном. У меня
сложилось впечатление, что центр драмы и ее смысл главным образом были
связаны с Мефистофелем. Я не слишком огорчился бы, отправься душа Фауста в
ад. Он этого заслуживал. Но сюжет об "обманутом дьяволе" в конце меня просто
возмутил - Мефистофель был кем угодно, но только не простаком, и странно,
чтобы его провели глупцы. Мефистофель казался мне обманутым совсем в другом
смысле: он не получил обещанного потому, что Фауст, этот ветреный и
бесхарактерный тип, попал на небеса со своими непомерными претензиями.
Думаю, там его ребячество обнаружилось в первый же день; по-моему, он вовсе
не заслуживал посвящения в великие тайны, его стоило прежде испытать
очистительным огнем. Но главным действующим лицом был для меня не он, а
Мефистофель, я смутно чувствовал его связь с тем, чего не понимал в матери.
В любом случае Мефистофель и заключительное Посвящение навсегда остались в
моем сознании как прикосновение к чему-то таинственному и чудесному.
Наконец я уверился в том, что были и есть люди, которые смотрели в лицо
злу, видели его власть, более того - его тайную роль в избавлении человека
от мрака и страданий. В этом смысле моим пророком и стал Гете. Но простить
ему то, как он отделался от Мефистофеля, я не мог - каким-то трюком,
каким-то tour de passe-passe (фокусом. - фр.), так легкомысленно, так
по-богословски. Это было слишком безответственно, и я досадовал, что Гете
тоже оказался из тех обманщиков, кто с помощью словесных ухищрений пытается
представить зло безвредным.
Для себя я сделал вывод, что Фауст был философом, хотя и не слишком
глубоким, и что, несмотря на отход от философии, он, очевидно, успел
приобрести некую восприимчивость к истине. До этого я практически ничего не
слышал о философии, и теперь у меня появилась новая надежда. Может быть,
рассуждал я, есть философы, которые пытались разрешить те же вопросы и
которые помогут мне.
В библиотеке отца философов не нашлось - все они были на плохом счету,
поскольку пытались думать; мне пришлось довольствоваться "Универсальным
философским словарем" Круга (2-е изд. 1832 г.). Я отыскал статью о Боге. Она
начиналась с этимологии слова "Бог", которое - и это представлялось
неоспоримым - происходит от слова "благо" и означает нечто высшее и
совершенное. Существование Бога недоказуемо, говорилось далее, но может быть
Доказана имманентность идеи Бога. Таковая присуща человеку изначально, если
не в видимых проявлениях, то, во всяком случае, скрыто. И наши
"интеллектуальные силы" должны были "развиться до определенной степени",
прежде чем смогли породить столь возвышенную идею.
Объяснение буквально поразило меня. "Да что такое с этими философами?"
- спрашивал я себя. Очень похоже, что они судят о Боге с чужих слов. С
теологами иначе: те по крайней мере уверены, что Бог есть, хотя и
высказываются о Нем самым противоречивым образом. Но и Круг выражался столь
завуалированно лишь затем, чтобы скрыть настоящую убежденность в
существовании Бога. Почему не сказать об этом прямо? Зачем он притворяется,
будто и в самом деле думает, что мы "порождаем" идею Бога и, чтобы сделать
это, должны достичь определенного Уровня развития? Такие идеи, насколько я
знал, есть даже у нагих дикарей в джунглях. А ведь они не философы, они не
собираются специально для того, чтобы "породить идею Бога". Я тоже никогда
не "порождал" никакой "идеи Бога". Разумеется, существование Бога не может
быть доказано, - как, скажем, моль, поедающая австралийскую шерсть, докажет
другой моли, что Австралия существует? Существование Бога не зависит от
наших доказательств. Как пришел я к этому определению? На сей счет мне
довелось услышать массу объяснений, но я ничему не мог верить, ничто не
убеждало меня. В действительности, это никоим образом не было моей идеей.
Это не выглядело так, как если бы сначала я воображал что-то, потом это
что-то обдумывал и затем наконец верил в это. Так, например, история о
Христе всегда казалась мне подозрительной. По-настоящему я никогда в нее не
верил, хотя мысли об Иисусе внушались мне с куда большей настойчивостью, чем
мысли о Боге. Почему же я стал воспринимать Бога как нечто само собой
разумеющееся? Почему философы стараются внушить другим, будто Бог - это
"идея", своего рода произвольное допущение, которое можно "породить" или "не
породить", - когда совершенно ясно, что Он существует так же реально, как
кирпич, что падает вам на голову?
Неожиданно мне открылось, что Бог - это одно из наиболее существенных и
непосредственных переживаний, по крайней мере для меня. Не мог же я выдумать
той страшной истории с собором. Напротив, она была мне навязана, и чья-то
жестокая воля принудила меня думать об этом. Но зато потом на меня снизошло
невыразимое ощущение благодати.
Я сделал вывод, что эти философы изначально опирались на шаткую основу
- на странное представление о Боге как о своего рода гипотезе, которую можно
обсуждать. Мне казалось в высшей степени неудовлетворительным то, что
философы не нашли никакого объяснения разрушительным действиям Бога. А
именно такие действия, на мой взгляд, заслуживали особого внимания
философии, поскольку теология с этим явно не справлялась. И как же я был
разочарован, когда сообразил, что философы, похоже, об этом даже не
подозревали.
Я перешел к следующей интересующей меня статье - о дьяволе. Если, читал
я, допустить, что дьявол изначально зол, мы впадем в явное противоречие, то
есть в дуализм. Поэтому нам следует предположить, что он первоначально
создан добрым, но позже был развращен своей гордыней. Однако, как отмечал
автор статьи - и я был доволен, что он это заметил, - данная гипотеза
предполагает, что главное зло, которое она пытается объяснить, - собственно
гордыня. В остальном, по его мнению, происхождение зла "неясно и
необъяснимо". Для меня это означало, он, как и теологи, не желает думать о
зле. Статья о зле и его происхождении выглядела столь же бесполезной.
Здесь я попытался связно изложить идеи и мысли, занимавшие меня, пусть
и с перерывами, в течение нескольких лет. Это были проявления моего скрытого
второго "я", моего "номера 2". Я пользовался отцовской библиотекой тайно,
без разрешения. Между тем мое первое "я" открыто читало Герштеккера и
переводные английские романы. Я увлекся немецкой литературой, в первую
очередь классической, от которой школа еще не успела отвратить меня своими
скучными многословными комментариями. Читал тогда я много и беспорядочно,
читал сочинения лирические и драматические, исторические и
естественнонаучные. Увлечение это было не только приятным и полезным - оно
давало мне своеобразную разрядку. Но увлечения моего второго "я" все глубже
и глубже погружали меня в депрессию. Не находя ответов на свои вопросы, я
окончательно разочаровался. Окружающие, казалось, интересовались совсем
другими вещами, я был совершенно одинок с моими исканиями. Больше всего на
свете мне хотелось поговорить с кем-нибудь, но я не мог найти точек
соприкосновения, обнаруживая лишь отчужденность, недоверие, некий страх, что
в конце концов лишало меня желания общаться. Это угнетало еще сильнее. Я не
знал, как это понимать: почему никто не переживает ничего подобного? Почему
об этом нет книг? Неужели я единственный, кому это пришло в голову? Но
мысль, что я мог сойти с ума, меня никогда не посещала, поэтому светлая и
темная стороны Бога казались мне вещами, которым, несмотря на душевное
сопротивление, я должен был найти объяснение сам.
Я ощущал свое вынужденное "отличие", и оно пугало меня (означая не что
иное как изоляцию) и приводило к очевидной несправедливости: меня делали
козлом отпущения куда чаще, чем я мог это вынести. На уроках немецкого я
выглядел весьма посредственно: ни грамматика, ни синтаксис совершенно меня
не интересовали. Я скучал и ленился. Темы сочинений казались мне как
правило, пустыми и глупыми, а собственные работы - беспредметными и
вымученными. Оценки я получал средние, что вполне устраивало: я старался не
выделяться, не подчеркивать свое проклятое "отличие". Меня тянуло к
мальчикам из бедных семей, которые, как и я, вышли из ничтожества, но многие
из них были тупыми и невежественными, а это уже раздражало. Притягивало же
меня то, что эти одноклассники в своей простоте не замечали во мне ничего
особенного. А я из-за своего "отличия" уже начал бояться сам себя: мне
казалось, что есть во мне нечто такое, чего я сам в себе не знаю, из-за чего
меня не любят учителя и избегают товарищи.
Тогда же произошла история, которая меня доканала. Мы наконец получили
тему для сочинения, которая показалась мне интересной. Я писал добросовестно
и с увлечением и, как мне казалось, мог рассчитывать на успех - получить
один из высших баллов, не самый высший, конечно, это бы меня выделило, но
близкий к нему.
Наш учитель имел обыкновение начинать обсуждение сочинений с лучших.
Сперва он прочел сочинение первого ученика, это было в порядке вещей. Затем
последовали другие, а я все ждал и ждал, когда же прозвучит мое имя. Меня не
называли. "Этого не может быть, - думал я, - неужели мое сочинение настолько
плохое, ведь он уже перешел к откровенно слабым работам. В чем же дело?" Или
я снова оказался "вне конкурса" и обнаружил свое проклятое "отличие"?
В конце концов, когда все сочинения были прочитаны, учитель сделал
паузу и произнес: "У меня есть еще одно сочинение - Юнга. Оно намного
превосходит другие, и я должен был бы отдать ему первое место. Но, к
сожалению, это обман. Откуда ты списал его? Скажи начистоту!"
В ужасе и негодовании я вскочил с криком: "Я не списал ни единого
слова! Я же потратил столько сил, я старался написать хорошее сочинение". Но
учитель был неумолим: "Ты лжешь. Ты не мог написать такое сочинение. Это
маловероятно. Итак - откуда ты его списал?"
Напрасно я клялся в невиновности, учитель стоял на своем. "Значит, так,
- сказал он, - если я найду, откуда ты его списал, тебя исключат из школы".
И отвернулся. Мои одноклассники бросали на меня странные взгляды, и я с
ужасом понял, что они думают: "Ах, вот оно что". И снова передо мной
оказалась глухая стена.
Теперь на мне было клеймо - клеймо моего проклятого "отличия".
Униженный и опозоренный, я клятвенно пообещал отомстить учителю, и, если бы
такая возможность вдруг появилась, я рассчитался бы с ним по закону
джунглей. Но как мог я доказать всему свету, что не списывал сочинение?
Я днями размышлял над этой историей и снова приходил к выводу, что
ничего нельзя было поделать, что волею слепой и глупой судьбы я оказался
лжецом и обманщиком. Теперь до меня стало доходить многое, чего я не понимал
раньше, например, почему один из учителей сказал моему отцу, когда тот
пришел поинтересоваться моей учебой: "Ну, он, конечно, средний ученик, но
работает с похвальным усердием". То, что я числился в "недалеких" и
"поверхностных", сказать по правде, меня это не задевало. Меня убивало то,
что они считали меня способным на ложь.
Я уже не в силах был сдерживать горечь и негодование. И тут случилось
то, что я замечал в себе и прежде: в сознании воцарилась внезапная тьма,
будто захлопнулась глухая дверь, отгородив меня от всех. И я спросил себя с
холодным любопытством: "Что, собственно, произошло? Ну да, ты возмущен.
Учитель, бесспорно, глупец, он ничего не понимает, он не понимает тебя, но
ведь и ты понимаешь не больше. Он сомневается в тебе точно так же, как ты
сам. Ты не веришь в себя и в других и тянешься к тем, кто прост, наивен и
виден насквозь. Что это - возмущение человека, который чего-то не понимает?"
Подобные мысли sine ira et studio (без гнева и пристрастия. - лат.)
удивительным образом напоминали цепочку тех других моих рассуждений, которые
я считал для себя запретными. Тогда я не видел различия между "я" первым и
"я" вторым, кроме того, что мир второго "я" был только моим. И все же меня
никогда не покидало чувство, что в том втором мире было замешано что-то еще
помимо меня. Будто дыхание огромных миров и бескрайних пространств коснулось
меня, будто невидимый дух витал в моей комнате - дух кого-то, кого давно
нет, но кто будет всегда, кто существует вне времени. В этом было нечто
потустороннее.
В то время у меня, безусловно, не было таких слов, но мое описание
вовсе не относится к моему теперешнему состоянию. Я лишь пытаюсь объяснить
те прошлые ощущения и осветить сумеречный мир своего детства с помощью того,
что мне известно сейчас.
Через несколько месяцев после того случая мои школьные товарищи
прозвали меня "отцом Авраамом". Мой "номер 1" не мог понять почему и
возмущался, считая это смешным и глупым. Но в глубине души я сознавал, что
имя было точным, и болезненно воспринимал все эти намеки на мое подсознание.
Чем больше я читал и чем ближе знакомился с городской жизнью, тем сильнее
чувствовал, что та реальность, которую пытаюсь постичь, подразумевает совсем
иной порядок вещей, нежели тот маленький мир, в котором я вырос, с его
реками и лесами, людьми и животными, с маленькой деревней, что купалась в
солнечных лучах, с ветрами и облаками, с темными ночами, когда происходят
странные вещи. Это была не просто точка на карте, а "Божий мир", полный
тайного смысла. Но люди ничего о нем не знали, и даже животные почему-то
утратили этот смысл. Я отыскивал это неведение в печальном, потерянном
взгляде коров, в безнадежных глазах лошадей, в преданности собак, которые
так отчаянно цеплялись за место возле человека, даже в поведении
самоуверенно гуляющих котов, которые жили в амбарах и там же охотились.
Люди, думалось мне, походили на животных и, казалось, так же не осознавали
себя. Они смотрели на землю и на деревья лишь затем, чтобы увидеть, можно ли
это использовать и для чего. Как и животные, они сбивались в стадо,
спаривались и боролись между собой, жили в этом Божьем мире и не видели его,
не осознавая, что он един и вечен, что все в нем уже родилось и все уже
умерло.
Я любил всех теплокровных животных, потому что они похожи на людей и
разделяют наше незнание. Я любил их за то, что у них была душа, и, мне
казалось, они все понимали. Им, как и нам, считал я, доступны печаль и
радость, ненависть и любовь, голод и жажда, страх и вера, просто они не
умеют говорить, не могут осознавать и неспособны к наукам. И хотя меня, как
и других, восхищали успехи в развитии наук, я видел, что знание усиливает
отчуждение человека от Божьего мира, способствует вырождению, тому, чего в
животном мире нет и быть не может. К животным я испытывал любовь и доверие,
в них было некое постоянство, которого я не находил в людях.
Насекомых я считал "ненастоящими" животными, а позвоночные для меня
являлись лишь какой-то промежуточной стадией на пути к насекомым. Создания,
относившиеся к этой категории, предназначались для наблюдения и
коллекционирования, они были интересны в своем роде, но не имели
человеческих свойств, а были всего-навсего проявлением безличной жизни и
стояли ближе к растениям, нежели к человеческим существам.
Растения находились у самого основания Божьего мира, - вы словно
заглядывали через плечо Создателя, когда Он, думая, что Его никто не видит,
мастерил игрушки и украшения. Тогда как человек и "настоящие" животные,
будучи независимыми частицами Божества, могли жить, где хотят, - растения
(хорошо это или плохо), были привязаны к месту. Они выражали не только
красоту, но и идею Бога, не имели своих целей и не отклонялись от заданных.
Особенно таинственными, полными непостижимого смысла казались мне деревья,
поэтому лес был тем местом, где я сильнее всего ощущал страх и трепет
Божьего мира, его глубокое значение и благо всего, в нем происходящего.
Это ощущение усилилось после того, как я увидел готический собор. Но
там безграничность космоса и хаоса, весь смысл и вся непостижимость сущего,
все безличное и механическое было вопл