Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
е
религиозные разногласия, в которых мы пребываем. Им представляется, что они
проявляют терпимость и мудрость, когда уступают своим противникам в тех или
иных спорных пунктах. Но, не говоря уж о том, сколь значительное
преимущество дает нападающей стороне то, что противник начинает подаваться
назад и отступать, и насколько это подстрекает ее к упорству в достижении
поставленной цели, эти пункты, которые они выбрали как наименее важные, в
некоторых отношениях чрезвычайно существенны. Надо либо полностью
подчиниться авторитету наших церковных властей, либо решительно отвергнуть
его. Нам не дано устанавливать долю повиновения, которую мы обязаны ему
оказывать. Я могу сказать это на основании личного опыта, ибо некогда
разрешал себе устанавливать и выбирать по своему усмотрению, в чем именно я
могу нарушить обряды католической церкви, из которых иные казались мне либо
совсем незначительными, либо особенно странными; но, переговорив с людьми
сведущими, я нашел, что и эти обряды имеют весьма глубокое и прочное
основание и что лишь недомыслие и невежество побуждают нас относиться к ним
с меньшим уважением, чем ко всему остальному. Почему бы нам не вспомнить,
сколько противоречий ощущаем мы сами в своих суждениях! Сколь многое еще
вчера было для нас нерушимыми догматами, а сегодня воспринимается нами как
басни! Тщеславие и любопытство - вот два бича нашей души. Последнее
побуждает нас всюду совать свой нос, первое запрещает оставлять что-либо
неопределенным и нерешенным.
Глава XXVIII
О ДРУЖБЕ
Присматриваясь к приемам одного находящегося у меня живописца, я
загорелся желанием последовать его примеру. Он выбирает самое лучшее место
посредине каждой стены и помещает на нем картину, написанную со всем
присущим ему мастерством, а пустое пространство вокруг нее заполняет
гротесками, то есть фантастическими рисунками, вся прелесть которых состоит
в их разнообразии и причудливости. И, по правде говоря, что же иное и моя
книга, как не те же гротески, как не такие же диковинные тела, слепленные
как попало из различных частей, без определенных очертаний,
последовательности и соразмерности, кроме чисто случайных?
Desinit in piscem mulier formosa superne
{Сверху прекрасная женщина, снизу - рыба [1] (лат.).}
В последнем я иду вровень с моим живописцем, но что до другой, лучшей
части его труда, то я весьма отстаю от него, ибо мое умение не простирается
так далеко, чтобы я мог решиться задумать прекрасную тщательно отделанную
картину, написанную в соответствии с правилами искусства. Мне пришло в
голову позаимствовать ее у Этьена де Ла Боэси, и она принесет честь всему
остальному в этом труде. Я имею в виду его рассуждение, которому он дал
название "Добровольное рабство" и которое люди, не знавшие этого, весьма
удачно перекрестили в "Против единого" [2]. Он написал его, будучи еще очень
молодым, в жанре опыта в честь свободы и против тиранов. Оно с давних пор
ходит по рукам людей просвещенных и получило с их стороны высокую и
заслуженную оценку, ибо прекрасно написано и полно превосходных мыслей.
Нужно, однако, добавить, что это отнюдь не лучшее из того, что он мог бы
создать; и если бы в том, более зрелом возрасте, когда я его знал, он
возымел такое же намерение, как и я - записывать все, что ни придет в
голову, мы имели бы немало редкостных сочинений, которые могли бы сравниться
со знаменитыми творениями древних, ибо я не знаю никого, кто мог бы
сравняться с ним природными дарованиями в этой области. Но до нас дошло, да
и то случайно, только это его рассуждение, которого, как я полагаю, он
никогда после написания больше не видел, и еще кое-какие заметки о январском
эдикте [3] (заметки эти, быть может, будут преданы гласности где-нибудь в
другом месте), - эдикте столь знаменитом благодаря нашим гражданским войнам.
Вот и все - если не считать книжечки его сочинений, которую я выпустил в
свет [4], - что мне удалось обнаружить в оставшихся от него бумагах, после
того как он, уже на смертном одре, в знак любви и расположения, сделал меня
по завещанию наследником и своей библиотеки и своих рукописей. Я чрезвычайно
многим обязан этому произведению, тем более что оно послужило поводом к
установлению между нами знакомства. Мне показали его еще задолго до того,
как мы встретились, и оно, познакомив меня с его именем, способствовало,
таким образом, возникновению между нами дружбы, которую мы питали друг к
другу, пока богу угодно было, дружбы столь глубокой и совершенной, что
другой такой вы не найдете и в книгах, не говоря уж о том, что между нашими
современниками невозможно встретить что-либо похожее. Для того, чтобы
возникла подобная дружба, требуется совпадение стольких обстоятельств, что и
то много, если судьба ниспосылает ее один раз в три столетия.
Нет, кажется, ничего, к чему бы природа толкала нас более, чем к
дружескому общению. И Аристотель указывает, что хорошие законодатели пекутся
больше о дружбе, нежели о справедливости5. Ведь высшая ступень ее
совершенства - это и есть справедливость. Ибо, вообще говоря, всякая дружба,
которую порождают и питают наслаждение или выгода, нужды частные или
общественные, тем менее прекрасна и благородна и тем менее является истинной
дружбой, чем больше посторонних самой дружбе причин, соображений и целей
примешивают к ней.
Равным образом не совпадают с дружбой и те четыре вида привязанности,
которые были установлены древними: родственная, общественная, налагаемая
гостеприимством и любовная, - ни каждая в отдельности, ни все вместе взятые.
Что до привязанности детей к родителям, то это скорей уважение. Дружба
питается такого рода общением, которого не может быть между ними в силу
слишком большого неравенства в летах, и к тому же она мешала бы иногда
выполнению детьми их естественных обязанностей. Ибо отцы не могут посвящать
детей в свои самые сокровенные мысли, не порождая тем самым недопустимой
вольности, как и дети не могут обращаться к родителям с предупреждениями и
увещаниями, что есть одна из первейших обязанностей между друзьями.
Существовали народы, у которых, согласно обычаю, дети убивали своих отцов,
равно как и такие, у которых, напротив, отцы убивали детей, как будто бы те
и другие в чем-то мешали друг другу и жизнь одних зависела от гибели других.
Бывали также философы, питавшие презрение к этим естественным узам, как,
например, Аристипп; когда ему стали доказывать, что он должен любить своих
детей хотя бы уже потому, что они родились от него, он начал плеваться,
говоря, что эти плевки тоже его порождение и что мы порождаем также вшей и
червей. А другой философ, которого Плутарх хотел примирить с братом, заявил:
"Я не придаю большого значения тому обстоятельству, что мы оба вышли из
одного и того же отверстия". А между тем слово "брат" - поистине прекрасное
слово, выражающее глубокую привязанность и любовь, и по этой причине я и Ла
Боэси постоянно прибегали к нему, чтобы дать понятие о нашей дружбе. Но эта
общность имущества, разделы его и то, что богатство одного есть в то же
время бедность другого, все это до крайности ослабляет и уродует кровные
связи. Стремясь увеличить свое благосостояние, братья вынуждены идти одним
шагом и одною тропой, поэтому они волей-неволей часто сталкиваются и мешают
друг другу. Кроме того, почему им должны быть обязательно свойственны то
соответствие склонностей и душевное сходство, которые только одни и
порождают истинную и совершенную дружбу? Отец и сын по свойствам своего
характера могут быть весьма далеки друг от друга; то же и братья. Это мой
сын, это мой отец, но вместе с тем это человек жестокий, злой или глупый. И
затем, поскольку подобная дружба предписывается нам законом или узами,
налагаемыми природой, здесь гораздо меньше нашего выбора и свободной воли. А
между тем ничто не является в такой мере выражением нашей свободной воли,
как привязанность и дружба. Это вовсе не означает, что я не испытывал на
себе всего того, что могут дать родственные чувства, поскольку у меня был
лучший в мире отец, необычайно снисходительный вплоть до самой глубокой
своей старости, да и вообще я происхожу из семьи, прославленной тем, что в
ней из рода в род передавалось образцовое согласие между братьями:
et ipse
Notus in fratres animi paterni.
{И сам я известен своим отеческим чувством к братьям [6] (лат.)}
Никак нельзя сравнивать с дружбой или уподоблять ей любовь к женщине,
хотя такая любовь и возникает из нашего свободного выбора. Ее пламя, охотно
признаюсь в этом, -
neque enim est dea nescia nostri
Quae dulcem curis miacet amaritiem,
{Ведь и я знаком богине, которая примешивает сладостную горесть к
заботам любви [7] (лат.)}
более неотступно, более жгуче и томительно. Но это - пламя безрассудное
и летучее, непостоянное и переменчивое, это - лихорадочный жар, то
затухающий, то вспыхивающий с новой силой и гнездящийся лишь в одном уголке
нашей души. В дружбе же - теплота общая и всепроникающая, умеренная, сверх
того, ровная, теплота постоянная и устойчивая, сама приятность и ласка, в
которой нет ничего резкого и ранящего. Больше того, любовь - неистовое
влечение к тому, что убегает от нас:
Come segue la lepre il cacciatore
Al freddo, al caldo, alla montagna, al lito;
Ne piu l'estima poi che presa vede,
Et sol dietro a chi fugge affretta il piede.
{Так охотник преследует зайца в мороз и в жару, через горы и долы; он
горит желанием настигнуть зайца, лишь пока тот убегает от него, а овладев
своей добычей, уже мало ценит ее (ит.)}
Как только такая любовь переходит в дружбу, то есть в согласие желаний,
она чахнет и угасает. Наслаждение, сводясь к телесному обладанию и потому
подверженное пресыщению, убивает ее. Дружба, напротив, становится тем
желаннее, чем полнее мы наслаждаемся ею; она растет, питается и усиливается
лишь благодаря тому наслаждению, которое доставляет нам, и так как
наслаждение это - духовное, то душа, предаваясь ему, возвышается. Наряду с
этой совершенною дружбой и меня захватывали порой эти мимолетные увлечения;
я не говорю о том, что подвержен им был и мой друг, который весьма
откровенно в этом признается в своих стихах. Таким образом, обе эти страсти
были знакомы мне, отлично уживаясь между собой в моей душе, но никогда они
не были для меня соизмеримы: первая величаво и горделиво совершала свой
подобный полету путь, поглядывая презрительно на вторую, копошившуюся где-то
внизу, вдалеке от нее.
Что касается брака, то, - не говоря уж о том, что он является сделкой,
которая бывает добровольной лишь в тот момент, когда ее заключают (ибо
длительность ее навязывается нам принудительно и не зависит от нашей воли),
и, сверх того, сделкой, совершаемой обычно совсем в других целях, - в нем
бывает еще тысяча посторонних обстоятельств, в которых трудно разобраться,
но которых вполне достаточно, чтобы оборвать нить и нарушить развитие живого
чувства. Между тем, в дружбе нет никаких иных расчетов и соображений, кроме
нее самой. Добавим к этому, что, по правде говоря, обычный уровень женщин
отнюдь не таков, чтобы они были способны поддерживать ту духовную близость и
единение, которыми питается этот возвышенный союз; да и душа их,
по-видимому, не обладает достаточной стойкостью, чтобы не тяготиться
стеснительностью столь прочной и длительной связи. И, конечно, если бы это
не составляло препятствий и если бы мог возникнуть такой добровольный и
свободный союз, в котором не только души вкушали бы это совершенное
наслаждение, но и тела тоже его разделяли, союз, которому человек отдавался
бы безраздельно, то несомненно, что и дружба в нем была бы еще полнее и
безусловнее. Но ни разу еще слабый пол не показал нам примера этого, и, по
единодушному мнению всех философских школ древности, женщин здесь приходится
исключить.
Распущенность древних греков в любви, имеющая совсем особый характер,
при наших нынешних нравах справедливо внушает нам отвращение. Но, кроме
того, эта любовь, согласно принятому у них обычаю, неизбежно предполагала
такое неравенство в возрасте и такое различие в общественном положении между
любящими, что ни в малой мере не представляла собой того совершенного
единения и соответствия, о которых мы здесь говорим: Quis est enim iste amor
amicitiae? Cur neque deformem adolescentem quisquam amat, neque formosum
senem? {Что же представляет собой эта влюбленность друзей? Почему никто не
полюбит безобразного юношу или красивого старца? [9] (лат.)} И даже то
изображение этой любви, которое дает Академия [10], не отнимает, как я
полагаю, у меня права сказать со своей стороны следующее: когда сын Венеры
поражает впервые сердце влюбленного страстью к предмету его обожания,
пребывающему во цвете своей нежной юности, - по отношению к которой греки
позволяли себе любые бесстыдные и пылкие домогательства, какие только может
породить безудержное желание, - то эта страсть может иметь своим основанием
исключительно внешнюю красоту, только обманчивый образ телесной сущности.
Ибо о духе тут не могло быть и речи, поскольку он не успел еще обнаружить
себя, поскольку он только еще зарождается и не достиг той поры, когда
происходит его созревание. Если такой страстью воспламенялась низменная
душа, то средствами, к которым она прибегала для достижения своей цели, были
богатство, подарки, обещание впоследствии обеспечить высокие должности и
прочие низменные приманки, которые порицались философами. Если же она
западала в более благородную душу, то и приемы завлечения были более
благородными, а именно: наставления в философии, увещания чтить религию,
повиноваться законам, отдать жизнь, если понадобится, за благо родины,
беседы, в которых приводились образцы доблести, благоразумия,
справедливости; при этом любящий прилагал всяческие усилия, дабы увеличить
свою привлекательность добрым расположением и красотой своей души, понимая,
что красота его тела увяла уже давно, и надеясь с помощью этого умственного
общения установить более длительную и прочную связь с любимым. И когда
усилия после долгих старании увенчивались успехом (ибо, если от любящего и
не требовалось осторожности и осмотрительности в выражении чувств, то эти
качества обязательно требовались от любимого, которому надлежало оценить
внутреннюю красоту, обычно неясную и трудно различимую), тогда в любимом
рождалось желание духовно зачать от духовной красоты любящего. Последнее для
него было главным, а плотское - случайным и второстепенным, тогда как у
любящего все было наоборот. Именно по этой причине любимого древние философы
ставили выше, утверждая, что и боги придерживаются того же. По этой же
причине порицали они Эсхила, который, изображая любовь Ахилла к Патроклу,
отвел роль любящего Ахиллу, хотя он был безбородым юношей, только-только
вступившим в пору своего цветения и к тому же прекраснейшим среди греков.
Поскольку в том целом, которое представляет собой такое содружество, главная
и наиболее достойная сторона выполняет свое назначение и господствует, оно,
по их словам, порождает плоды, приносящие огромную пользу как отдельным
лицам, так и всему обществу; они говорят, что именно в этом заключалась сила
тех стран, где был принят этот обычай, что он был главным оплотом равенства
и свободы и что свидетельством этого является столь благодетельная любовь
Гармодия и Аристогитона [11]. Они называют ее поэтому божественной и
священной. И лишь произвол тиранов и трусость народов могут, по их мнению,
противиться ей. В конце концов, все, что можно сказать в оправдание
Академии, сводится лишь к тому, что эта любовь заканчивалась подлинной
дружбой, а это не так уже далеко от определения любви стоиками: Amorem
conatum esse amicitiae faciendae ex pulchritudinis specie {Любовь есть
стремление добиться дружбы того, кто привлекает своей красотой [12] (лат.)}.
Возвращаюсь к моему предмету, к дружбе более естественной и не столь
неравной. Omnino amicitiae corroboratis iam confirmatisque ingeniis et
aetatibus, iudicandae sunt {Любовь есть стремление добиться дружбы того, кто
привлекает своей красотой [12] (лат.)}.
Вообще говоря, то, что мы называем обычно друзьями и дружбой, это не
более, чем короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно или
из соображений удобства и благодаря которым наши души вступают в общение. В
той же дружбе, о которой я здесь говорю, они смешиваются и сливаются в нечто
до такой степени единое, что скреплявшие их когда-то швы стираются начисто и
они сами больше не в состоянии отыскать их следы. Если бы у меня настойчиво
требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы
выразить этого иначе, чем сказав: "Потому, что это был он, и потому, что это
был я".
Где-то, за пределами доступного моему уму и того, что я мог бы
высказать по этому поводу, существует какая-то необъяснимая и неотвратимая
сила, устроившая этот союз между нами. Мы искали друг друга прежде, чем
свиделись, и отзывы, которые мы слышали один о другом, вызывали в нас
взаимное влечение большей силы, чем это можно было бы объяснить из
содержания самих отзывов. Полагаю, что таково было веление неба. Самые имена
наши сливались в объятиях. И уже при первой встрече, которая произошла
случайно на большом празднестве, в многолюдном городском обществе, мы
почувствовали себя настолько очарованными друг другом, настолько знакомыми,
настолько связанными между собой, что никогда с той поры не было для нас
ничего ближе, чем он - мне, а я - ему. В написанной им и впоследствии
изданной превосходной латинской сатире он [14] оправдывает и объясняет ту
необыкновенную быстроту, с какой мы установили взаимное понимание, которое
так скоро достигло своего совершенства. Возникнув столь поздно и имея в
своем распоряжении столь краткий срок (мы оба были уже людьми сложившимися,
причем он - старше на несколько лет [15]), наше чувство не могло терять
времени и взять себе за образец ту размеренную и спокойную дружбу, которая
принимает столько предосторожностей и нуждается в длительном предваряющем ее
общении. Наша дружба не знала иных помыслов, кроме как о себе, и опору
искала только в себе. Тут была не одна какая-либо причина, не две, не три,
не четыре, не тысяча особых причин, но какая-то квинтэссенция или смесь всех
причин вместе взятых, которая захватила мою волю, заставила ее погрузиться в
его волю и раствориться в ней, точно так же, как она захватила полностью и
его волю, заставив ее погрузиться в мою и раствориться в ней с той же
жадностью, с тем же пылом. Я говорю "раствориться", ибо в нас не осталось
ничего, что было бы достоянием только одного или другого, ничего, что было
бы только его или только моим.
Когда Лелий в присутствии римских консулов, подвергших преследованиям,
после осуждения Тиберия Гракха, всех единомышленников последнего, приступил
к допросу Гая Блоссия - а он был одним из ближайших его друзей - и спросил
его, на что он был бы готов ради Гракха, тот ответил: "На все". - "То есть,
как это на все? - продолжал допрашивать Л