Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
вы, исходящие от некой
совсем иной, лишенной всяких нравственных устоев души:
dum tela micant, non vos pietatis imago
Ulla, nec adversa conspecti fronte parentes
Commoveant; vultus gladio turbate verendos.
{Пока сверкает обнаженное оружие, пусть вас не трогает ни воспоминание
о милосердии, ни представший пред вами образ ваших родителей; отгоняйте
своим мечом лица, внушающие вам благоговейную почтительность [43] (лат.).}
Не дадим же душам от природы злобным, коварным и кровожадным
прикрываться личиной разума; забудем о таком правосудии, неистовом,
одержимом, и будем подражать в своих действиях тому, что более свойственно
человеку. Но как, однако, различны являемые нами в разное время примеры! В
одной из битв гражданской войны против Цинны некий воин Помпея [44] убил
своего брата, не узнав его между врагами, и тут же от стыда и отчаяния
наложил на себя руки [45]; а спустя несколько лет, во время новой
гражданской войны, которую вел тот же народ, другой солдат, убив брата,
потребовал от своих начальников награду за это [46].
Мерилом честности и красоты того или иного поступка мы ошибочно считаем
его полезность и отсюда делаем неправильный вывод, будто всякий обязан
совершать такие поступки и что полезный поступок честен для всякого:
Omnia non pariter terum sunt omnibus apta.
{Не все одинаково пригодно для всех [47] (лат.).}
Обратимся к самому насущному и полезному из всего, что известно в
человеческом обществе, - я имею в виду вступление в брак; но вот собор
святых отцов находит, что не вступать в брак более честно, и запрещает его
по этой причине наиболее почитаемому нами сословию; да и мы отдаем в табун
только тех лошадей, которых считаем менее ценными.
Глава II - О РАСКАЯНИИ
Другие творят человека; я же только рассказываю о нем и изображаю
личность, отнюдь не являющуюся перлом творения, и будь у меня возможность
вылепить ее заново, я бы создал ее, говоря по правде, совсем иною. Но дело
сделано, и теперь поздно думать об этом. Штрихи моего наброска нисколько не
искажают истины, хотя они все время меняются, и эти изменения необычайно
разнообразны. Весь мир - это вечные качели. Все, что он в себе заключает,
непрерывно качается: земля, скалистые горы Кавказа, египетские пирамиды, - и
качается все это вместе со всем остальным, а также и само по себе. Даже
устойчивость - и она не что иное, как ослабленное и замедленное качание. Я
не в силах закрепить изображаемый мною предмет. Он бредет наугад и
пошатываясь, хмельной от рождения, ибо таким он создан природою. Я беру его
таким, каков он предо мной в то мгновение, когда занимает меня. И я не рисую
его пребывающим в неподвижности. Я рисую его в движении, и не в движении от
возраста к возрасту или, как говорят в народе, от семилетия к семилетию, но
от одного дня к другому, от минуты к минуте. Нужно помнить о том, что мое
повествование относится к определенному часу. Я могу вскоре перемениться, и
не только непроизвольно, но и намеренно. Эти мои писания - не более чем
протокол, регистрирующий всевозможные проносящиеся вереницей явления и
неопределенные, а иногда и противоречащие друг другу фантазии, то ли потому,
что я сам становлюсь другим, то ли потому, что постигаю предметы при других
обстоятельствах и с других точек зрения. Вот и получается, что иногда я
противоречу себе самому, но истине, как говорил Демад [1], я не противоречу
никогда. Если б моя душа могла обрести устойчивость, попытки мои не были бы
столь робкими и я был бы решительнее, но она все еще пребывает в учении и
еще не прошла положенного ей искуса.
Я выставляю на обозрение жизнь обыденную и лишенную всякого блеска,
что, впрочем, одно и то же. Вся моральная философия может быть с таким же
успехом приложена к жизни повседневной и простой, как и к жизни более
содержательной и богатой событиями: у каждого человека есть все, что
свойственно всему роду людскому.
Авторы, говоря о себе, сообщают читателям только о том, что отмечает их
печатью особенности и необычности; что до меня, то я первый повествую о
своей сущности в целом, как о Мишеле де Монтене, а не как о филологе, поэте
или юристе.
Если людям не нравится, что я слишком много говорю о себе, то мне не
нравится, что они занимаются не только собой.
Но разумно ли, что при сугубо частном образе жизни я притязаю на
общественную известность? И разумно ли преподносить миру, где форма и
мастерство так почитаемы и всесильны, сырые и нехитрые продукты природы, и
природы к тому же изрядно хилой? Сочинять книги без знаний и мастерства не
означает ли то же самое, что класть крепостную стену без камней, или
что-либо в этом же роде? Воображение музыканта направляется предписаниями
искусства, мое - прихотью случая. Но применительно к науке, которая меня
занимает, за мной, по крайней мере, то преимущество, что никогда ни один
человек, знающий и понимающий свой предмет, не рассматривал его
доскональнее, чем я - свой и в этом смысле я самый ученый человек изо всех
живущих на свете; во-вторых, никто никогда не проникал так глубоко в свою
тему, никто так подробно и тщательно не исследовал всех ее частностей и
существующих между ними связей и никто не достигал с большей полнотой и
завершенностью цели, которую ставил себе, работая. Чтобы справиться с нею,
мне потребна только правдивость; а она налицо, и притом самая искренняя и
полная, какая только возможна. Я говорю правду не всегда до конца, но
настолько, насколько осмеливаюсь, а с возрастом я становлюсь смелее, ибо
обычай, кажется, предоставляет старикам большую свободу болтать и, не впадая
в нескромность, говорить о себе. Здесь не может произойти то, что
происходит, как я вижу, довольно часто, а именно, что сочинитель и его труд
несоразмерны друг другу: как это человек, столь разумный в речах, написал
столь нелепое сочинение? Или каким образом столь ученые сочинения вышли
из-под пера человека, столь немощного в речах?
Если у кого-нибудь речь обыденна, а сочинения примечательны - это
значит, что дарования его там, откуда он их заимствует, а не в нем самом.
Сведущий человек не бывает равно сведущ во всем, но способный - способен во
всем, даже пребывая в невежестве.
Здесь мы идем вровень и всегда в ногу - моя книга и я. В других случаях
можно хвалить или, наоборот, порицать работу независимо от работника; здесь
- это исключено: кто касается одной, тот касается и другого. Кто возьмется
судить о работе, не зная работника, тот причинит больше ущерба себе, нежели
мне; кто предварительно узнает его, тот сполна удовлетворит меня. Но я буду
сверх меры счастлив, если получу общественное одобрение хотя бы только за
то, что дал почувствовать мыслящим людям свое умение с толком употреблять
мои знания - если таковые у меня есть, - доказал им, что я стою того, чтобы
память служила мне лучше.
Прошу меня извинить за слишком частые упоминания о том, что я редко
раскаиваюсь в чем бы то ни было и что моя совесть в общем довольна собой, не
так, как совесть ангела или, скажем, лошади, но так, как может быть довольна
собой человеческая совесть; я постоянно повторяю нижеследующие слова не как
пустую формулу вежливости, а как нечто, идущее от непосредственного ощущения
мною своей ничтожности: все, что я говорю, я говорю как ищущий и не
ведающий, бесхитростно и с чистой душой опираясь на общераспространенные и
законные верования. Я отнюдь не поучаю, я только рассказываю.
Настоящим пороком нужно считать только такой, который оскорбляет
сознание человека и безоговорочно осуждается человеческим разумом, ибо его
уродство и вредоносность до того очевидны, что правы, пожалуй, те, кто
утверждает, будто он является порождением, в первую очередь, глупости и
невежества. Трудно представить себе, чтобы, познакомившись с ним, можно было
бы не возненавидеть его. Злоба чаще всего впитывает в себя свой собственный
яд и отравляется им. Подобно тому, как язва на теле оставляет после себя
рубец, так и порок оставляет в душе раскаяние, которое, постоянно кровоточа,
не дает нам покоя. Ибо рассудок, успокаивая другие печали и горести,
порождает горечь раскаяния, которая тяжелее всего, так как она точит нас
изнутри; ведь жар и озноб, порожденные лихорадкой, более ощутительны, чем
действующие на нас снаружи. Я считаю пороками (впрочем, каждый из них
измеряется своей меркой) не только то, что осуждается разумом и природой, но
и то, что признается пороком в соответствии с представлениями людей, пусть
даже ложными и ошибочными, если законы и обычай подтверждают такую оценку.
Нет, равным образом, ни одного проявления доброты, которое не
доставляло бы радости благородному сердцу. Когда творишь добро, сам
испытываешь некое радостное удовлетворение и законную гордость,
сопутствующие чистой совести. Прочная, но смелая и решительная душа может,
при случае, обеспечить себе спокойствие, но познать удовлетворение и
удовольствие этого рода ей не дано. А это немалое наслаждение - чувствовать
себя огражденным от заразы, распространяемой столь порочным веком, и
говорить себе самому: "Кто заглянул бы мне в самую душу, тот и тогда не
обвинил бы меня ни в несчастии и разорении кого бы то ни было, ни в
мстительности и в зависти, ни в преступлении против законов, ни в жажде
перемен или смуты, ни в нарушении слова; и хотя разнузданность нашего
времени разрешает все это и учит этому каждого, я никогда не накладывал руку
на имущество или на кошелек какого-либо француза, но всегда жил за счет
своего собственного, как на войне, так и в мирное время, и никогда не
пользовался ничьим трудом без должной его оплаты". Подобные свидетельства
совести чрезвычайно приятны, и эта радость, эта единственная награда,
которая никогда не минует нас, - великое благодеяние для души.
Искать опоры в одобрении окружающих, видя в нем воздаяние за
добродетельные поступки, значит опираться на то, что крайне шатко и
непрочно. А в наше развращенное, погрязшее в невежестве время добрая слава в
народе, можно сказать, даже оскорбительна: ведь кому можно доверить оценку
того, что именно заслуживает похвалы? Упаси меня бог быть порядочным
человеком в духе тех описаний, которые, как я вижу, что ни день каждый
сочиняет во славу самому себе. Quae fuerant vitia, mores sunt {Что было
пороками, то теперь нравы [2] (лат.).}.
Иные мои друзья по личному ли побуждению, или вызванные на это мною, не
раз принимались с полною откровенностью журить и бранить меня, выполняя ту
из своих обязанностей, которая благородной душе кажется не только полезнее,
но и приятнее прочих обязанностей, возлагаемых на нас дружбою. Я всегда
встречал эти упреки с величайшей терпимостью и искреннейшей
признательностью. Но, говоря по совести, я частенько обнаруживал и в их
порицаниях и в их восхвалениях такое отсутствие меры, что не допустил бы,
полагаю, ошибки, предпочитая впадать в ошибки, чем проявлять благоразумие на
их лад. Нашему брату, живущему частною жизнью, которая на виду лишь у нас
самих, особенно нужно иметь перед собой некий образец, дабы равняться на
него в наших поступках и, сопоставляя их с ним, то дарить себе ласку, то
налагать на себя наказание. Для суда над самим собой у меня есть мои
собственные законы и моя собственная судебная палата, и я обращаюсь к ней
чаще, чем куда бы то ни было. Сдерживая себя, я руководствуюсь мерою,
предуказанной мне другими, но, давая себе волю, руководствуюсь лишь своей
мерою. Только вам одному известно, подлы ли вы и жестокосердны, или честны и
благочестивы; другие вас вовсе не видят; они составляют себе о вас
представление на основании внутренних догадок, они видят не столько вашу
природу, сколько ваше умение вести себя среди людей; поэтому не считайтесь с
их приговором, считайтесь лишь со своим. Tuo tibi iudicio est utendum {Тебе
надлежит руководствоваться собственным разумом [3] (лат.).}. Virtutis et
vitiorum grave ipsius conscientiae pondus est: qua sublata, iacent omnia
{Собственное понимание добродетели и пороков - самое главное. Если этого
понимания нет, все становится шатким [4] (лат.).}.
Хотя и говорят, что раскаяние следует по пятам за грехом, мне кажется,
что это не относится к такому греху, который предстает перед нами в гордом
величии и обитает в нас, как в собственном доме. Можно отринуть и побороть
пороки, которые иногда охватывают нас и к которым нас влекут страсти, но
пороки, укоренившиеся и закосневшие вследствие долгой привычки в душе
человека с сильной, несгибаемой волей, не допускают противодействия.
Раскаяние представляет собой не что иное, как отречение от нашей собственной
воли и подавление наших желаний, и оно проявляется самым различным образом.
Так, оно может заставить человека сожалеть о своей былой добродетели и
стойкости:
Quae mens est hodie, cur eadem non puero fuit?
Vel cur his animis incolumes non redeunt genae?
{Почему у меня в детстве не было того же образа мыслей, что сейчас? Или
почему при моем теперешнем умонастроении мои щеки не становятся снова
гладкими [5] (лат.).}
Великолепна та жизнь, которая даже в наиболее частных своих проявлениях
всегда и во всем безупречна.
Всякий может фиглярствовать и изображать на подмостках честного
человека; но быть порядочным в глубине души, где все дозволено, куда никому
нет доступа, - вот поистине вершина возможного. Ближайшая ступень к этому -
быть таким же у себя дома, в своих обыденных делах и поступках, в которых мы
не обязаны давать кому-либо отчет и где свободны от искусственности и
притворства. И вот Биант [6], изображая идеальный семейный уклад, говорит,
что глава семьи должен быть в лоне ее по своему личному побуждению таким же,
каков он вне ее из страха перед законами и людскими толками. А Юлий Друз [7]
весьма достойно ответил работникам, предлагавшим за три тысячи экю
переделать его дом таким образом, чтобы соседи не могли видеть, как прежде,
что происходит за его стенами; он сказал: "Я не пожалею и шести тысяч, но
сделайте так, чтобы всякий со всех сторон видел его насквозь". С уважением
отмечают обыкновение Агесилая останавливаться во время разъездов по стране в
храмах с тем, чтобы люди и самые боги наблюдали его частную жизнь [8].
Бывали люди, казавшиеся миру редкостным чудом, а между тем ни жены их, ни
слуги не видели в них ничего замечательного. Лишь немногие вызывали
восхищение своих близких.
Как подсказывает опыт истории, никогда не бывало пророка не только у
себя дома, но и в своем отечестве. То же и в мелочах. Нижеследующий
ничтожный пример воспроизводит все то, что можно было бы показать и на
примерах великих. Под небом моей Гаскони я слыву чудаком, так как сочиняю и
печатаю книги. Чем дальше от своих родных мест, тем больше я значу в глазах
знающих обо мне. В Гиени я покупаю у книгоиздателей, в других местах - они
покупают меня. На подобных вещах и основано поведение тех, кто, живя и
пребывая среди своих современников, таится от них, чтобы после своей смерти
и исчезновения завоевать себе славу. Что до меня, то я не гонюсь за ней. Я
жду от мира не больше того, что он мне уделил. Таким образом, мы с ним в
расчете.
Иного восхищенный народ провожает с собрания до дверей его дома; но
вместе с парадной одеждой он расстается и с ролью, которую только что
исполнял, и падает тем ниже, чем выше был вознесен: в глубине его души все
нелепо и отвратительно, и даже если в нем господствует внутренний лад, нужно
обладать быстрым и трезвым умом, чтобы подметить это в его привычных и ничем
не примечательных поступках, в его обыденной жизни. Добавим к тому же, что
сдержанность - мрачная и угрюмая добродетель. Устремляться при осаде
крепости в брешь, стоять во главе посольства, править народом - все эти
поступки окружены блеском и обращают на себя внимание всех. Но бранить,
смеяться, продавать, платить, любить, ненавидеть и беседовать с близкими и с
собою самим мягко и всегда соблюдая справедливость, не поддаваться слабости,
неизменно оставаться самим собой - это вещь гораздо более редкая, более
трудная и менее бросающаяся в глаза. Жизни, протекающей в уединении, что бы
ни говорили на этот счет, ведомы такие же, если только не более сложные и
тягостные обязанности, какие ведомы жизни, не замыкающейся в себе. И частные
лица, говорит Аристотель [9], служат добродетели с большими трудностями и
более возвышенным образом, нежели те, кто занимает высокие должности. Мы
готовимся к выдающимся подвигам, побуждаемые больше жаждою славы, чем своей
совестью. Самый краткий путь к завоеванию славы - это делать по побуждению
совести то, что мы делаем ради славы. И доблесть Александра, явленная им на
его поприще, намного уступает, по-моему, доблести, которую проявил Сократ,
чье существование было скромным и неприметным. Я легко могу представить себе
Сократа на месте Александра, но Александра на месте Сократа я представить
себе не могу. Если бы кто-нибудь спросил Александра, что он умеет делать,
тот бы ответил: подчинять мир своей власти; если бы кто-нибудь обратился с
тем же к Сократу, он несомненно сказал бы, что умеет жить, как подобает
людям, то есть в соответствии с предписаниями природы, а для этого требуются
более обширные, более глубокие и более полезные познания. Ценность души
определяется не способностью высоко возноситься, но способностью быть
упорядоченной всегда и во всем. Ее величие раскрывается не в великом, но в
повседневном.
Как те, кто судит о нас, проникая в глубины нашей души, не придают
слишком большого значения блеску наших поступков на общественном поприще,
понимая, что это не более чем струйки и капли чистой воды, пробивающиеся
наружу из топкой и илистой почвы, так и те, кто судит о нас по нашему
внешнему великолепию, заключают, исходя из него, и о нашей внутренней
сущности, ибо в их сознании никак не укладывается, что обычные людские
свойства, такие же, как их собственные, совмещаются в нас с теми другими
качествами, которые вызывают их удивление и так недостижимы для них. По этой
причине мы и придаем бесам звериный облик. Кто же способен представить себе
Тамерлана [10] иначе, как с нахмуренными бровями, раздувающимися ноздрями,
грозным лицом и неправдоподобно могучим станом, таким станом, каким наделяет
его наше потрясенное славою этого имени воображение. И если бы кто-нибудь
доставил мне в прошлом случай увидеть Эразма [11], мне было бы трудно не
счесть афоризмом и апофтегмой любую фразу, с которой он обратился бы к
своему лакею или экономке.
Мы гораздо легче можем представить себе восседающим на стульчаке или
взгромоздившимся на жену какого-нибудь ремесленника, нежели вельможу,
внушающего почтение своею осанкой и неприступностью. Нам кажется, что с
высоты своих тронов они никогда не снисходят до прозы обыденной жизни.
Нередко случается, что порочные души под влиянием какого-нибудь
побуждения извне творят добро, тогда как души глубоко добродетельные - по
той же причине - зло. Таким образом, судить о них следует лишь тогда, когда
о