Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
рую ощущаем мы [24].
Pinguis amor nimiumque potens in taedia nobis
Vertitur, et stomacho dulcis ut esca nocet.
{Слишком горячая и пылкая любовь нагоняет на нас, в конце концов, скуку
и вредна точно так же, как слишком вкусная пища вредна для желудка
[25](лат.).}
Разве детям, поющим в церковном хоре, музыка доставляет большое
удовольствие? Пресыщенность ею вызывает у них скорее скуку. Празднества,
танцы, маскарады, турниры радуют тех, кто не часто бывает на них и кого туда
влечет. Но человеку, привычному к ним, они кажутся нелюбопытними и пресными.
И общество дам не возбуждает того, кто может насладиться им до пресыщения;
кому не приходится испытывать жажды, тот не станет пить с удовольствием.
Выходки фигляров веселят нас, а для них они - тяжелая работа. Так и
получается, что для высоких особ - праздник, наслаждение, если иногда они,
переодевшись, могут предаться на некоторое время простонародному и грубому
образу жизни:
Plerumque gratae principibus vices,
Mundaeque parvo sub lare pauperum Cenae, sine aulaeis et ostro,
Sollicitam explicuere frontem.
{Любая изысканность великим мира сего; меж тем нередко разглаживала
морщины на их челе простая еда в скромном жилище бедняков, без ковров и без
пурпура [26] (лат.).}
Ничто так не раздражает и не вызывает такого пресыщения, как изобилие.
Какой сладострастник не почувствует отвращения, если во власти его окажутся
триста женщин, как у султана в его серале? И какое влечение, какой вкус к
охоте мог быть у того из его предков, который выезжал в поле, сопровождаемый
не менее чем семью тысячами сокольничих? Помимо этого я полагаю, что самый
блеск величия привносит немалые неудобства в наслаждении наиболее
сладостными удовольствиями: владыки мира слишком освещены отовсюду, слишком
на виду. И я не понимаю, как можно обвинять их больше, чем других людей, за
старания скрыть или утаить свои прегрешения. Ибо то, что для нас только
слабость, у них, по мнению народа, есть проявление тирании, презрение и
пренебрежение к законам: кажется, что, кроме удовлетворения своих порочных
склонностей, они еще тешатся тем, что оскорбляют и попирают ногами
общественные установления. Действительно, Платон в "Горгии" [27] определяет
тирана как того, кто имеет возможность в государстве делать все, что ему
угодно. И часто по этой причине открытое выставление напоказ их пороков
оскорбляет больше, чем самый порок. Никому не нравится, чтобы за ним следили
и проверяли его поступки. С них не спускают глаз, отмечая их манеру
держаться и стараясь проникнуть даже в их мысли, ибо весь народ считает, что
судить об этом - его право и его законный интерес. Я уже не говорю о том,
что пятна кажутся больше на поверхности выдающейся и ярко освещенной, и что
царапина или бородавка на лбу сильнее бросается в глаза, чем шрам в месте не
столь заметном.
Вот почему поэты изображают, будто Юпитер в своих любовных похождениях
принимал различные обличиz; и из всех любовных историй, которые ему
приписываются, есть, мне кажется, только одна, где он выступает во всем
своем царственном величии.
Но вернемся к Гиерону. Он также свидетельствует и о том, какие
неудобства приходится испытывать от царской власти не позволяющей ему
свободно путешествовать и вынуждающей его, подобно пленнику, оставаться в
пределах своей страны, и о том, что во всех своих действиях он подвергается
самым досадным стеснениям. И по правде сказать, видя, как наши короли сидят
совсем одни за столом, а кругом толпится столько посторонних, которые
глазеют на них и судачат, я часто испытываю больше жалости, чем зависти.
Король Альфонс [28] говорил, что в этом отношении даже ослы находятся в
лучшем положении, чем властители: хозяева дают им пастись на свободе, где им
угодно, чего короли никак не могут добиться от своих слуг.
Я же никогда не воображал, что разумному человеку может показаться
каким-либо особым удобством иметь двадцать надсмотрщиков за своим
стульчаком, и не считал, что услуги человека, имеющего десять тысяч ливров
дохода, либо взявшего Казале или отстоявшего Сиену [20], для него более
удобны и приемлемы, чем услуги хорошего опытного лакея.
Преимущества царского сана - в значительной степени мнимые: на любой
ступени богатства и власти можно ощущать себя царем. Цезарь называл царьками
всех владетельных лиц, которые в его время пользовались во Франции правом
суда и расправы. В самом деле, за исключением титула "величество" положение
любого сеньора, в сущности, мало уступает королевскому. А посмотрите, в
провинциях, отдаленных от двора - назовем, к примеру, Бретань, - как живет
там, уединившись в своем поместье, сеньор, окруженный слугами, посмотрите на
его свиту, его подчиненных, на то, каким церемониалом он окружен, и
посмотрите, куда заносит его полет воображения, - нет ничего более
царственного: он слышит о своем короле и повелителе едва ли раз в год,
словно о персидском царе, и признает лишь свое старинное родство с ним,
которое удостоверено в бумагах, хранящихся у секретаря. По правде сказать,
законы наши достаточно свободны, и верховная власть дает себя чувствовать
французскому дворянину, может быть, раза два за всю его жизнь. Из нас всех
подчиненное положение ощущают по настоящему, в действительности, только те,
кто сам на это идет, желая своей службой достичь почестей и богатств. Ибо
тот, кто хочет тихо сидеть у себя дома и умеет вести свое хозяйство без ссор
и судебных тяжб, так же свободен, как венецианский дож. Paucos servitus,
plures servitutem tenent {Рабство связывает немногих, в большинстве люди
сами держатся за рабскую долю [80] (лат.).}.
Сверх того, Гиерон особо подчеркивает, что царское достоинство
совершенно лишает государя дружеских связей и живого общения с людьми, а
ведь именно в этом величайшая радость человеческой жизни. Ибо как я могу
рассчитывать на выражение искренней приязни и доброй воли от того, кто -
хочет он этого или нет - во всем от меня зависит? Могу ли я доверять его
смиренным речам и учтивым приветствиям, раз он вообще не имеет возможности
вести себя иначе? Почести, воздаваемые нам теми, кто нас боится, не почести:
уважение в данном случае воздается не мне, а царскому сану:
maximum hoc regni bonum est,
Quod facta dominl cogitur populus sui
Quam ferre tam laudare.
{Наибольшее преимущество обладания царской властью - это то, что
народам приходится не только терпеть, но и прославлять любые поступки своих
властителей [31] (лат.).}
Разве мы не видим, что и доброму и злому владыке, и тому, кого
ненавидят, и тому, кого любят, воздается одно и то же? С такими же высшими
знаками почтения, с тем же церемониалом служили моему предшественнику и
будут служить моему преемнику. Если подданные не оскорбляют меня, это не
является выражением их привязанности: какое право имел бы я думать, что это
привязанность, когда они не могут быть иными, даже если бы захотели? Никто
не следует за мной в силу дружеского чувства, возникшего между нами; ибо не
может завязаться дружбы там, где так мало взаимных связей и соответствия в
положении. Высота, на которой я пребываю, поставила меня вне общения с
людьми. Они следуют за мной по обычаю или по привычке, или, точнее, не за
мной, а за моим счастьем, чтобы приумножить свое. Все, что они мне говорят и
для меня делают, - только прикрасы, ибо их свобода со всех сторон ограничена
моей великой властью над ними. Все, что я вижу вокруг себя, прикрыто
личинами.
Однажды придворные восхваляли императора Юлиана за справедливость. "Я
охотно гордился бы, - сказал он, - этими похвалами, если бы они исходили от
лиц, которые осмелились бы осудить или подвергнуть порицанию противоположные
действия, буде я их совершил бы".
Все подлинные блага, которыми пользуются государи, общи у них с людьми
среднего состояния: только богам дано ездить верхом на крылатых конях и
питаться амброзией. Сон и аппетит у них такой же, как у нас; их сталь не
лучшего закала, чем та, которой вооружаемся мы; венец не предохраняет их от
солнца и дождя. Диоклетиан, царствовавший так счастливо и столь почитавшийся
всеми, в конце концов отказался от власти и предпочел радости частной жизни;
когда же через некоторое время обстоятельства стали требовать, чтобы он
вернулся к государственным делам, он отвечал тем, кто просил его об этом:
"Вы бы не решились уговаривать меня, если бы видели прекрасные ряды
деревьев, которые я сам посадил у себя в саду, и чудесные дыни, которые я
вырастил".
По мнению Анахарсиса, лучшим управлением было бы такое, в котором при
всеобщем равенстве во всем прочем, первые места были бы обеспечены
добродетели, а последние - пороку [32].
Когда царь Пирр намеревался двинуться на Италию, Кинеад, его мудрый
советчик, спросил, желая дать ему почувствовать всю суетность его тщеславия:
"Ради чего, государь, затеял ты это великое предприятие?" - "Чтобы завоевать
Италию", - сразу же ответил царь. - "А потом, - продолжал Кинеад, - когда
это будет достигнуто?" - "Я двинусь, - сказал тот, - в Галлию и Испанию". -
"Ну, а потом?" - "Я покорю Африку, и наконец, подчинив себе весь мир, буду
отдыхать и жить в свое полное удовольствие". - "Клянусь богами, государь, -
продолжал Кинеад, - что же мешает тебе и сейчас, если ты хочешь,
наслаждаться всем этим? Почему бы тебе сразу не поселиться там, куда ты, по
твоим увереньям, стремишься, и не избежать всех тяжелых трудов и всех
случайностей, стоящих на пути к твоей цели?" [33].
Nimirum, quia non bene norat quae esset habendi
Finis, et omnino quoad crescat vera voluptas.
{И не удивительно, ибо он не знал точно, где следует остановиться, и не
знал совершенно, доколе может возрастать наслаждение [34](лат.).}
Закончу это рассуждение кратким изречением одного древнего автора,
поразительно, на мой взгляд, подходящим для данного случая: Mores cuique sui
fingunt fortunam {Наша судьба зависит от наших нравов [35] (лат.).}.
Глава XLIII
О ЗАКОНАХ ПРОТИВ РОСКОШИ
Тот способ, которым законы наши стараются ограничить безумные и суетные
траты на стол и одежду, на мой взгляд, ведет к совершенно противоположной
цели. Правильнее было бы внушить людям презрение к золоту и шелкам, как
вещам суетным и бесполезным. Мы же вместо этого увеличиваем их ценность и
заманчивость, а это самый нелепый способ вызвать к ним отвращение. Ибо
объявить, что только особы царской крови могут есть палтуса или носить
бархат и золотую тесьму, и запретить это простым людям, разве не означает
повысить ценность этих вещей и вызвать в каждом желание пользоваться ими?
Пусть короли смело откажутся от таких знаков величия - у них довольно
других; подобные же излишества извинительны кому другому, только не
государю. Взяв пример с других народов, мы можем научиться гораздо лучшим
способом внешне отличать людей по рангу (что, по-моему, в государстве
действительно необходимо), не насаждая столь явной испорченности и
изнеженности нравов. Удивительно, как в этих, по существу безразличных,
вещах легко и быстро сказывается власть привычки. И года не прошло с тех
пор, как мы, следуя примеру двора, стали носить сукно в знак траура по
короле Генрихе II1, а шелка настолько упали во всеобщем мнении, что,
встречая кого-либо в шелковой одежде, вы тотчас же решали, что это не
дворянин, а горожанин. Шелковые ткани достались в удел врачам и хирургам. И
хотя все были одеты более или менее одинаково, оставалось достаточно внешних
различий в положении людей.
Как быстро в наших войсках входят в честь засаленные куртки из замши и
холста, а чистая и богатая одежда вызывает упреки и презрение!
Пусть короли прекратят это мотовство, и все будет сделано в один месяц,
без постановлений и указов: мы сразу же последуем за ними.
Наоборот, закон должен бы объявлять, что красный цвет и ювелирные
украшения запрещены людям всех состояний, за исключением комедиантов и
куртизанок. Такими законами Залевк [2] исправил развращенные нравы локрийцев.
Его указы были таковы: "Женщине свободного состояния запрещается выходить в
сопровождении более чем одной служанки, разве что она пьяна. Запрещается ей
также выходить из города по ночам, носить золотые драгоценности на своей
особе и украшенные вышивкой одежды, если она не девка и не блудница. Ни
одному мужчине, кроме распутников, не разрешается носить на пальцах золотые
перстни и одеваться в тонкие одежды, как, например, сшитые из шерсти,
вытканной в городе Милете". Благодаря таким постыдным исключениям он
искусным образом отвратил граждан от излишеств и гибельной изнеженности.
Это было очень разумное средство - привлечь людей к выполнению долга и
повиновению, соблазняя их почетом, и удовлетворением честолюбивых
стремлений. Короли наши всемогущи в области таких внешних преобразований.
Quidquid principes faciunt, praecipere videntur. {Что бы ни делали государи,
кажется, будто они это предписывают и всем остальным [3] (лат.)} Вся Франция
принимает за правило то, что является правилом при дворе. Пусть они
откажутся от этих безобразных панталон, которые выставляют напоказ наши
обычно скрываемые части тела; от камзолов на толстой подкладке, придающих
нам вид, какого на самом деле мы не имеем, и очень неудобных для ношения
оружия; от длинных, как у женщин, кудрей; от обычая целовать предметы,
которые мы передаем своим друзьям, или наши пальцы, перед тем, как сделать
приветственный жест,- в старину эта церемония была в ходу лишь в отношении
принцев; от требования, чтобы дворянин находился в местах, в которых ему
подобает держать себя достойно, без шпаги на боку, в расстегнутом камзоле,
словно он только что вышел из нужника; от того, чтобы вопреки обычаю наших
отцов и особым вольностям дворян нашего королевства, мы снимали головные
уборы, даже стоя очень далеко от королевской особы, где бы она не
находилась, и даже не только в ее окружении, но и вблизи сотен других, ибо
сейчас у нас развелось множество королей на одну треть или даже не одну
четверть. Так обстоит и с другими подобными вредными нововведениями: они
сразу потеряли бы всякую привлекательность и исчезли бы. Все это заблуждения
поверхностные, но не предвещающие ничего доброго; ведь хорошо известно, что
самая основа стен повергается порче, когда начинают трескаться краска и
штукатурка.
Платон в своих "Законах" считает, что нет более гибельной для
государства чумы, чем предоставление молодым людям свободы постоянно
переходить - и в манере одеваться, и в жестах, и в танцах, и в
гимнастических упражнениях, и в песнях - от одной формы к другой, колебаться
в своих мнениях то в одну сторону, то в другую, стремиться ко всяческим
новшествам и почитать их изобретателей; ибо таким путем происходит порча
нравов, и все древние установления начинают презираться и забываться [4]. Во
всем, что не является явно плохим, перемен следует опасаться: это относится
и к временам года, и к ветрам, и к пище, и к настроениям. И только те законы
заслуживают истинного почитания, которым бог обеспечил существование
настолько длительное, что никто уже того не знает, когда они возникли и были
ли до них какие-либо другие.
ГЛАВА XLIV
О СНЕ
Разум повелевает нам идти все одним и тем же путем, но не всегда с
одинаковой быстротой; и хотя мудрый человек не должен позволять страстям
своим отклонять его от правого пути, он может, не поступясь долгом,
разрешить им то убыстрять, то умерять его шаг, и ему не подобает стоять на
месте, словно он колосс, неподвижный и бесстрастный. Даже у
добродетельнейшего из людей, я полагаю, пульс бьется сильнее, когда он идет
на приступ, чем когда он направляется к обеденному столу; необходимо даже,
чтобы он иногда погорячился и разволновался. По этому поводу я заметил как
явление редкое, что иногда великие люди в своих возвышенных предприятиях в и
важнейших делах так хорошо сохраняют хладнокровие, что даже не укорачивают
времени, предназначенного для сна.
Александр Великий в день, когда была назначена решающая битва с Дарием,
спал таким глубоким сном и так долго, что Пармениону пришлось зайти в его
опочивальню и, подойдя к ложу, два или три раза окликнуть царя, чтобы
разбудить его, ибо уже наступило время начинать битву.
Император Огон [1], задумавший покончить жизнь самоубийством, в ту
самую ночь, когда он решил умереть, приведя в порядок свои домашние дела,
разделив свои деньги между слугами, наточив лезвие меча и ожидая только
известий о том, что все его сторонники успели укрыться в безопасных местах,
погрузился в такой глубокий сон, что его приближенные слуги слышали, как он
храпит.
Смерть этого императора имеет много общего со смертью великого Катона
даже в подробностях: ибо Катон, собиравшийся покончить с собой и ожидавший
сообщения, что сенаторы, которым он хотел обеспечить спасение, уже отплыли
из гавани Утики, так крепко заснул, что из соседней комнаты было слышно его
дыхание. И когда тот, кого он послал в гавань, разбудил его, чтобы сообщить,
что сенаторы не могут выйти в открытое море из-за поднявшегося сильного
ветра, он отправил в гавань другого, а сам, снова улегшись в постель, опять
начал дремать, пока посланец не известил его об отъезде сенаторов.
Мы имеем право сравнить того же Катона с Александром, когда в дни
заговора Катилины над Катоном нависла великая и грозная опасность вследствие
мятежа, поднятого трибуном Метеллом, который хотел обнародовать
постановление о возвращении Помпея с его войсками. Так как один лишь Катон
возражал против этого, у него с Метеллом в сенате дело дошло до резких слов
и грубых угроз. Но окончательно решение надлежало принять лишь на другой
день на площади, куда Метел л, и без того сильный поддержкой народа и
Цезаря, тогда бывшего с ним в заговоре в пользу Помпея, должен был явиться в
сопровождении большого количества рабов-чужеземцев и отчаянных рубак, Катон
же - вооруженный только своей непреклонной твердостью. Поэтому его близкие,
члены семьи и многие достойные люди находились в большой тревоге; среди них
были такие, которые провели ночь вместе с ним, не желая ни спать, ни пить,
ни есть из-за опасности, которой ему предстояло подвергнуться. Даже его жена
и сестры только плакали да тревожились в его доме. Он же, наоборот, всех
успокаивал и, отужинав как обычно, отправился спать и проспал глубоким сном
до утра, пока один из его товарищей по трибунату не разбудил его, чтобы идти
на предстоявшую схватку. То, что мы знаем о величии и мужестве этого
человека по его дальнейшей жизни, позволяет нам с уверенностью сказать, что
все это исходило из души, так высоко вознесенной над подобными
происшествиями, что он и не удостаивал мыслить о них иначе, как о чем-то
самом обыкновенном.
Во время морского сражения у берегов Сицилии, в котором Август одержал
победу над Сектом Помпеем [2], он в тот самый момент, когда надо было
отправляться на битву, оказался погруженным в такой глубокий сон, что его
друзьям пришлось разбудить его, чтобы он дал сигнал к началу сражения; это
позволило Марку Ант