Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
тельно смотрят дула орудий. Это - форт, защищающий вход от
южан. Города еще не видно из-за острова. Только громадное серое облако,
поднимающееся направо, показывает близость человеческого жилья.
Все смотрят в ту сторону.
Но старый артиллерист Фома Фомич не смотрит. Ему пока не до города. Он
стоит у первого орудия и то и дело взглядывает вопросительным взором на
мостик, где стоят капитан, старший офицер и лоцман, и ждет приказания начать
салют. Он несколько взволнован, как бенефициант перед выходом на сцену.
- Можно начать, Фома Фомич! - говорит старший офицер, когда клипер,
немного уменьшив ход, проходил мимо форта.
- Первое... пли! - командует Фома Фомич с сладостным служебным
замиранием в голосе.
И, считая про себя вроде того, как певцы считают такты, "раз, два, три,
четыре..." до пятидесяти, чтобы между выстрелами были одинаковые промежутки.
Старый артиллерист перебегает от орудия к орудию, командуя все с большим
оживлением: "Второе... пли! Третье... пли!.."
Выстрелы раздаются с правильными паузами, гулко раскатываясь по заливу
и раздаваясь эхом в горах. Облачки белого дымка, вылетая из пушек, стелются
по бокам клипера и, расплываясь, тихо тают в воздухе.
Прокомандовав свое последнее "пли" с особенным щегольством, словно
певец, заканчивающий арию, Фома Фомич, сияющий и вспотевший, с видом
именинника подходит к кружку офицеров, собравшемуся на шканцах. И в его
красном, с выпученными глазами, лице, и в походке, и во всей невзрачной
фигуре коренастого, короткошеего артиллериста чувствуется вопрос: "Каков был
салют, а?" Но общее внимание поглощено берегом. Все равнодушны к торжеству
Фомы Фомича. Только один иеромонах Виталий одобрительно пробасил:
- Важно палили, Фома Фомич!
Несколько обиженный, что салют не прочувствован, как следует, Фома
Фомич отходит в сторону.
Когда дым рассеялся, и клипер, обогнув остров, повернул вправо,
Сан-Франциско сверкал на солнце, среди зеленеющих куп. Лес мачт в гавани
был, так сказать, у его ног. Чем ближе подходил, постепенно уменьшая ход,
клипер, тем отчетливее вырисовывались дома и зеленые пятна парков и садов
большого города, раскинувшегося на холмах и буграх, заканчивающихся вдали
возвышенностями. Купеческие суда всевозможных форм и конструкций, начиная с
быстроходного, стройного американского клипера и кончая неуклюжим, пузатым
голландским "китобоем", стояли на рейде вместе с военными судами разных
наций. Каждую минуту раздавались свистки, то пронзительные, то гудящие, с
пароходов, пересекающих залив в разных направлениях. Вот один из них,
трехэтажный, весь белый, как снег, похожий на плавучий дом, с балансирной
машиной, мерно отбивающий такт, прошел близко от нас, полный пассажиров. С
палубы несутся звуки веселой музыки. Куда ни взглянешь - везде оживление,
деятельность. Маленькие буксирные пароходики, с сидящими в будках рулевыми,
словно бешеные, снуют по рейду, предлагая свои услуги большим парусным
кораблям, еле подвигающимся, несмотря на всю поставленную парусину, при
тихом ветерке, к выходу из залива. Клубы дыма стелются над горизонтом. Яхты
и шлюпки с парусами, окрашенными в яркие краски, скользят по рейду с
катающимися дамами. И над всей этой оживленной картиной - высокое,
прозрачное голубое небо, откуда ласково светит солнце, заливая блеском и
город, и бухту с кораблями, и острова, и окружающие пики сиерр.
Глядя на панораму большого города, на лес мачт в гавани, на шумное
оживление рейда, с трудом верилось, что эта кипучая жизнь создалась со
сказочной быстротой, и невольно вспоминалось, что еще пятнадцать лет тому
назад места эти были пустынны. Тишина их нарушалась только криком
белоснежных чаек, носившихся, как и теперь, над заливом.
Мы бросили якорь недалеко от города. Через несколько минут уж к нам
явились поставщики, портные, китайцы-прачки, комиссионеры. Стол в
кают-компании был завален всевозможными объявлениями. То и дело приставали
шлюпки. С иностранных военных судов приезжали офицеры поздравить с приходом,
и, исполнив этот обычай вежливости, существующий между военными моряками, то
есть проговорив приветствие капитану и выпив затем бокал шампанского в
кают-компании, - уезжали. Два репортера, явившись первыми, собирали сведения
о клипере, записывали фамилии всех офицеров, осмотрели клипер и торопились
на берег, чтобы напечатать отчет в вечерних газетах.
Скоро почти все офицеры, переодевшись в штатское платье, уехали на
берег. На клипере остались те, кому приходилось стоять на вахте.
К вечеру уже из клубов, из библиотек были присланы всем именные билеты
на право свободного входа и доставлены нумера вечерних газет, в которых были
помещены репортерские отчеты с перевранными русскими фамилиями.
V
Через несколько дней мне пришлось вступить на ночную вахту.
Рейдовые вахты, когда решительно нечего делать и не за чем смотреть,
тянутся как-то особенно долго и скучно. Ходишь себе взад и вперед по
мостику, обойдешь палубу, проверишь часовых и снова ходишь, пока не
утомишься и не задремлешь, прислонившись к поручням.
Скоро полночь. После дневной суеты рейд стих. Корабли, слабо освещенные
бледным светом молодой луны, казалось, дремлют на серебристой глади вод.
Каждые полчаса с кораблей раздаются тихие удары колокола, отбивающие
склянки, и снова тишина. Только из ярко освещенного города доносится неясный
гул, да по временам долетают звуки музыки. На клипере давно все спят.
Несколько человек вахтенных, примостившись к орудию, коротают вахту,
лясничая вполголоса, да сигнальщик похаживает по юту в ожидании скорой
смены.
Давно уже чья-то маленькая, худощавая фигура словно приросла к борту.
Это - Лютиков. Хоть он и не на вахте, а бодрствует и все поглядывает на
берег. Накануне он был на берегу, и город, судя по его восторженным,
отрывистым словам, произвел на него сильное впечатление.
- Понравилось, видно, здесь? - спросил я, подходя к Лютикову.
Он повернул голову. Лицо его было бледно и задумчиво.
- А то как же! - проговорил он своим тихим внушительным голосом. - Вам
хорошо, а нам и подавно!
И, видимо, отвечая на занимавшие его мысли, усмехнувшись, прибавил:
- А дураки вот говорят, что здесь пропадешь... Небойсь, он не пропал...
- Кто это?
- Да этот самый беглец... Максимка.
- Он здесь?
- Здесь. С тех пор, как ушел, здесь живет.
- Ты видел его?
- Видел!
Обыкновенно сдержанный и молчаливый, не любивший "лясничать" с
офицерами, и если обращавшийся к нашему брату, юнцу-гардемарину, то по
большей части с просьбой дать почитать книжки (до книг Лютиков был охотник),
он этот раз удивил меня сообщительностью. С каким-то, тогда непонятным мне,
возбуждением расхваливал он жизнь беглеца на чужбине. По словам Лютикова,
Максим (а по-здешнему "мистер Макс") живет отлично: зарабатывает портным
мастерством более ста долларов в месяц, ни от кого обиды не терпит, недавно
женился на чешке и не перестает благодарить господа за то, что наставил его
на путь. И Прокудинова добром поминает: не будь, говорит, он такой зверь, не
видать бы мне хорошей жизни.
- Как есть, человеком стал! И с понятием, не то, что наш брат... Здесь
понял он, какова воля и каково без нее людям жить! А вы думали как? Нельзя
этого понять темному мужику? - вдруг прибавил Лютиков с вызывающей,
насмешливой иронией, обычной у него в беседах, которыми он изредка
удостаивал некоторых гардемаринов и - чаще других - меня.
- А по России не скучает? - спросил я.
- Может, и скучает, да Мордобоя не хочет. И кулик чужу сторону знает, и
журавль тепла ищет - человек и подавно. Сладко, что ли, с Прокудиновым было
жить? В России что наш брат? Последний опорок, помыкай, кто хочет... А здесь
он - вольный человек, свои права имеет. Всякому это лестно, как вы
думаете?.. Это вот разве Щукину в обиду... Ему - плюй в глаза - все божья
роса!
- Разве ты не скучал бы по родине?
- А не знаю, не пробовал! - усмехнулся Лютиков и продолжал: -
по-аглицки так и чешет теперь Максимка... И газеты, и книжки читает: одно
слово - человек с рассудком! При охоте, чай, не мудрость языку научиться.
Как вы полагаете?
- Полагаю, не мудрено.
- То-то и я думаю... Ддда... живут же люди! - вздохнул он. - Как
хочешь, молись господу, никто твоей совести не неволит... - прибавил Лютиков
строго. - И люди у них все равны... Президент-то ихний - дровосеком
был{228}... Наши и не поверят!
Лютиков замолчал и, немного погодя, спросил:
- Долго мы простоим здесь?
- Кажется, недели полторы. А что?
- Ничего... Так спросил.
И затем Лютиков опять задал вопрос:
- Верно, команду еще отпустят на берег?
- Я думаю, отпустят.
- Не слыхали, когда?
- Не знаю... Да если тебе хочется на берег, отпросись у старшего
офицера. Тебя во всякое время и не в очередь отпустят. Хочешь, я скажу
завтра старшему офицеру? - предложил я, зная щепетильность Лютикова.
- Нет, благодарю вас... Уж я со всеми съеду...
- Когда еще отпустят!
- Подожду...
Я хотел было продолжать разговор, но Лютиков, видимо, не желал этого.
Он неохотно и скупо подавал реплики, под конец смолк и ушел вниз. Я опять
зашагал по мостику и, наконец, задремал. Бой склянок пробудил меня. Я
отправился на бак проверить часовых, гляжу - Лютиков стоит у борта, не
спуская глаз с берега.
- Что это ты не спишь, Лютиков?.. Уж не собираешься ли остаться в
Сан-Франциско? - пошутил я.
Лютиков резко ответил, что ему нездоровится, ушел скоро вниз и больше
не показывался.
Мне показалось, что шутка моя смутила его. Но в ту пору я не обратил на
это внимания. Только потом я невольно припоминал и его смущение, и его
разговор в эту ночь.
VI
Оригинальный человек был этот Лютиков. Он резко выделялся из общего
уровня. И взгляды его, и суждения, вырывавшиеся случайно, и пытливый,
несколько озлобленный ум, и характер его отношений к офицерам и матросам.
Все это было не совсем обыкновенно в матросе, да еще в матросе крепостного
времени. Недаром и дальнейшая его судьба была тоже не совсем обычайна.
Это был молчаливый, необыкновенно сдержанный человек, лет тридцати
пяти, худощавый, низенький, крепкий блондин, с русыми волосами, окаймлявшими
самое обыкновенное, скорее некрасивое, чем красивое, простое русское лицо.
Обличьем он совсем не походил на обычные типы матросов. В его маленькой,
словно подобранной в себя, фигуре не было ни выражения удали, ни того
особого забубенного матросского шика в манерах, речах, ношении костюма,
который бывает у долго прослуживших лихих матросов. С виду Лютиков казался
даже не бравым, но в первый же шторм, выдержанный клипером в Немецком море,
он показал находчивость и бесстрашие видавшего виды моряка. Он не брал в рот
ни капли вина, не курил, никогда не ругался, держал себя строго и серьезно и
нередко в свободное время читал Евангелие и жития святых, пока впоследствии
не увлекся и иными книгами. Ходили слухи, что Лютиков раскольник, но о
религиозных вопросах он никогда не говорил и терпимо относился к чужим
вероисповеданиям. Однажды он с сердцем упрекал двух матросов, вздумавших
как-то смеяться над религиозными обрядами матроса-татарина.
Но более всего поражало в Лютикове - это чувство собственного
достоинства, с каким он держал себя со всеми, и особенно с офицерами. В его
сдержанных манерах, в твердом, серьезном выражении взгляда, в толковых,
коротких ответах было что-то такое, что невольно внушало уважение; в то же
время чувствовалось, что под наружной сдержанностью Лютикова возможна буря,
что этот, смирный с виду, человек не снесет безнаказанно оскорбления. И все
обращались с Лютиковым не так, как с другими. Даже те офицеры, которые не
привыкли стесняться в выражениях с матросами, стеснялись с Лютиковым и
никогда не бранили его площадной бранью.
Впрочем, и трудно было придраться к нему. Своим безукоризненным
поведением он, словно щитом, прикрывался от возможности каких бы то ни было
столкновений. Натура самолюбивая, он точно всегда был настороже, особенно
первое время плавания, пока Лютикова не узнали и к нему не установились
известные отношения.
Он был лучший унтер-офицер, отличный рулевой, первый стрелок. Всякая
работа как-то спорилась у него в руках и под его присмотром. На грот-марсе,
где он заведовал, работали лучше, чем на других марсах, и работали
основательно, а не напоказ. Лютиков был исполнителен до педантизма и
усерден, но в его усердии не было и тени угодливости или желания отличиться
в глазах начальства. Он избегал всякой похвалы или принимал ее с суровым
равнодушием человека, не придающего ей никакой цены.
Он держался особняком, не сближаясь с "баковой аристократией", т.е. с
боцманами, унтер-офицерами, фельдшером и писарями; не сходился Лютиков и со
старыми матросами, зато он необыкновенно мягко и тепло относился к молодым
матросам, попавшим от сохи в море. Как-то случилось само собою, что он взял
их в начале плавания под свое покровительство. Он учил их морскому делу,
ободрял трусливых во время непогоды и нередко защищал безответных от нападок
боцмана, причем громко говорил, что они сами виноваты, если позволяют
боцману драться, несмотря на категорическое запрещение капитана. К Щукину,
отчаянному ругателю и любителю драться, Лютиков относился с некоторым
презрением и не удостаивал его споров. В свою очередь, и старик боцман
ненавидел от всей души Лютикова.
- Ему, подлецу, в арестантских ротах быть за его понятия, а не то что
унтер-офицером! - говорил он, бывало, в интимных беседах с такими же
стариками, возмущавшимися, как и он, новыми порядками.
Эта ненависть, помимо разницы взглядов, питалась еще и
подозрительностью Щукина, видевшего в Лютикове конкурента. Не раз уже
старший офицер стращал боцмана, что его за пьянство разжалуют из боцманов...
Кому же в таком случае быть боцманом, как не Лютикову? Его хорошо знал и
капитан по прежней службе, он же его и взял на клипер, и была молва, что
Лютикову еще давно предлагали быть боцманом, но он отказался от этой чести.
Среди матросов Лютиков пользовался большим авторитетом, его уважали, но
он был несколько чужой им, и эта разница чувствовалась сама собой в
осторожно почтительных отношениях, установившихся к нему со стороны
матросов.
- Башковатый человек, что и говорить! - говорил про него Якушка, - и
жизни правильной... Ему бы не матросом быть...
- А кем? - спрашивал я.
- Да по другой какой части...
- Почему?
- Умен он очень для матросской жизни... Это не годится... И гордыня в
нем есть, даром, что тих... Нашего брата обидь - оботремся, а Лютиков - нет!
- Разве это худо?
- Хорошо ли, худо, да не к нашему рылу! - отвечал Якушка.
Лютиков был из зажиточной раскольничьей семьи архангельских
поморов{231}. Отец его, человек строгого благочестия, был одним из видных и
влиятельных сектантов. С юных лет Лютиков выезжал с отцом на рыбачий
промысел. Эти плавания на карбасе в открытом море развили в мальчике
энергию, приучили к опасностям, заставили полюбить природу. По зимам он жил
в глухом лесном скиту, где нередко подолгу живали беглецы, скрывавшиеся от
преследований за веру. Там, у старой тетки, начетчицы{231}, суровой
фанатички, мальчик выучился грамоте и письму и там же, в долгие зимние
вечера, слушал, бывало, нескончаемые рассказы гонимых странников и бегунов о
притеснениях, испытываемых русскими людьми, искавшими религиозной правды. В
этой-то среде религиозного фанатизма, подвижничества и озлобления креп
религиозный пыл впечатлительного мальчика и питалась ненависть...
Лютиковых долго не трогали. Благодаря взяткам местным властям, скит
держался, и раскольники покупали право молиться по-своему. Лютиков, живший с
отцом в ближней деревне, собирался было жениться, как в 1852 году,
совершенно для раскольников неожиданно, случился погром. Ночью налетели
чиновники, запечатали скит, арестовали живших там и наутро арестовали всю
семью Лютикова. Дело тянулось долго при старых судах. Три года высидели
Лютиковы в остроге.
- В те поры обо многом передумал я, - рассказывал однажды Лютиков,
вспоминая эти годы. - Признаться, уж тогда я начинал смущаться в нашей
вере... Очень уж мы были к другим строги... Кто не по-нашему молился, того
ровно поганым считали... Не то Спаситель наш проповедовал...
Лютиков замолчал и посматривал на даль темневшего океана. Ночь была
чудная, нежная, одна из тех прелестных ночей, какие бывают в тропиках. Мы
стояли с Лютиковым на вахте. Делать на вахте было нечего, не приходилось
шевелить "брасом". Подымаясь с волны на волну, шел себе клипер под всеми
парусами, подгоняемый ровно дующим пассатом, узлов по восьми, и вахтенные
матросы, усевшись кучками, коротали вахту в тихих разговорах. Только
вахтенный офицер ходил взад и вперед по мостику, посматривая по временам на
горизонт, не темнеет ли где шквалистое облачко, да покрикивая изредка
часовым на баке: "вперед смотреть!"
- Чем же кончилось дело? - спросил я после того, как Лютиков смолк.
- Известно, чем кончались такие дела!.. - с озлоблением промолвил
Лютиков. - Много народу пошло в Сибирь, а меня сдали в матросы...
- Живы отец с матерью?
- Умерли... Никого почти из родных не осталось в живых. Брат старший
есть, ну, да тот давно бога забыл...
Все это Лютиков рассказывал уж после того, как между нами установились
более или менее близкие отношения. В начале плавания, когда я,
заинтересованный Лютиковым, обратился было к нему с разными вопросами, он
отвечал сухо и неопределенно, с насмешливой улыбкой, говорившей, казалось:
"тебе какое дело?"
Это меня обидело несколько. В качестве либерального юнца, искавшего
сближения с матросами, я наивно полагал, что выражаю сочувствие, и не
сообразил тогда, сколько было грубой неделикатности в этих расспросах
молодого барчука. Все дальнейшие мои попытки вызвать Лютикова на разговор не
имели успеха. Лютиков, видимо, относился ко мне с тем же подозрительным
недружелюбием, сдерживаемым различием положений, в форме сухой
почтительности, - с какими относился вообще ко всем офицерам. Только к
одному капитану он, по-видимому, питал нежные чувства, а когда капитан
обращался иногда к Лютикову с приветливым словом, Лютиков бывал доволен.
Вскоре, однако, неприязненность его мало-помалу прошла. Он сделался
сообщительнее, сам вступал в разговоры, просил книжек и требовал объяснений,
если не понимал прочитанного.
Эта перемена в Лютикове произошла после того, как он побывал первый раз
в своей жизни в иностранном порте. Это был Лондон, куда клипер зашел на
несколько времени для починки в доки.
Лондон произвел на Лютикова громадное впечатление. Он вернулся на
клипер очарованный. На другой же день он первый заговорил со мной,
восторгаясь всем виденным и расспрашивая, как живут люди в чужих землях и
почему все там не так, как у нас.
Он побывал на берегу еще раз и вскоре после этого обратился с просьбой:
дать ему почитать книжку о чужих землях. Я да