Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
сценный друг
мой!", или "Увы! мой любимый отец!", или "Моя милая дочь!", и когда моего
слуха касаются все эти извечные повторения и я приглядываюсь к ним ближе, я
прихожу к выводу, что это - стенания, можно сказать, грамматические и чисто
словесные. Меня задевает слово и тон, которым оно произносится. И все это -
совсем как те выкрики, которыми проповедники часто пронимают свою паству
гораздо сильнее, нежели увещаниями и доводами, или как жалобный вой и визг
убиваемого нам в пищу животного; во всех этих случаях я не оцениваю
по-настоящему и не постигаю истинной сущности предмета или явления:
His se stimulis dolor ipse lacessit {Этими уколами скорбь сама себе не
дает покоя [28] (лат.).}. Таковы основания наших горестей и печалей.
Упорство моих камней, особенно при их прохождении по детородному члену,
не раз причиняло мне длительную задержку мочи на три, на четыре дня, и я
бывал так близок к смерти, что надеяться улизнуть от нее или даже попросту
желать этого было чистым безумием - настолько невыносимы боли, вызываемые
этим недугом. До чего же великим докой в искусстве мучительства и истязаний
был добрый тот император, который приказывал туго-натуго перевязывать
детородный член осужденным на смерть, дабы они умирали от невозможности
помочиться [29]. Пребывая в таком состоянии, я имел случай отметить, сколь
легковесными доводами и какой чепухой пичкало меня мое воображение, побуждая
сожалеть о расставании с жизнью; из каких мельчайших крупиц складывалось в
моей душе представление о значительности и трудности этого переселения;
сколькими вздорными мыслями занимаем мы наше внимание, готовясь к столь
важному делу: собака, лошадь, книга, кубок - и чего, чего тут только не
было! - включались мною в список моих потерь. Другие вносят в него свои
честолюбивые чаянья, свой кошелек, свои знания, что, на мой взгляд, не менее
глупо. Пока я рассматривал смерть отвлеченно, как конец жизни, я смотрел на
нее довольно беспечно; в целом я не даю ей спуску, но в мелочах - она
положительно подавляет меня. Слезы слуги, распределение остающихся после
меня носильных вещей, прикосновение знакомой руки, всеобщие утешения
расслабляют меня и приводят в отчаяние.
Вот почему волнуют нам душу и жалобы вымышленных героев, а стенания
Дидоны и Ариадны трогают даже тех, кто, читая о них у Вергилия и Катулла, не
верит тому, что они и вправду существовали на свете. Если мы вспомним даже о
Полемоне, о котором рассказывают как о своего рода чуде и которого называют
в качестве примера полнейшей бесчувственности и душевной неуязвимости, то не
побледнел ли также и Полемон, когда его всего-навсего укусила злая собака,
вырвавшая у него на ноге кусок мяса [80]. И никакая мудрость не простирается
так далеко, чтобы постигнуть рассудком причину столь живой и глубокой
скорби, возрастающей в еще большей мере при непосредственном наблюдении того
или иного горестного события: ведь наблюдают наши глаза и уши - органы,
способные отзываться лишь на внешнее и, стало быть, наименее существенное в
явлении.
Справедливо ли, что даже искусства используют вложенные в нас самою
природою легковерие и слабоумие и извлекают из них свои выгоды? Оратор, как
утверждает риторика, лицедействуя в фарсе, именуемом его судебною речью,
будет тронут звучанием своего голоса и своим притворным волнением и, в конце
концов, даст обмануть себя страсти, которую старается изобразить. Он
проникнется подлинной и нешуточною печалью, порожденною в нем фиглярством,
нужным ему, чтобы заразить ею и судей, которым до нее еще меньше дела, чем
ему самому. Подобное творится и с теми, кого нанимают для участия в
похоронах с целью усугубить горестность этой торжественной церемонии и кто
продает свои слезы и скорбь мерой и весом; ведь несмотря на то, что в
выражении своего горя эти люди ограничиваются простым подражанием
установленным образцам, все же, как достоверно известно, приноравливаясь и
понуждая себя к определенному поведению, они нередко с таким усердием
предаются этому занятию, что впадают в неподдельную скорбь.
Мне пришлось в числе нескольких друзей господина де Граммона [31],
убитого при осаде Ла-Фер, сопровождать его тело из лагеря осаждающих в
Суассон. Во время этой поездки я заметил, что, где бы ни проходила наша
процессия, народ повсюду встречал ее с причитаниями и плачем и что их
вызывало лишь впечатление, производимое нашим печальным шествием, ибо в
толпе не знали покойного даже по имени.
Квинтилиан говорит, что ему доводилось видеть актеров, настолько
сживавшихся со своей ролью людей, охваченных безысходною скорбью, что они
продолжали рыдать и возвратившись к себе домой; и о себе самом он
рассказывает, что, задавшись целью заразить кого-нибудь сильным чувством, он
не только заливался слезами, но и лицо его покрывала бледность, и весь его
облик становился обликом человека, отягощенного настоящим страданием [32].
В одной местности у подножия наших гор деревенские женщины уподобляются
тем священникам, которые одновременно исполняют свои обязанности и сами себе
отвечают за певчего, ибо, бередя в себе тоску об умершем муже перечислением
всех его добрых и приятных им качеств, они, вместе с тем, вспоминают и
оглашают во всеуслышание и его пороки и недостатки, делая это как бы ради
того, чтобы уравновесить вторыми первые и отвлечь себя от скорби к
презрению; и они поступают не в пример лучше нас, когда мы стараемся изо
всех сил в случае смерти едва известного нам человека воздать ему впервые
пришедшие нам на ум и притом фальшивые похвалы: не видя его больше среди
живых, мы превращаем его в совершенно иное существо по сравнению с тем,
каким он нам представлялся, когда мы его видели среди нас, как если бы
сожаление открыло нам в нем нечто такое, чего мы прежде не знали, и слезы,
омыв наш рассудок, просветили его. Я наперед отказываюсь от любых похвал,
которыми пожелают осыпать меня не потому, что я их заслужил, но потому, что
я буду мертв.
Если спросить кого-либо из осаждающих крепость: "Что вам в этой осаде?"
- он, конечно, ответит: "Решительно ничего, но я должен подавать пример
остальным и повиноваться, как все, моему государю. Я не ищу никакой личной
выгоды; что же до славы, то я очень хорошо понимаю, сколь ничтожная крупица
ее может выпасть на долю столь ничтожной особы, как я; и я не ощущаю в себе
ни страсти, ни озлобления". Но взгляните на него следующим утром, и вы
обнаружите, что перед вами совсем другой человек, что он весь кипит, бурлит
и багровеет от гнева, стоя в своем ряду и готовый идти на приступ; это блеск
повсюду сверкающей стали, и огонь, и грохот наших пушек и барабанов вселили
в него такую непримиримость и ненависть. "Нелепейшая причина!" - скажете вы
на это. Какая уж там причина! Чтобы возбудить нашу душу, и не требуется
никаких причин: бесплотные и беспредметные образы безраздельно владеют ею и
возбуждают ее. Едва я принимаюсь строить воздушные замки, как мое
воображение преподносит мне радости и удовольствия, которые по-настоящему
задевают и веселят мою душу. До чего же часто заволакивается наш ум гневом
или печалью, которые насылает на нас какая-нибудь тень, и мы предаемся
выдуманным страстям, действительно будоражащим нам и душу и тело! Какие
только гримасы - удивления, смеха, смущения - не вызывают грезы на наших
лицах! Какие судорожные движения в наших членах и какое волнение в голосе!
Не кажется ли вам, что этот пребывающий в одиночестве человек видит перед
собою призрачную толпу людей и ведет с ними какие-то разговоры, или что он
одержим внутренним демоном, не оставляющим его ни на мгновенье в покое?
Задайте себе вопрос, где же, собственно, то, что вызвало в нем эти
изменения, и есть ли в природе еще что-нибудь, кроме нас, что питалось бы
пустотой и над чем она была бы всесильна?
Камбиз велел умертвить своего брата лишь потому, что ему приснилось,
будто тот должен стать персидским царем, - а это был брат, которого он любил
и которому всегда доверял! [33] Аристодем, царь мессенцев, наложил на себя
руки из-за сущего вздора, который он считал роковым предзнаменованием, - он
совершил это лишь из-за того, что по какой-то невыясненной причине выли его
псы. А царь Мидас сделал то же, встревоженный и испуганный неким тягостным
сном, который ему привиделся [34]. Лишить себя жизни из-за сновидения -
значит и вправду ценить ее ровно во столько, сколько она стоит в
действительности!
А теперь выслушайте, пожалуй, как издевается наша душа над
беспомощностью тела, над его немощностью, над тем, что оно подвержено
всевозможным напастям и изменениям: она и впрямь имеет основание говорить
обо всем этом!
О prima infelix fingenti terra Prometheo!
Ille parum cauti pectoris egit opus.
Corpora disponens, mentem non vidit in arte;
Recta animi primum debuit esse via.
{О глина, столь неудачно изваянная Прометеем! Свое произведение он
создал очень небрежно; соразмеряя члены, он не думал о духе, тогда как
начать ему подобало с души [35] (лат.).}
Глава V - О СТИХАХ ВЕРГИЛИЯ
Чем отчетливее и обоснованней душеполезные размышления, тем они
докучнее и обременительней. Порок, смерть, нищета, болезни - темы серьезные
и нагоняющие уныние. Нужно приучить душу не поддаваться несчастьям и брать
верх над ними, преподать ей правила добропорядочной жизни и добропорядочной
веры, нужно как можно чаще тормошить ее и натаскивать в этой прекрасной
науке; но душе заурядной необходимо, чтобы все это делалось с роздыхом и
умеренностью, ибо от непрерывного и непосильного напряжения она теряется и
шалеет.
В молодости, чтобы не распускаться, я нуждался в предостережениях и
увещаниях; жизнерадостность и здоровье, как говорят, не слишком охочи до
этих мудрых и глубокомысленных рассуждений. В настоящее время я, однако,
совсем не таков. Старость со всеми своими неизбежными следствиями только и
делает, что на каждом шагу предостерегает, умудряет и вразумляет меня. Из
одной крайности я впал в другую: вместо избытка веселости во мне теперь
избыток суровости, а это гораздо прискорбнее. Вот почему я теперь намеренно
позволяю себе малую толику чувственных удовольствий и занимаю порой душу
шаловливыми и юными мыслями, на которых она отдыхает. Ныне я чересчур
рассудителен, чересчур тяжел на подъем, чересчур зрел. Мои годы всякий день
учат меня холодности и воздержности. Мое тело избегает чувственных утех и
боится их. Пришла его очередь побуждать разум исправиться. И тело, в свою
очередь, одергивает его, и притом так грубо и властно, как он никогда не
одергивал тело. Оно ни на час не оставляет меня в покое - ни во сне, ни
наяву, - непрерывно напоминая о смерти и призывая к терпению и покаянию. И я
обороняюсь от воздержности, как когда-то от любострастия. Она тянет меня
назад, и притом так далеко, что доводит до отупения. Но я хочу быть сам себе
господином, в полном и неограниченном смысле слова. Благоразумию также
свойственны крайности, и оно не меньше нуждается в мере, чем легкомыслие. И
вот, опасаясь, как бы вконец не засохнуть, не иссякнуть и не закоснеть от
рассудительности и благонравия, в перерывы между приступами болей,
Mens intenta suis ne siet usque malis,
{Чтобы душа не была постоянно поглощена своими несчастьями [1] (лат.).}
я чуть-чуть отворачиваюсь и отвожу взгляд от грозового и покрытого
тучами неба, которое я вижу перед собой и на которое смотрю, благодарение
богу, без страха, хоть и не без самоуглубленной задумчивости, и забавляю
себя воспоминаниями о минувших днях моей молодости,
animus quod perdidit optat;
Atque in praeterita se totus imagine versat.
{Душа жаждет того, что утратила, и призраки прошлого волнуют ее [2]
(лат.).}
Пусть детство смотрит вперед, старость - назад: не это ли обозначали
два лица Януса? Пусть годы тащат меня за собой, если им этого хочется, но
отступать я наметил не иначе, как пятясь. И пока мои глаза в состоянии
различать картины этой чудесной, безвозвратно ушедшей поры, я то и дело
устремляю их в ее сторону. И если молодость покинула мою кровь и мои жилы,
все же, на худой конец, я не хочу вытравлять ее образ из моей памяти,
hoc est
Vivere bis, vita posse priore frui.
{Уметь наслаждаться прожитой жизнью означает жить дважды [3] (лат.).}
Платон велит старикам присутствовать при телесных упражнениях, плясках
и играх юношества, с тем чтобы они могли радоваться гибкости и красоте тела
других, утраченных ими самими, и оживлять в памяти благодать и прелесть
этого цветущего возраста; хочет он также, чтобы честь победы в этих забавах
они присуждали тому из юношей, который больше всего возвеселит и обрадует их
сердца и наберет среди них большинство голосов [4].
Некогда я отмечал дни мрачности и уныния как необычные, теперь они у
меня, пожалуй, вошли в обычай, а необычны хорошие и безоблачные. И если
ничто не печалит меня, я готов ликовать всей душой, видя в этом вновь
ниспосланную мне милость. Сколько бы ни щекотал я себя, мне не извлечь из
этого жалкого тела даже подобия смеха. Я тешу себя лишь в выдумках и мечтах,
чтобы с помощью этой уловки увильнуть от горестей старости. Но, разумеется,
тут требуются другие лекарства, а не призрачные мечты: ведь они - бессильное
ухищрение в борьбе с самою природой.
Большое недомыслие - продлевать и упреждать человеческие невзгоды, как
поступает каждый; уж лучше я буду менее продолжительное время стариком, чем
стану им до того, как меня в действительности постигнет старость [5]. Я
хватаюсь за всякие, самые ничтожные возможности удовольствия, какие только
мне представляются. Понаслышке я очень хорошо знаю, что существуют различные
наслаждения - разумные, захватывающие и приносящие славу; но
общераспространенные взгляды не имеют надо мной такой силы, чтобы я
возжаждал вкусить наслаждения этого рода. Я ищу в них не столько величия,
возвышенности и пышности, сколько приятности, доступности и бесхитростности.
А natura discedimus; populo nos damus, nullius rei bono auctori {Мы отходим
от природы; мы следуем за толпой, а она не создает ничего, достойного
подражания [6] (лат.).}.
Моя философия в действии, в естественном и безотлагательном пользовании
благами жизни и гораздо меньше - в фантазии. Я и сейчас с увлечением играл
бы орешками и волчком!
Non ponebat enim rumores ante salutem.
{Он не ставил толки народные выше спасения [7] (лат.).}
Наслаждению не знакомо тщеславие; оно ценит себя слишком высоко, чтобы
считаться с молвой, и охотнее всего пребывает в тени. Розог бы тому юноше,
который вздумал бы искать наслаждение во вкусе вина или подливок. Нет
ничего, что в дни моей юности было бы мне столь же мало известно и чему я
придавал бы столь же малую цену. А теперь я постигаю эту науку. Мне очень
стыдно от этого, но ничего не поделаешь. Еще постыднее и досаднее
обстоятельства, толкающие меня на подобные вещи. Это нам пристало грезить и
лоботрясничать, а молодежи подобает думать о своей доброй славе и о том,
чтобы завоевать себе положение; она идет в мир, к тому, чтобы вершить делами
его, тогда как мы уходим от всего этого. Sibi arma, sibi equos, sibi hastas,
sibi clavam, sibi pilam, sibi natationes et cursus habeant; nobis senibus,
ex lusionibus multis, talos relinquant et tesseras {Пусть для них будет
оружие, для них кони, для них копья, для них палицы, для них мяч, для них
плавание и бег; а нам, старикам, из такого множества игр пусть они оставят
лишь игральные кости [8] (лат.).}. Законы - и те отсылают нас по домам. И
принимая в расчет жалкое состояние, в которое ввергают меня мои годы, мне
только и остается, что доставлять им игрушки и всяческие забавы, как в
детстве; ведь в него-то мы и впадаем. И благоразумие и легкомыслие - и то и
другое извлекут для себя немалую выгоду, попеременно подпирая и поддерживая
меня в этом бедственном возрасте своими услугами:
Misce stultitiam consiliis brevem.
{Примешивай к благоразумию немного глупости [9] (лат.)}
Я избегаю даже наилегчайших уколов, и те, что когда-то не оставили бы
на мне и царапины, теперь пронзают меня насквозь; и я привыкаю безропотно
сживаться с несчастьями. In fragili corpore odiosa omnis offensio est {Для
хрупкого тела болезненно даже легкое прикосновение [10] (лат.).}.
Mensque pati durum sustinet aegra nihil.
{Больная душа не может вынести ничего тягостного [11] (лат.).}
Я всегда был необычайно восприимчив и очень чувствителен к напастям
любого рода; теперь я стал еще менее стоек, и я уязвим отовсюду,
Et minimae vires frangere quassa valent.
{И небольшой силы достаточно, чтобы разбить надломленное [12] (лат.).}
Мой разум не дозволяет мне огрызаться и рычать на неприятности,
насылаемые на нас самою природой, но чувствовать их - воспрепятствовать
этому он не может. Я бы обегал весь свет - с одного конца до другого, -
чтобы найти для себя хоть один сладостный год приятного и заполненного
радостями покоя, ибо нет у меня иной цели, как жить и радоваться. Унылого и
тупого покоя вокруг меня сверхдостаточно, но он усыпляет и одурманивает меня
и довольствоваться им не по мне. Найдись какой-нибудь человек или
какое-нибудь приятное общество в деревенской глуши, в городе, во Франции или
в иных краях, живущие оседло или кочующие с места на место, которые мне бы
пришлись по вкусу и которым я сам был бы по нраву, - им стоило бы лишь
свистнуть, и я полетел бы к ним, и перед ними предстали бы эти самые "Опыты"
во плоти и крови.
Так как нашему духу дарована привилегия обретать на старости лет новую
силу, я всячески поощряю его к этому возрождению; пусть он зеленеет, пусть
цветет, если может, в эти последние дни - омела на стволе мертвого дерева.
Опасаюсь, однако, что он ненадежен и способен предать; он до того побратался
с телом, что не колеблясь покинет меня, дабы устремиться за ним, едва оно
попадет в какую-нибудь беду. Я всячески подольщаюсь к моему духу, но мои
старания тщетны. Я напрасно пытаюсь отвратить его от этого сообщества и
содружества, напрасно занимаю его Сенекой и Катуллом, дамами и придворными
танцами; если у его сотоварища рези, то ему кажется, что они также и у него.
И он тогда не справляется даже с той деятельностью, которая для него - дело
привычное, и более того, свойственна лишь ему одному. В таких случаях от
него веет ледяным холодом. В его творениях не остается и следа
жизнерадостности, если она покинула тело.
Наши учителя допускают ошибку, когда, исследуя причины поразительных
взлетов нашего духа и приписывая их божественному наитию, любви, военным
невзгодам, поэзии или вину, забывают о телесном здоровье и не воздают ему
должного, - здоровье пышущем, неодолимом, безупречном, беззаботном, таком,
каким некогда наделяли меня по временам мои весенние дни и ничем не
нарушаемая беспечность. Этот огонь веселья воспламеняет дух, и он вспыхивает
порой с ослепительной яркостью, намного превосходящей обычную