Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
надтреснутым
голосом.
IV
- Только не думайте, бога ради, голубчик, что я жалуюсь. Я не жалуюсь;
жаловаться глупо да, собственно говоря, по совести не на что. Разве может
жаловаться звезда, что она светит менее ярко, чем солнце? Мало ли разной
твари на свете погибает? Я просто хочу говорить и... буду говорить. Надоест
вам, остановите - я не обижусь. Я вообще не обижаюсь.
Он кротко улыбнулся и продолжал:
- Женщина, говорят, в жизни играет немалую роль. И я начну с женщины.
Вы догадываетесь, что я говорю о Зое? Встретились мы случайно. Надо вам
сказать, что до этого я ни с одной женщиной не сходился близко и,
признаться, побаивался их, то есть не то, чтоб боялся, - это, пожалуй, не то
выражение, - а испытывал нечто вроде благоговейного ужаса, вроде того, я
думаю, какой испытали островитяне, увидав впервые действие пушек. Я
любовался ими издали, незаметно, и не боялся только двух женщин на свете -
мать и сестру Наташу. Еще надо сказать, что я был застенчив и робок (да и
теперь тоже), а к тому же напуган матерью. Добрая! Она страшно меня любила,
и, верно, потому для нее каждая недурненькая девушка, заходившая к нам, была
заклятым врагом, если только я обращал на нее какое-нибудь внимание. По
словам матери, каждая девушка (кроме Наташи, конечно), недурная собой, была
сиреной{90}, подходить к которой гибельно и опасно для молодого человека,
особенно такого "глупенького", каким она нередко называла своего любимого
сына.
А брак она рисовала всегда такими мрачными красками, особенно когда
Наташи не было в комнате, что, по ее мнению, тот молодой человек, который
женится, делает непростительную глупость и непременно погибнет. На этот счет
у нее была даже своя собственная теория, и когда она говорила на эту тему, -
а тема эта была ее любимым коньком, - то говорила с замечательным
диалектическим мастерством. Она меня находила таким совершенством, что ей
казалось, будто все барышни имеют на меня виды, а она этого боялась.
Понятный эгоизм у бедной, крайне несчастливой с отцом.
Я с детства рос у юбки матери, и как я любил эту славную юбку! Сколько
радостей она мне дала, сколько хорошего, честного слышал я из уст матери,
прижимаясь к этой самой юбке! Мать нельзя было назвать очень образованной
женщиной, но она была умна и кротка бесконечно. Мы с ней почти не
разлучались. Смешно сказать: до шестнадцати лет я спал у нее в комнате.
Любила она меня с тем страстным эгоизмом, с которым способна любить только
мать; она старательно отдаляла от меня всякие, как она называла, соблазны,
окружала меня попечениями, думала за меня в житейских делах и точно
поставила задачей жизни держать меня как можно далее от житейских дрязг. Я
проводил время за книгами и в обществе матери и сестры. Я много учился,
много читал и был совершеннейшее дитя в жизни; любой деревенский мальчуган
десяти лет имел более житейского опыта и характера, чем ваш покорный слуга в
двадцать лет.
Отец сперва на это сердился, потом махнул рукой. Мать была кроткая, но
упорная женщина. Вы знаете женские тихие натуры, которые сопротивляются
молча? Что с ними сделаешь? К тому же отец сознавал нравственное
превосходство матери. Он был совсем другой человек. Гордился своей фамилией
(все гербы из герольдии доставал) и был ростовщиком, то есть не имел кассы
ссуд, нет, а давал деньги под векселя за огромные проценты. Это я узнал уже
позднее, от сестры; сестра очень мучилась этим, да и мать как-то пугливо
смотрела на отца. Все его чуждались, и он, как кажется, где-то на стороне
свил себе другое гнездо и редко бывал с нами.
Чудная душа была Наташа! Такой правдивой души я не встречал более. Ее
все уважали, даже отец; слово Наташи считалось вне сомнений. Как бы в
противоположность мне, она обладала независимым характером и замечательной
силой воли. К ней точно перешли упорство отца и кротость матери. С матерью
она была дружна, но не была под ее влиянием; она много читала, много думала.
Ей в то время было двадцать пять лет. Вы видели ее портрет? Хорошенькой ее
нельзя назвать, да это название и не шло бы к ней; ее как-то совестно было
назвать хорошенькой. В ней была особенная, строгая красота. Лицо спокойное,
сосредоточенное, черные глаза, умные и кроткие. Странная девушка! - Из такой
породы, я думаю, была Шарлота Корде{91}.
Бывало, она начнет говорить, - говорит так тихо, а сама бледная, губы
побелеют. Очень уж близко принимала она к сердцу всякую неправду и ложь.
Мать не так любила ее, как меня. Наташа не умела ласкаться и не жалась к
юбке матери никогда. Обо мне Наташа часто сокрушалась. "Ты, Вася, какой-то
блаженный, бог тебя знает!" - говорила она, сидя у меня в комнате. Я любил
все объяснить, взвесить, рассортировать; она жила более чувством; я боялся
людей, она - напротив; я любил кабинет и спокойствие; она не любила
кабинетных занятий; я всегда колебался; она решала быстро... Она закаливала
себя, чтоб не быть "барышней", как она говорила; только она не считала себя
еще готовой ехать в деревню и быть там учительницей. Она советовала мне чаще
бывать в обществе товарищей, но я всегда дичился, робел, конфузился, как-то
страшно было. Она крепко любила меня!
Я был на четвертом курсе, когда случилась наша встреча с Зоей, - именно
случилась. Я даже теперь помню число, когда мы познакомились: это было
четырнадцатого ноября. Мы поехали втроем в клуб.
Я застенчиво бродил под руку с сестрой по залам и с каким-то странным
чувством глядел кругом. Я был в клубе в первый раз. В зале было душно; у
меня кружилась голова от жары и женских оголенных плеч. После "тетрадок" и
вычислений я смотрел на женские лица с жадностью и любопытством
двадцатитрехлетнего болвана, прикованного к юбке. Они все казались мне
красивыми, милыми и... страшными. Мне так хотелось подойти к ним и в то же
время я знал, что я ни за что бы не решился на такой шаг. Я вздрагивал,
когда проходил близко женщины, и вместе с тем жадно вдыхал этот одуряющий
душистый аромат, который исходил от них.
Глядя по сторонам в этой пестрой толпе, я нечаянно толкнул какую-то
даму, проходившую мимо. Я пробормотал извинение, взглянул на нее и обомлел.
Вы видели ее? Не правда ли, она хороша? Ну, а три года тому назад она была
еще лучше. Мое искреннее изумление, кажется, понравилось ей. Она приветливо
улыбнулась и пристально взглянула на мое смущенное лицо. Сестра дернула меня
за рукав, и мы пошли далее.
- А ты, Первушин, совсем стал слепым! - нагнал нас один из моих
товарищей, бывавших у нас. - Я тебе кланяюсь, а ты ничего не видишь!
Я извинился.
- С тобой, брат, желает познакомиться та дама, на которую ты так
загляделся! - проговорил он тихо.
Я растерялся совсем и принял его слова за шутку.
- Без шуток, Первушин. Какие шутки! Эх, ты, красная девица!.. Если
хочешь, так отведи сестру и приходи к буфету, я буду ждать.
Я отвел сестру к матушке и хотел отойти, но она пытливо взглянула и
спросила: "Куда?" Я вспыхнул и в первый раз в жизни раздражился. "Я не
маленький!" - ответил я и пошел.
Торопливо прошел я через толпу и нашел товарища.
- Ну, пойдем! - взял он меня за руку. - Тебя ждут. Да что с тобою? Ты
дрожишь?
Я, действительно, вздрагивал точно в лихорадке, от волнения и
застенчивости; очень уж страшно было.
А мы уж подходили, я это чувствовал. Вон она сидит на диване. Я решился
удрать. Я было рванул руку, но было поздно.
- Вот та красная девица, с которой вы хотели познакомиться, Зоя
Михайловна. Позвольте вам представить ее: Василий Николаевич Первушин.
- Очень рада! - проговорила она, протягивал руку, которую, помню, я
как-то странно крепко пожал. - Садитесь. Вот сюда... на диван.
Я совсем растерялся. Она смотрела в упор своими блестящими, смеющимися
глазами. Я стоял около, как пень, и не двигался с места.
- Вы, как я посмотрю, рассеянный. Садитесь же подле... вот так.
Товарищ куда-то ушел, и мы заговорили, - вернее, она говорила... Что
такое говорила она, я, ей-богу, не помню, но помню, что она хохотала громко,
показывая блестящие зубы, глядела на меня подзадоривающим взглядом, который
сводит с ума подростков и стариков, и наклонялась к самому лицу так близко,
что я сторонился. Скоро, однако, она бросила эту манеру. Она как будто
подтянулась и стала относиться ко мне серьезно, с какою-то доброю
ласковостью старшей сестры. И глаза ее, большие синие глаза, перестали
смеяться.
Вы вообразите себе неловкого, застенчивого, неопытного юношу, голова
которого набита "тетрадками", рядом с блестящей, красивой молодой женщиной -
и вы поймете, что в ту пору я изображал из себя довольно забавную фигуру. Я
почти не раскрывал рта, и мне хотелось убежать скорей. Но вдруг на меня
нашла какая-то отвага, именно отвага отчаяния, и я стал говорить. Я говорил,
что я студент, что буду профессором, что дам не люблю, что в клубе в первый
раз, и она с таким вниманием, не прерывая, слушала мою болтовню, что, когда
я спохватился, мне сделалось стыдно, и я замолчал.
- Продолжайте, продолжайте, - тихо проговорила она. - Что ж вы
замолчали?
Но я говорить уже более не мог.
- Что же вы? - тихо переспросила она, ласково дергая меня за руку.
- Я... я... не могу!.. - проговорил я.
В это время мимо проходил какой-то изящный молодой офицер. Он кивнул
моей даме с такой фамильярностью, что я побагровел; она отвечала тем же. Он,
смеясь, подошел к ней и, нагнувшись так близко к шее, что губы почти
касались ее, начал шептать. Она расхохоталась и, указывая на меня,
отрицательно покачала головой, шутливо ударив его по рукам веером. Офицер
отошел и, отходя, заметил, смеясь:
- Новый экземпляр?
Она кивнула головой и обернулась в мою сторону. По всей вероятности,
лицо мое было глупо до последней степени, потому что вдруг она взяла меня
тихо за руку и с умоляющим выражением спросила:
- Что с вами?
Я отвечал, что мне жарко... устал...
- Это был мой брат! - неловко проговорила она, угадав, вероятно, мое
настроение.
- Брат? - переспросил я и радостно вздохнул. - Как он на вас не похож.
- Да... не похож... Куда ж вы?
Мне даже послышался в этом вопросе испуг.
- Пора... меня ожидают мать и сестра...
- И вы бежать? Останьтесь...
- Нет!.. Да... лучше пустите!
Я говорил какой-то вздор, а она слушала его с непонятным мне участием.
- Ну, хорошо, я вас пущу, но только с условием! - сказала она тихо. -
Мне бы не хотелось, чтобы наша встреча была последней, Василий Николаевич, и
если вы не прочь поскучать у меня, заезжайте ко мне. По утрам я всегда дома
до трех...
Она сказала адрес.
- Приедете? - снова спросила она, задерживая мою руку. - Не забудете
адреса?
- Еще бы! - сказал я и так пожал ее руку, что она чуть не вскрикнула.
Я быстро уходил от нее в каком-то чаду. Странное ощущение испытывал я:
не то страх, не то восторг. Точно я только что ходил по краю пропасти, и мне
хотелось снова пройтись. Я припоминал ее лицо, слова.
- Где это ты пропадал, Вася? - спросила меня мать, по обыкновению,
ласково, позабыв мой резкий ответ.
- Мы были с товарищем...
- А мы тебя искали! - заметила Наташа.
- Не пора ли, дети, ехать?
- Ах, нет, подождемте, мама... Еще рано! - сказал я.
Мать ревниво взглянула на меня и заметила:
- Ну, хорошо. Мы останемся еще, но только не более часу. Ты, впрочем,
как хочешь. Кажется, здесь особенного веселья нет, Наташа?
Сестра молча согласилась с матушкой.
Перед отъездом мне еще раз хотелось взглянуть на Зою Михайловну, и я
пошел ее отыскивать. Проходя по столовой, я увидал ее. Она сидела рядом с
офицером и громко хохотала; перед ними стояла бутылка шампанского. Я
поторопился пройти, но мне показалось, что она меня заметила и... и
сконфузилась.
В швейцарской, когда мы надевали шубы, ко мне подбежал мой товарищ и,
как-то скверно щуря глаза, заметил:
- Ты, Первушин, счастливец!
- То есть, как это?
- Очень просто. Что это ты таким агнцем представляешься? Ты Зое
Михайловне понравился. Она любит таких... зеленых.
И он засмеялся гадким смехом.
- Только, - продолжал он, - ты не зевай, а прямо...
- Что ты говоришь? как ты смеешь так говорить?
- Ха-ха-ха!.. Да ведь Зоя Михайловна - кокотка!
Я так схватил его за руку, что он побледнел и страшно-испуганно
взглянул на меня.
- Если ты еще одно слово... я ударю тебя!
С этими словами я бросился вон из швейцарской на подъезд. Там я нашел
своих, и мы уехали.
- Кокотка? Не может быть. Он лжет! - повторял я несколько раз и долго
не мог заснуть.
V
Первушин, несмотря на мои увещания, выпил еще две рюмки и продолжал:
- Прошло две недели со времени нашей встречи, а я не решался идти к Зое
Михайловне. По правде говоря, я ходил к ней каждый день, но доходил только
до ее квартиры, а звонить не осмеливался. С какой стати я приду к ней! Она
так, из любезности, просила бывать, мало ли просят, а я вдруг... Нет, ни за
что!
С такими мыслями обыкновенно я сходил печальный с лестницы и
возвращался домой.
"Тетрадки" мне надоели. Чтение показалось таким скучным. Между строк
книги незаметно для меня появлялось молодое, красивое лицо. Я закрывал
глаза, желая подолее удержать в памяти дорогой образ, и так просиживал
подолгу.
Мать волновалась и тревожно всматривалась в меня, но я отговаривался
нездоровьем.
Прошла еще неделя, и я снова начал ходить на лекции, хотя, признаюсь,
Зоя более всех профессоров занимала мое внимание. Как-то, при входе в
университет, швейцар подал мне маленькую записочку; я взглянул на почерк, и
сердце екнуло; я сразу догадался, от кого она. Стало страшно. Я осторожно
разорвал конверт и прочитал приглашение Зои зайти к ней.
Нечего и говорить, что я тотчас поехал.
- И не стыдно вам? - ласково покорила она, подавая обе руки.
Она посмотрела мне прямо в глаза. Суровая морщинка на лбу сгладилась.
Она вся просияла.
- Отчего же так долго?
В ответ я говорил какую-то чепуху.
Зоя была в отличном расположении духа. Она говорила без умолку,
смеялась, трунила над моей застенчивостью, потом показала свое помещение.
Квартира была невелика, но убрана роскошно; особенно хорош был ее будуар.
- Какая роскошь! - невольно сорвалось у меня.
Зоя вдруг покраснела. Она, блестящая, изящная, красивая, стояла передо
мной с видом виноватого школьника. Слезы стояли в ее глазах.
- Пойдемте в гостиную! - тихо заметила она, взяв меня за руку.
- Что с вами, Зоя Михайловна? Вы... плачете? Я чем-нибудь обидел вас?..
О, простите меня.
- Я? С чего вы это взяли? Я не плачу, и вы меня не обижали! -
проговорила она, смеясь. - Вы, Василий Николаевич, как видно, мало знаете
женщин... Я просто нервная женщина, вот и все...
Она снова разговорилась. О себе почти не говорила или говорила очень
мало, коротко, скорее намеками, но зато расспрашивала обо мне, о моих
занятиях, о матери и сестре...
Я, к удивлению, развернулся и свободно отвечал на ее вопросы. Особенно
много говорил о сестре и описывал ей Наташу с восторженностью влюбленного
брата!
Она слушала, но под конец мои восторженные описания произвели на нее,
кажется, тяжелое впечатление. Когда я рассказывал о матери, Зоя задумалась,
и лицо ее сделалось такое грустное, что я остановился...
- Нет, нет... говорите... Не обращайте на меня внимания... Я люблю это
слушать... Так редко со мною говорят...
Мы простились друзьями. Она взяла с меня слово не забывать ее.
Я, разумеется, был влюблен, как только мог быть влюблен застенчивый,
впервые влюбленный юнец.
- Заходите же, Василий Николаевич, прошу вас... Знаете ли что? Я с вами
становлюсь лучше...
- Да разве вы можете быть еще лучше? - восторженно воскликнул я.
Она вспыхнула до ушей, как маленькая девочка, и взглянула с таким
кротким, умоляющим выражением, что мне стало жутко.
- Зоя Михайловна! Что с вами?.. У вас есть горе?.. Скажите...
- Нет... ничего, ничего... До свидания, мой добрый...
И она крепко пожала мою дрожавшую руку.
Я стал ходить к Зое чаще и чаще и наконец стал просиживать у нее по
целым дням. Часто я читал вслух, она слушала, сидя за работой. А то, бывало,
она сядет за рояль и начнет петь; славный у нее тогда был голос! Теперь она
уж не поет. Нечего и прибавлять, что отношения наши были самые чистые. Я
смотрел на нее с благоговением влюбленного и таил любовь про себя. А она?
Она просто была неузнаваема. Куда девались ее прежняя манера, ее резкие
выражения, громкий смех, смеющийся, жуткий взгляд ее, полуоткрытые костюмы?
Она стала какая-то тихая, спокойная, робкая и даже застенчивая; платья
носила самые скромные. Она стыдливо краснела, если нечаянно обнажался ее
локоть или открывалась шея. Она быстро поправляла рукав или воротник и,
точно маленькая, готова была расплакаться, если, казалось ей, я бывал не в
духе. Глядя на нее, я считал ее самой скромной и целомудренной женщиной на
свете.
Она умела хорошо рассказывать. Из того немногого, что она рассказывала
тогда о себе, и знал только, что она кончила курс в институте, жила долгое
время за границей и что отец и мать ее живут в провинции. О них она говорить
не любила и раз на вопрос мой о том, часто ли она переписывается с матерью,
отвечала как-то неохотно. Она любила вспоминать жизнь за границей. Италия на
нее произвела большое впечатление; она там училась петь, мечтала о карьере
артистки, все, казалось, складывалось удачно, но...
- Но, - уныло добавила она, - вышло совсем не так.
Больше она ничего не сказала. Я, разумеется, не спрашивал.
Обыкновенно я просиживал у нее до обеда; к обеду возвращался домой. Все
были уверены, что я был на лекциях.
Но мать чуяла что-то недоброе и заметно волновалась. Обыкновенно
спокойная, ровная, она стала раздражительна, пытливо всматривалась в мое
лицо и отворачивалась неудовлетворенная. Чаще стала она говорить на тему о
женском коварстве, вызывая обычную добродушную улыбку на лице Наташи.
Нередко по вечерам она тихо подходила к моей комнате, чуть-чуть приотворяла
двери и заглядывала, не решаясь войти. Я звал ее. Она хитрила, объясняя
каким-нибудь пустым предлогом необходимость зайти в мою комнату, и тревожно
справлялась о моем здоровье. Когда я отвечал, что здоров, она, по
обыкновению, обхватывала мою шею руками и, заглядывая мне в глаза, пытливо
спрашивала:
- Правда?
Но, несмотря на утвердительный ответ, в ее добрых, нежных глазах
заметна была тревога. Она грустно качала головой и тихо уходила из комнаты.
Наташа, очевидно, заметила, что я изменился, но делала вид, что ничего
не замечает, а между тем я часто ловил на себе ее беспокойный взгляд. Наташа
не спрашивала; не в ее манере было мешаться в "чужие дела", как она
говорила.
Раз только, когда у нас зашел спор - она очень любила "теоретические"
споры - о пожертвовании во имя долга, и я горячо доказывал, что тяжелее
всего пожертвовать чувством к женщине, Наташа взглянула пристально на меня и
тихо, совсем тихо прошептала:
- Уж не влюбился ли ты, Вася?
- Что за вздор! - отвечал я, вспыхивая.
- То-то! - строго заметила сестра. - Ты - натура несчастная. По