Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
Мне исполнилось двенадцать лет, когда произошли события, в какой-то
степени определившие мою дальнейшую судьбу. Как-то в начале лета 1887 года я
вышел из школы на соборную площадь и стал поджидать одноклассника, с которым
обычно вместе возвращался домой. Был полдень, уроки уже закончились.
Внезапно меня сбил с ног другой школьник. Я упал и так сильно ударился
головой о тумбу, что на миг потерял сознание. В течение получаса потом я
испытывал легкое головокружение. В момент удара в моей голове вспыхнула
мысль: "Теперь не надо будет ходить в школу". Я находился всего лишь в
полуобморочном состоянии, но оставался лежать гораздо дольше, чем это было
необходимо, главным образом потому, чтобы отомстить моему обидчику. Затем
мне помогли подняться и отвели в дом неподалеку, где жили две мои пожилые
незамужние тетки.
С тех пор, как только родители посылали меня в школу или усаживали за
уроки, у меня начинались головокружения. Я не посещал занятия больше шести
месяцев, что было мне на руку - теперь можно было ходить куда хочется,
гулять в лесу или у реки, рисовать. Я опять рисовал войну, старинные замки,
пожары и штурмы, иногда целые страницы заполнял карикатурами. (По сей день,
перед тем как заснуть, перед моими глазами проходят эти ухмыляющиеся маски.
Иногда мне виделись среди них лица людей, которых я знал и которые вскоре
после этого умирали.) Но все чаще я погружался в таинственный мир, которому
принадлежали деревья и вода, камни и звери, и отцовская библиотека. Я все
дальше уходил от мира действительного и временами испытывал слабые уколы
совести. Я растрачивал время в рассеянии, чтении и играх. Счастья не
прибавилось, зато возникло неясное чувство, что я ухожу от себя.
Я уже совершенно позабыл, с чего все это началось, но мне стало жаль
испуганных родителей, которые уже начали обращаться к самым разным врачам.
Те, почесав затылки, отправили меня на каникулы к родственникам в Винтертур.
В этом городе была железнодорожная станция, что привело меня в настоящий
восторг. Но по возвращении домой, все пошло по-прежнему. Один из врачей
решил, что у меня эпилепсия. Я знал, как выглядят эпилептические припадки, и
про себя посмеивался над этой чушью. Но родителям было не до смеха. Однажды
к отцу зашел его приятель. Они сидели в саду, а я из любопытства
подслушивал, спрятавшись за кустом. Я услышал, как гость спросил отца: "Ну
как ваш сын?" "А, это печальная история, - ответил отец, - врачи уже не
знают, что с ним. Они подозревают эпилепсию, и это было бы ужасно. Те
небольшие сбережения, что у меня были, я потерял, и что будет с мальчиком,
если он не сможет заработать себе на жизнь?"
Меня как громом поразило. Это было первое столкновение с реальностью.
"Что ж, значит, мне придется работать!" - подумал я. И с этого момента я
сделался серьезным ребенком. Я тихонько отполз и направился в отцовский
кабинет, где достал свою латинскую грамматику и стал старательно зубрить.
Спустя десять минут со мной случился самый сильный из моих обмороков. Я чуть
не упал со стула, но через несколько минут почувствовал себя лучше и
продолжал работать. "Черт подери, я не собираюсь падать в обморок", - сказал
я себе. На этот раз прошло пятнадцать минут, прежде чем начался второй
приступ. Он был похож на первый. "А теперь ты снова будешь работать!" -
приказал я себе, и через час пережил третий приступ. Тем не менее я не
сдался и работал еще час, пока у меня не возникло ощущение, что я победил.
Теперь я чувствовал себя лучше, и приступы больше не повторялись. Я
ежедневно садился за грамматику и несколько недель спустя вернулся в школу.
Головокружения прекратились. С этим было покончено навсегда! Но таким
образом я узнал, что такое невроз.
Постепенно я припомнил, с чего все началось, и полностью осознал, что
причиной всей этой неприятной истории был я сам. Поэтому я никогда не
испытывал злобы к толкнувшему меня школьнику, понимая, что он "предназначен"
был сделать это и что все было "срежиссировано" мной самим - от начала и до
конца. Знал я и то, что это больше не повторится. Я ненавидел себя, и еще -
стыдился. Я сам себя наказал и выглядел дураком в собственных глазах. Никто
кроме меня не был виноват. Я был проклят! С того времени меня начала безумно
раздражать родительская заботливость и их жалостливый тон, когда речь
заходила обо мне.
Невроз стал еще одной моей тайной, и тайной постыдной. Это было
поражение. Тогда же проявились во мне крайняя щепетильность и необыкновенное
прилежание. Причем добросовестность моя была не только показной, мне
необходимо было убедиться, чего я стою, необходимо было быть добросовестным
перед самим собой. Регулярно я вставал в пять утра, чтобы позаниматься, а
иногда работал с трех до семи - до ухода в школу.
То, что меня сломило и, собственно, привело к кризису, - это стремление
к одиночеству, восторг от ощущения, что я один. Природа представлялась мне
полной чудес, и меня влекло к ней. Каждый камень, каждое растение, каждая
вещь казались мне живыми и удивительными. Я уходил в природу, к ее
основаниям - все дальше и дальше от человеческого мира.
Приблизительно тогда же со мной произошло еще одно важное событие. Я
шел в школу из Кляйн-Хенингена, где мы жили, в Базель, как вдруг в какой-то
момент меня охватило чувство, будто я только что вышел из густого облака и
теперь наконец стал самим собой! Как будто стена тумана осталась за моей
спиной, и там, за этой стеной, еще не существовало моего "я". Теперь же я
знал, что оно есть. До этого я тоже существовал, но все, что случалось,
случалось с тем "я". Раньше со мной что-то делали, теперь это я делал
что-то. Переживание было очень важным и новым: я обладал властью. Как ни
странно, в этот миг, как и в те месяцы, что длился мой обморочный невроз, я
ни разу не вспомнил о своем сокровище на чердаке. Иначе я, наверное, заметил
бы аналогию между чувством власти и чувством обладания сокровищем. Но этого
не произошло, - все мысли о человечке в пенале исчезли.
Кажется тогда же я получил приглашение провести каникулы на
Фирвальдштеттском озере, в доме одного нашего знакомого. Дом стоял у самого
озера, рядом был лодочный причал и весельная лодка. Сыну хозяина и мне
разрешили ею пользоваться, строго предупредив, чтобы мы были осторожны. К
несчастью, я уже тогда знал, что править вайдлингом (лодка типа гондолы)
нужно стоя. Дома у нас была маленькая плоскодонка, и в старой канаве мы
пробовали разные штуки. Поэтому первое, что я сделал, - это стал на корме во
весь рост и веслом оттолкнулся от берега. Для осторожного хозяина это было
уж слишком, он свистком подозвал нас к себе и здорово меня отругал. Я был
крайне огорчен, признавая, что сделал именно то, чего меня просили не
делать, а значит, заслужил выговор. И тем не менее меня охватила ярость: как
этот толстый, невежественный и грубый человек посмел оскорблять меня. Мое
"я" ощущало себя взрослым человеком, обладающим чувством собственного
достоинства, человеком уважаемым и почтенным. Но контраст с реальностью был
столь очевиден, что в какой-то момент я остановил себя: "А кто ты,
собственно, такой? Реагируешь так, будто ты бог весть какая персона! И ведь
сам понимаешь, что он совершенно прав. Тебе едва двенадцать, ты школьник, а
он отец семейства, богатый, влиятельный человек, у него два дома и множество
отличных лошадей".
В голове у меня была каша: во мне как бы сошлись два человека: один -
школьник, который не успевает по математике и далеко не уверен в себе,
второй - важная персона - человек, которым нельзя пренебрегать, столь же
уважаемый и влиятельный, как хозяин дома. Этот "второй" был пожилым
человеком, он жил в восемнадцатом веке, носил туфли с пряжками и белый
парик, ездил в наемном экипаже с высокими колесами, оборудованном козлами на
пружинах с кожаными ремнями.
В восемнадцатом веке я чуть позже побывал благодаря необычному случаю.
Однажды мимо нашего дома в Кляйн-Хенингене проехала старинная зеленая карета
из Шварцвальда. Она выглядела так, будто в самом деле прикатила из прошлого.
Увидев ее, я подумал: это именно то, что нужно! Это из "моего" времени. Я
будто узнавал ее - ну точно такая же, как те, на которых я ездил. Потом
возникло своего рода santiment ecoeurant (отвратительное чувство. - фр.),
как будто кто-то украл ее у меня, обманул - отнял любимое прошлое. Карета
осталась от тех времен! Не могу описать, что происходило со мной или что
меня так сильно волновало: тоска, ностальгия или чувство узнавания: "Все так
и было! Именно так!"
Затем произошло еще одно событие, опять уводившее меня в мой
восемнадцатый век. В доме одной из моих теток я обнаружил старинную
статуэтку: две терракотовые фигурки - старый доктор Штукельбергер (личность,
хорошо известная в Базеле в конце восемнадцатого века) и его пациентка - с
высунутым языком и закрытыми глазами. Легенда такова: однажды старый
Штукельбергер шел по мосту, когда к нему подскочила эта изрядно надоевшая
доктору дама и стала взахлеб излагать свои жалобы. Старик сказал: "Да, да, в
самом деле с вами что-то не так. Высуньте-ка язык и закройте глаза", после
чего быстро исчез. Назойливая дама так и осталась стоять с высунутым языком
- всем на посмешище. Так вот, у старого доктора были туфли с пряжками,
которые я странным образом признал за свои, будучи твердо уверенным, что
именно такие туфли я носил. Я даже заявил об этом, чем привел всех в
замешательство. Я почему-то помнил эти туфли у себя на ногах и не мог
объяснить, откуда взялась эта безумная убежденность. Каким образом я
очутился в восемнадцатом веке? Кстати в те дни я часто путал даты, писал:
1786 вместо 1886, и всякий раз с чувством необъяснимой ностальгии.
После случая с лодкой и последовавшего за ним вполне заслуженного
наказания я стал обдумывать эти разрозненные впечатления, и они связались
воедино: во мне две личности, два разных человека, живущих в разное время. Я
пребывал в крайнем замешательстве, мой мозг не справлялся с этим. Наконец я
пришел к неутешительному выводу, что сейчас я все-таки всего лишь младший
школьник, который заслужил наказание и должен вести себя соответственно
возрасту. Тот другой, похоже, совершенная бессмыслица. Я подозревал, что это
как-то связано с различными историями, которые рассказывали родители и
родственники о моем деде. Но и это было не совсем так, поскольку дед родился
в 1795 году, а значит, жил в девятнадцатом веке; более того, он умер задолго
до моего рождения. Невозможно, чтобы я был идентичен ему. Эти мои догадки
были тогда неотчетливы и походили на сны. Не могу сейчас вспомнить, знал ли
я тогда о моем легендарном родстве с Гете. Думаю, что нет, потому что
впервые услышал эту историю от посторонних людей. Суть этих неприятных для
меня слухов заключалась в том, будто мой дед был родным сыном Гете.
К двум моим фиаско - математике и рисованию - добавилось третье: с
самого начала я ненавидел физкультуру. Я не выносил, когда меня учили, как
мне следует двигаться. Я ходил в школу, чтобы научиться чему-то новому, а не
для того, чтобы отрабатывать бесполезные и бессмысленные акробатические
упражнения. Более того, после несчастных случаев в раннем детстве у меня
осталась некоторая физическая робость, которую я так и не смог преодолеть. В
основе ее лежала моя недоверчивость к миру и к собственным силам. Мир,
конечно же, казался мне прекрасным, но вместе с тем непостижимым и
угрожающим. А я всегда с самого начала хотел знать, кому и чему я доверялся.
Возможно, это было как-то связано с матерью, которая однажды покинула меня
на несколько месяцев? Тогда - и я опишу это позже - у меня начались
невротические обмороки, и врач, к моему большому удовольствию, запретил мне
заниматься гимнастикой. Я избавился от этого бремени, но вынужден был
проглотить еще одну неудачу.
Освободившееся время уходило не только на игры, у меня появилось время
для новой страсти: я читал любой попадавшийся мне на глаза кусок печатного
текста.
В один из летних дней того же 1887 года я вышел из школы и отправился
на соборную площадь. Небо было изумительным, и все вокруг заливал яркий
солнечный свет. Крыша кафедрального собора, покрытая свежей глазурью,
сверкала. Это зрелище привело меня в восторг, и я подумал: "Мир прекрасен, и
церковь прекрасна, и Бог, который создал все это, сидит далеко-далеко в
голубом небе на золотом троне и..." Здесь мысли мои оборвались, и подступило
удушье. Я оцепенел и помнил только одно: сейчас не думать! Надвигается
что-то ужасное, то, о чем я не хочу думать, к чему не смею приблизиться. Но
почему? Потому что совершу самый страшный грех. Что же это за самый страшный
грех? Убийство? Нет, не может быть. Самый большой грех - это грех против
Святого Духа, и нет ему прощения. Всякий, кто совершит его, проклят навечно.
Это очень огорчит моих родителей: их единственный сын, к которому они так
привязаны, обречен на вечное проклятие. Я не могу допустить, чтобы это
произошло с моими родителями. Все, что мне нужно, - никогда больше не думать
об этом.
Но сказать легко, а сделать? Всю дорогу домой я старался думать о самых
разных вещах, но обнаружил, что мысли мои снова и снова возвращаются к
прекрасному кафедральному собору, который я так любил, и к Богу, сидящему на
троне, - дальше все обрывалось, словно от удара током. Я повторял про себя:
"Только не думать об этом. Только не думать об этом!" Домой я пришел в
смятенном состоянии. Мать, заметив мое смятение, спросила: "В чем дело?
Что-нибудь случилось в школе?" Я не обманул ее, сказав, что в школе все в
порядке. Я даже подумал, что, может, стоит признаться матери в подлинной
причине своего смятения. Но для этого мне пришлось бы сделать невозможное:
додумать свою мысль до конца. Бедная мать ни о чем не подозревала, она не
могла знать, что я находился в смертельной близости греха, который не
прощается, что я мог попасть в ад. Я решил не признаваться и постарался
привлекать к себе как можно меньше внимания.
В ту ночь мне плохо спалось. Снова и снова неведомая и запретная мысль
врывалась в мое сознание, и я отчаянно пытался отогнать ее. Следующие два
дня были сущим мучением, и мать окончательно убедилась, что я болен. Но я,
как мог, противился искушению признаться во всем, понимая, что признание
заставит моих родителей сильно страдать.
Однако на третью ночь муки стали невыносимыми. Я проснулся как раз в
тот момент, когда поймал себя на мысли о Боге и кафедральном соборе. Я уже
почти продолжил эту мысль! Я чувствовал, что больше не в силах
сопротивляться. Покрывшись испариной от страха, я сел в кровати, чтобы
окончательно проснуться. "Вот оно, теперь это всерьез! Я должен думать. Это
должно быть придумано прежде, чем... Но почему я должен думать о том, чего
не знаю! Я не хочу этого, клянусь Богом, не хочу! Но кому-то это нужно?
Кто-то хочет принудить меня думать о том, чего я не знаю и не хочу знать. Я
подчинен какой-то страшной Воле. И почему выбрали именно меня? Я придумывал
хвалы Творцу этого прекрасного мира, был благодарен Ему за этот ни с чем не
сравнимый дар, но почему же я должен думать о чем-то непостижимо жестоком? Я
не знаю, что это, действительно не знаю, потому что не могу и не должен
подходить сколько-нибудь близко к этой мысли, иначе я рискую внезапно
подумать об этом. Я этого не делал и не хотел, оно пришло, как дурной сон.
Откуда берутся такие вещи? То, что случилось со мной, - не в моей власти.
Почему? В конце концов, я не создавал себя, я пришел в этот мир по воле
Бога, то есть был рожден своими родителями. Или, может быть, этого хотели
мои родители? Но мои добрые родители никогда бы не помыслили ничего
подобного. Это слишком жестоко!"
Последняя мысль даже показалась мне забавной. Я вспомнил про дедушку и
бабушку, которых знал только по портретам. Они выглядели такими добродушными
- я не мог представить себе, что они в чем-то виноваты. Затем я окинул
взором длинный ряд своих неведомых предков и наконец добрался до Адама и
Евы. И тут меня осенило: Адам и Ева были первыми людьми, у них не было
родителей, они были созданы Самим Богом, и Он намеренно создал их такими,
какими они стали. У них не было никакого другого выбора, кроме как быть
такими, какими создал их Бог. Они вообще не знали, что можно быть кем-то
другим. Они были безупречны, ведь Бог творит лишь совершенство, и все же они
согрешили. Как такое стало возможно? Они не смогли бы сделать этого, если бы
Бог не создал для них эту возможность. Очевидно, что Бог и змия сотворил в
искушение им. Бог в Своем всеведении устроил все так, чтобы первые родители
согрешили. Итак, это Бог хотел, чтобы они согрешили.
С моей души будто камень упал, теперь я знал, что происходящее со мною
сейчас - происходит по Божьей воле. Но должен ли я совершить свой грех?
Входит это в Его намерение или же нет? Мне больше не приходило в голову
молить о просветлении, ведь Сам Бог придумал для меня эту безнадежную
ситуацию, я не волен уйти и не могу рассчитывать на Его помощь. Я был
уверен, что, по Его мнению, мне самому следует найти выход. И я продолжал
свои размышления.
Чего Он хочет? Чтобы я действовал, или наоборот? Я должен выяснить,
чего Бог требует от меня, и должен выяснить это сейчас. Разумеется, я
понимал, что с точки зрения общепринятой морали следует избегать греха. До
сих пор я этому и следовал, но теперь стал осознавать, что больше так не
смогу. Мое душевное расстройство подсказывало мне, что, стараясь не думать,
я запутываюсь все сильнее. Так продолжаться не могло. Но я не смогу
поддаться искушению прежде, чем пойму, в чем состоит Божья воля, чего Он
добивается от меня. Ведь я даже не был уверен, что именно Он поставил меня
перед этой отчаянной проблемой. Примечательно, что я ни на минуту не
допускал мысли о дьяволе. Дьявол играл такую незначительную роль в моем
тогдашнем духовном мире, что в любом случае он представлялся мне бессильным
в сравнении с Богом. Но с того момента, как мое новое "я" возникло словно из
туманной дымки и я начал осознавать себя, мысль о единстве и
сверхчеловеческом величии Бога завладела моим воображением. Я не задавал
себе вопроса, Сам ли Бог поставил меня перед решающим испытанием, все
зависело лишь от того, правильно ли я пойму Его. Я знал, что в конце концов
буду вынужден подчиниться, но страшился своего непонимания, оно ставило под
угрозу спасение моей вечной души.
"Богу известно, что я не в силах больше сопротивляться, и Он не хочет
помочь мне, хотя до смертного греха мне остается один шаг. В своем
всеведении Он с легкостью устранил бы искушение, однако не делает этого.
Должен ли я думать, что Он желает испытать мое послушание, поставив меня
перед непостижимой задачей: выступить против собственной морали, против
веры, и даже против Его собственной заповеди, чему я сопротивляюсь всеми
силами, потому что боюсь вечного проклятия? Возможно ли, чтобы Бог хотел
увидеть, способен ли я повиноваться Его воле даже тогда, когда моя вера и
мой разум восстают при мысли о вечном проклятии? Похоже, что так и есть! Но,
может, это всего лишь мое предположение, а я