Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
домов и деревьев. "Превосходно, - радовался я, -
только, кажется, немного чересчур". Опыт закончился печально горьким
похмельем. Тем не менее я чувствовал, что мне открылись смысл и красота, вот
только я сам все безнадежно испортил своей глупостью.
К концу моего пребывания в Этленбухе приехал отец, и мы отправились к
озеру Люцерн, где - о счастье! - сели на пароход. Мне никогда в жизни еще не
доводилось видеть что-либо подобное. Я стоял, не сводя глаз с работающей
паровой машины, когда вдруг сообщили, что мы уже прибыли в Витцнау. Над
городом высилась большая гора, отец объяснил мне, что это Риги и что на
вершину ее можно подняться на специальном поезде. Мы подошли к маленькому
зданию станции, возле которого стоял самый удивительный локомотив в мире, с
каким-то "неправильным" паровым котлом, расположенным не вертикально, а под
необычным углом. Даже сидения в вагонах были наклоненными. Отец вложил мне в
руку билет и сказал: "Ты можешь ехать на вершину один. Я останусь здесь, для
нас двоих это слишком дорого. Будь осторожен и не свались где-нибудь".
От счастья я не мог произнести ни слова. Я находился у подножья
величественной горы, самой высокой из всех виденных мною, совсем близко от
тех пылающих горных вершин, о которых мечтал много лет назад. Теперь я уже
почти мужчина. Для этого путешествия я приобрел бамбуковую трость и
английскую жокейскую кепку - как положено настоящему путешественнику, - и
сейчас поднимусь на эту гору. В этот момент я не мог разобраться, кто же
больше - я или гора. Выпустив густые кольца дыма, чудесный локомотив дрогнул
и, постукивая, повлек меня к головокружительным вершинам. Все новые и новые
пропасти и дали открывались перед мною, пока наконец мы не остановились
наверху, где воздух был необыкновенно прозрачен, а вид сказочно прекрасен.
"Да, - думалось мне, - это и есть настоящий, тайный мир, в котором нет ни
школ, ни учителей, ни неразрешимых вопросов, - в нем просто нет вопросов". Я
ходил по тропинкам осторожно, чтобы не сорваться с какого-нибудь из
многочисленных обрывов. Все вокруг было преисполнено величавой
торжественности, и я чувствовал, что здесь должно быть почтительным и
молчаливым - в этом Божьем мире. Эта поездка была самым лучшим и ценным
подарком из всего, что когда-либо дарил мне отец.
Впечатление было столь сильным, что затмило в моей памяти последующие
годы. Но и "номер 1" тоже получил свое во время этого путешествия: его
впечатления сохранились у меня на всю жизнь. Я и сейчас все еще вижу себя
такого взрослого и независимого, в жестком черном кепи с тросточкой. Я сижу
на террасе одного из роскошных отелей, у озера Люцерн или в прекрасных садах
Витцнау, пью утренний кофе с круассанами за маленьким, застланным
белоснежной скатертью столом под полосатым навесом, сквозь который
просвечивает солнце, - я обдумываю, чем бы заполнить этот длинный летний
день. После кофе я обычно спокойно и неторопливо шел к пароходу, который
отвозил меня к подножию тех самых гор с пылающими ледниковыми вершинами.
Многие десятилетия этот образ вставал у меня перед глазами, когда я
уставал от работы и пытался немного рассеяться. В реальной жизни я обещал
себе это великолепие снова и снова, но не смог сдержать обещания.
После этого первого сознательного путешествия последовало второе, год
или два спустя. Отец отдыхал в Захсельне, и я навестил его; он рассказал,
что подружился там с католическим священником. Это показалось мне
исключительно мужественным поступком, и втайне я восхищался храбростью отца.
Тогда же я побывал во Флюэ, в убежище св. брата Клауса, где находились его
мощи. Меня очень интересовало, откуда католики узнали, что он был святым.
Может быть, он все еще бродил где-то поблизости и сообщил об этом людям?
Genius loci (дух места. - лат.) подействовал на меня так сильно, что я смог
не только представить саму возможность жизни, столь беззаветно посвященной
Богу, но даже, не без внутреннего содрогания, понять ее. Однако у меня
возник еще один вопрос: как жена и дети могли терпеть такого святого мужа и
отца, ведь именно слабости моего отца были источником моей любви к нему?
Ответа у меня не было. "Да, - рассуждал я мысленно, - кому под силу жить со
святым? Наверное, он сам понял, что это невозможно, и потому стал
отшельником. Однако келья его находилась недалеко от дома, - эта мысль
показалась мне удачной. Очень разумно в одном доме иметь семью, а жить на
некотором расстоянии в хижине, с грудой книг и письменным столом. Я жарил бы
каштаны и готовил на очаге суп, поставив его на треножник. Как святой
отшельник, я мог бы больше не ходить в церковь, зато имел бы свою личную
часовню.
В задумчивости я поднялся на холм и уже собирался возвращаться, когда
слева появилась тоненькая девичья фигурка, в местном наряде. Эта была
девушка, приблизительно моего возраста, с миловидным лицом и голубыми
глазами. Мы вместе спустились в долину - так, будто это было для меня самым
обычным делом. Прежде я не знал никаких других девушек, кроме моих кузин, и
смущался, не зная, как с ней говорить. Запинаясь, я начал объяснять, что
приехал сюда на несколько дней отдохнуть, что учусь в гимназии в Базеле и
хочу потом поступить в университет. Когда я говорил, мною овладело странное
чувство "предопределенности" этой встречи. "Она появилась именно в этот
момент, - думал я про себя, - и идет со мной так естественно, как будто мы
принадлежим друг другу". Взглянув в ее сторону, я увидел на ее лице смесь
испуга и восхищения и смутился. Неужели это судьба? Или наша встреча -
простая случайность? Крестьянская девушка - возможно ли это? Она католичка,
но, может быть, посещает того самого духовника, с которым подружился мой
отец? Она понятия не имеет, кто я, и мы, конечно, не сможем беседовать с ней
о Шопенгауэре и отрицании Воли. Но ведь в ней нет ничего зловещего. Может
быть, ее духовник не похож на того иезуита - моего "черного человека". И все
же я не мог открыть ей, что мой отец - лютеранский пастор, это могло ее
испугать или смутить. А говорить с ней о философии или дьяволе, который
значит гораздо больше, чем Фауст, хотя Гете и сделал из него простака, -
было совершенно невозможно. Она ведь еще обитает в уже далекой от меня
счастливой стране неведения, тогда как я уже познал реальность, во всей ее
жестокости и великолепии. По силам ли ей такое вынести! Между нами стояла
непроницаемая стена.
Несколько огорченный я направил беседу в менее опасное русло: идет ли
она в Захсельн, согласна ли, что погода чудесная и пейзаж прекрасен и т. д.
На первый взгляд эта случайная встреча не могла иметь никакого
значения, но внутренний смысл ее был таков, что я размышлял о ней много
дней, и она навсегда осталась в моей памяти. В то время я был еще в том
детском состоянии, когда жизнь состоит из отдельных, разобщенных
впечатлений. Как мог я угадать нити судьбы, связавшие брата Клауса и
хорошенькую девушку?
Все это время меня раздирали противоречивые мысли. Во-первых,
Шопенгауэр и христианство никак не складывались в единое целое, во-вторых,
мой "номер 1" желал освободиться от тягостной меланхолии "номера 2", тогда
как "второму" бывало тяжело вспоминать о "первом". Из этого противоборства и
возникла моя первая систематическая фантазия. Она развивалась постепенно, и
у истоков ее, насколько я помню, стояло впечатление, глубоко меня
взволновавшее.
Однажды северо-западный ветер поднял на Рейне волны. Я шел в школу
вдоль реки и внезапно увидел приближающийся с севера корабль, нижний парус
его главной мачты развевался по ветру. Это было нечто совершенно новое для
меня - парусный корабль на Рейне! Мое воображение расправило крылья. Если бы
не было этой бурной реки, а весь Эльзас превратился в озеро, У нас были бы
парусники и большие пароходы. Базель стал бы портовым городом, и вся наша
жизнь походила бы на жизнь у моря. Тогда все выглядело бы иначе - наша жизнь
проходила бы в другом времени и другом мире, где нет гимназии, нет долгого
пути в школу. Себя в этом мире я видел уже взрослым, самостоятельным
человеком. Над озером поднимался бы скалистый холм, соединенный с берегом
узким перешейком, который пересекал бы широкий канал с деревянным мостом,
ведущим к воротам с башнями по бокам. За воротами открывался бы маленький
средневековый город с домами, разбросанными на склонах холма. На скале
возвышался бы хорошо укрепленный замок с высокой сторожевой башней - это мой
дом. Он не блистал роскошью - этот небольшой дом с маленькими, обшитыми
деревом комнатами, с библиотекой, где любой мог найти все, что стоит знать.
В замке хранилась коллекция оружия, а на бастионах стояли тяжелые пушки: его
охранял гарнизон из пятидесяти тяжеловооруженных воинов. В маленьком городе
жили несколько сотен жителей, им управляли мэр и совет старейшин. Сам я был
мировым судьей, посредником и советником и появлялся лишь время от времени,
чтобы собрать суд. В порту, расположенном с материковой стороны, стояла моя
двухмачтовая шхуна с несколькими пушками на борту.
Nervus rerum и raison d'etre (сутью и смыслом. - лат., фр.) всего
творения был секрет главной башни, известный мне одному. Последняя мысль
показалась мне удивительной: я представил себе тянущийся от зубчатых стен в
подземелье тяжелый медный кабель из проволоки, толщиной в человеческую руку,
наверху разветвленный, как крона дерева, или - еще лучше - как главный
корень, перевернутый кверху и развернувшийся в воздухе. Он втягивал нечто
непостижимое, нечто, идущее по медному кабелю в подземелье. Там у меня была
установлена необыкновенная аппаратура, оборудована своего рода лаборатория,
где я добывал золото из таинственной субстанции, которую медные "щупальца"
вытягивали из воздуха. Это была тайна, о природе которой я не имел и не
хотел иметь никакого представления, да и сам процесс превращения был мне
совершенно безразличен. Смущенно и не без некоторого страха мое воображение
обходило все, что происходило в этой лаборатории. Существовал своего рода
внутренний запрет: считалось, что к этому нельзя проявлять слишком
пристальное внимание и нельзя спрашивать, что же, собственно, извлекалось из
воздуха. Как сказано у Гете о Матерях: "Предмет глубок, я трудностью
стеснен...".
"Дух" безусловно понимался мной как нечто неизъяснимое, но в глубине
души я не считал, что он существенно отличается от воздуха. То, что корни
поглощали и передавали по медному стволу, было некоторой эссенцией,
превращающейся внизу, в подвале, в золотые слитки. Я считал это не каким-то
хитроумным трюком, а тайной самой природы. К ней я относился с благоговением
и должен был скрывать ее не только от совета старейшин, но в определенном
смысле и от самого себя.
Долгая и утомительная дорога в школу и из школы чудесным образом
сократилась. Теперь, выходя из нее, я сразу же оказывался в замке, где
постоянно что-то перестраивалось, где проходили заседания совета, судили
злодеев, разрешали споры, где стреляли пушки. На шхуне драили палубу,
поднимали паруса. Она медленно, подгоняемая слабым бризом, выходила из
гавани, огибая скалистый холм, и брала курс на северо-запад. Затем я
неожиданно обнаруживал себя на крыльце своего дома - так, будто прошло
только несколько минут. Я выходил из моих фантазий словно из кареты, которая
мгновенно доставляла меня домой. Это в высшей степени приятное состояние
длилось несколько месяцев, но в конце концов надоело. Теперь моя фантазия
казалась смешной и глупой: я стал строить замки и вовсе не воображаемые
крепости из камешков, используя грязь вместо извести (наподобие крепости
Хенингена, в то время еще не разрушенной). Я изучил все доступные мне
фортификационные планы Вобана и всю техническую терминологию. После Вобана я
обратился к современным методам создания укреплений и пытался при
ограниченных средствах выстроить всевозможные модели. Более двух лет это
занимало весь мой досуг, за это время моя склонность к естественным наукам и
конкретным вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций "номера
2".
Пока мне так мало известно о реальных вещах, нет смысла, решил я, о них
задумываться. Одно дело - фантазии, и совсем другое - настоящие знания.
Родители позволили мне выписать научный журнал, и я читал его с увлечением.
Я отыскивал и собирал юрские окаменелости, различные минералы, а кроме того
- насекомых, кости людей и мамонтов: первые - из общей могилы под Хенингеном
(1811), вторые - на раскопках в рейнской долине. Растения меня тоже
интересовали, но с научной точки зрения. Я был убежден - не знаю, почему, -
что их не следует срывать и засушивать. Для меня они, пока росли и цвели,
были живыми существами, в них таился некий скрытый смысл, некая Божья мысль.
За ними следовало наблюдать с трепетом и философской любознательностью.
Биолог мог бы рассказать о них много интересного, но для меня это
существенного значения не имело. Что же на самом деле существенно - мне было
не вполне ясно. Как они, растения, связаны с христианской верой или с
отрицанием мировой воли, для меня было непостижимо. Они, очевидно,
находились в Божественном неведении, которое лучше не нарушать. Насекомые,
по контрасту, были "неестественными" растениями: цветами и плодами, которые
позволили себе ползать в разные стороны на лапках-ходулях, летать на
крыльях, похожих на листья, и грабить растения. За эту незаконную
деятельность они были приговорены к массовому уничтожению вроде карательных
экспедиций по истреблению майских жуков и гусениц. Мое "сострадание ко всем
Божьим тварям" распространялось исключительно на теплокровных животных.
Только к лягушкам и жабам я питал некоторую слабость из-за их сходства с
людьми.
Студенческие годы
Растущее с каждым днем увлечение естественнонаучными занятиями не
заставило меня окончательно забыть о моих философах. Временами я возвращался
к ним. Выбор профессии был пугающе близок. Я с нетерпением ждал окончания
школы. Конечно, я поступлю в университет и буду изучать естественные науки -
мне хотелось каких-то реальных знаний. Но как только я склонялся к такому
решению, меня начинали одолевать сомнения: может, все же имеет смысл
обратиться к истории и философии? - В те дни я вновь с головой ушел во все
египетское и вавилонское и больше всего на свете хотел стать археологом. Но
у нас не было денег, и учиться где-нибудь кроме Базеля я не мог. В Базеле же
некому было учить меня археологии. Так что от этого плана очень скоро
пришлось отказаться. Я слишком долго колебался, и отец уже начал
беспокоиться. Однажды он сказал: "Мальчик интересуется всем, чем только
можно, и не знает, чего хочет". Пришлось признать, что он прав. Близились
вступительные экзамены, и нужно было определиться, на какой факультет
поступать. Недолго думая, я объявил: "Естественные науки", предпочитая
оставить моих школьных товарищей в сомнениях относительно моих намерений.
Мое внезапное, на первый взгляд, решение имело свою предысторию. За
несколько недель до этого, как раз в то время, когда, раздираемый
противоречиями, я не мог сделать выбор, мне приснился сон: Я увидел себя в
темном лесу, недалеко от Рейна. Подойдя к небольшому холму (это был
могильный холм), я начал копать и с изумлением обнаружил останки какого-то
доисторического животного. Это меня необычайно заинтересовало, и тогда мне
стало ясно: я должен изучать природу, должен изучать мир, в котором мы
живем, и все, что нас окружает.
Позже приснился еще один сон. Я снова оказался в лесу, рассеченном
руслами рек, и в самом темном месте, в зарослях кустарника, увидел большую
лужу, а в ней странное существо: круглое, с разноцветными щупальцами,
состоящее из бесчисленных маленьких клеточек. Это был гигантский радиолярий,
около трех метров в диаметре. И вот такое великолепное животное лежит в этом
всеми забытом месте в глубокой, прозрачной воде, - это меня потрясло.
Проснулся я охваченный необычайным волнением: эти два сновидения,
устранив последние сомнения, однозначно заставили меня обратиться к
естественным наукам.
В эти дни я вдруг окончательно осознал, где и как мне предстоит жить и
что на эту жизнь мне придется зарабатывать самому. А чтобы достичь своей
цели, я должен стать кем-то или чем-то. Но все мои товарищи воспринимали это
как нечто естественное, само собой разумеющееся. Почему же я никак не могу
определиться окончательно? Даже невыносимо скучный Д., которого наш учитель
немецкого превозносил как образец прилежания и добросовестности, даже он был
уверен, что будет изучать теологию. Я понимал, что следует взять себя в руки
и в последний раз все обдумать. Как зоолог, я мог бы стать только школьным
учителем или, в лучшем случае, служителем зоологического сада. Даже при
отсутствии всяческих амбиций такая перспектива не вдохновляла. Но уж если бы
пришлось выбирать между школой и зоосадом, я выбрал бы последнее.
Казалось, снова тупик, но меня вдруг осенило: я же могу изучать
медицину. Странно, но раньше мне это не приходило в голову, хотя мой дед по
отцовской линии, о котором я так много слышал, тоже был врачом. Похоже,
именно поэтому я относился к профессии врача с предубеждением: "только не
подражать" - таков был мой тогдашний девиз. Теперь же я втолковывал себе,
что занятия медициной в любом случае начинаются с естественных дисциплин, и
это меня вполне устраивало. Кроме того, медицина сама по себе настолько
обширна и разнообразна, что всегда остается возможность заниматься
какой-нибудь естественнонаучной проблемой. Итак - наука, сказал я себе. Но
оставался лишь один вопрос: как? У меня не было денег: поступить в любой
другой, кроме Базельского, университет и всерьез готовить себя к научной
карьере я не мог. В лучшем случае, я стал бы дилетантом. К тому же, по
мнению большинства моих знакомых, а также людей знающих (читай - учителей),
у меня был тяжелый характер, к сожалению, я не умел вызвать к себе
расположение, и у меня не было ни малейшей надежды найти покровителя,
который был бы в состоянии поддержать мой интерес к науке. В конце концов,
хотя и не без неприятного чувства, что начинаю жизнь с компромисса, я
остановился на медицине. Решение было окончательным и бесповоротным, и мне
стало значительно легче.
Но теперь встал щепетильный вопрос: где взять деньги на учебу? Мой отец
смог раздобыть лишь небольшую часть необходимых средств. Но он решил
добиться для меня стипендии, которую я, к своему большому стыду, потом и
получил. Менее всего меня волновало то, что о нашей нищете стало известно
всем. Мне было стыдно оттого, что я не ожидал такой доброты от "сильных мира
сего", будучи убежденным в их враждебности. Получалось так, будто я извлек
выгоду из репутации моего отца, который и в самом деле был простым и добрым
человеком. Я же чувствовал себя в высшей степени от него отличным.
Собственно говоря, мое представление о себе было двойственным: "номер 1"
считал меня малосимпатичным и довольно посредственным молодым человеком с
честолюбивыми претензиями, неподконтрольным темпераментом и сомнительными
манерами: то наив