Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
казывает, что до полуночи остается еще целых
десять минут. Ужасно много!
И, не доверяя показанию своих часов, вчера только проверенных по
хронометру, он посылает сигнальщика справиться: как время на часах в
кают-компании?
- Без восьми, ваше благородие! - докладывает, вернувшись, сигнальщик.
- Так скажи вестовому, чтобы он разбудил лейтенанта Невзорова! - после
некоторого колебания приказывает мичман, для которого теперь каждая минута
казалась вечностью.
Сигнальщик, привыкший к этим гонкам господ офицеров перед концом вахт,
спустился вниз и в кают-компании, слабо освещенной чуть-чуть покачивающейся
над большим столом висячей лампой, увидал вестового Антошку, сторожившего
минуты на больших столовых часах, прибитых над привинченным к полу пианино.
- Антошка! - окликнул шепотом сигнальщик. - Вахтенный приказал тебе
побудить барина.
Заспанный белобрысый молодой вестовой с большими, добрыми, навыкате,
глазами, обернулся и так же тихо проговорил:
- Буди, братец, сам, коли хочешь, чтоб он запустил тебе в рожу
щиблеткой, а я не согласен. Нешто не знаешь, какой он со сна сердитый...
Чуть ежели раньше как за пять минут, беспременно отчешет... А мичману, что
ли, не терпится? - прибавил, усмехнувшись, Антошка.
- То-то не терпится... Гоняет... Даве уже заклевал носом... Ночь-то
сонная.
И, выдержав паузу, сигнальщик промолвил, еще понижая голос:
- А что, Антошка, не одолжишь ли окурка?
Антошка достал из кармана штанов два маленькие окурка папирос и подал
сигнальщику.
- Вот спасибо, брат. Ужо покурю, а то совсем махорки мало осталось...
Раскурил...
Часовая стрелка передвинулась, показывая без пяти двенадцать, и
Антошка, торопливо ступая своими босыми ногами по клеенке, вошел в открытую
настежь каюту Невзорова, откуда раздавался громкий храп, и принялся будить
лейтенанта, а сигнальщик вернулся наверх и доложил:
- Побудили, ваше благородие.
- Встает?
- Должно, встают.
Наконец с бака, среди тишины, раздается восемь мерных ударов колокола,
радостно отзывающихся в ушах молодого мичмана, и с последним ударом на
мостик поднимается плотная и приземистая фигура лейтенанта Невзорова в белом
расстегнутом кителе, надетом поверх ночной рубашки с раскрытым воротом, в
башмаках на босых ногах, в широких штанах и фуражке совсем почти на затылке.
В то же время боцман Артюхин, ставши у грот-мачты, протяжно свистнул в
дудку и вслед за тем зычным голосом крикнул на всю палубу:
- Второе отделение на вахту! Вставай... Живо!
- Эка ревет, дьявол! - сердито прошептал какой-то матрос, проснувшийся
от боцманского окрика, и повернулся на другой бок.
Среди лежащих вповалку на палубе матросов началось движение. Те, кому
приходилось вступать на вахту, потягивались, зевая и крестясь, поднимались
со своих тощих тюфячков и, торопливо натянув штаны, выходили на шканцы, на
проверку. Разбуженные боцманом другие матросы, оглядевшись вокруг, снова
засыпали.
- Ну, что, Василий Васильич, очень спать хочется? - добродушно говорил
своим низким баском Невзоров, поднявшись на мостик и сладко позевывая...
И у Лучицкого тотчас же исчезла злоба против Невзорова, который,
несмотря на свое "ретроградство" и скверную привычку драться, был все-таки
добрым, хорошим товарищем и лихим, знающим свое дело моряком.
- Отчаянно, Максим Петрович, - отвечал молодой мичман. - В начале вахты
еще ничего...
- Мечтали, видно, о какой-нибудь дамочке в Кронштадте? - перебил,
засмеявшись скверным, циничным смехом, Невзоров и прибавил: - Вот в
Рио-Жанейро придем... Там, я вам скажу, вы скоро влюбитесь в какую-нибудь
бразильскую дамочку и забудете свою зазнобу, коли есть... Ведь, наверно,
есть, а?.. Ну и жарко ж спать в каюте... С завтрашнего дня буду спать
наверху... Прохладнее...
- И ночи какие очаровательные... Поглядите-ка, Максим Петрович, небо-то
какое!
- А ну его к черту, небо!.. Это вы только о небесах думаете и небесами
восхищаетесь... Однако сдавайте-ка вахту да ступайте спать...
Мичман сказал, какой курс, сколько ходу, какие стоят паруса и, пожав
руку Невзорова, пошел на ют и, раздевшись, вспрыгнул в подвешенную койку и
скоро заснул.
А Невзоров спустился на палубу, обошел корвет, проверил вахтенных,
часовых на баке и, поднявшись на мостик, зашагал медленными шагами и вполне
мечтал о Рио-Жанейро, о бразилианках и о вкусных обедах и ужинах на берегу
и, разумеется, с хорошими винами. Но вдруг вспомнил и об одной молодой вдове
в Петербурге, которой он два раза делал предложение и два раза получал
отказ. Вспомнил - и задумался. Вероятно, и на Максима Петровича
подействовала прелесть тропической ночи и навеяла на него, помимо его воли,
задумчивое настроение, не имеющее ничего общего ни с бразилианками, ни с
обедами и ужинами, ни со службой. Он, разумеется, никому бы не сознался, что
в эту ночь и он поглядывал на звезды, сердито крякал, испытывая какое-то
странное чувство томления и грусти, и думал более, чем следовало бы такому
цинику, каким он представлялся всем на корвете, говоря, что не понимает
любви, длящейся более недели, - об этой высокой и полной, цветущей
блондинке, лет тридцати, с холодными серыми глазами, румяными щеками и
роскошным бюстом, которую он и после двух отказов не может забыть и которой
он, по секрету от всех, написал уже два любовные письма, оставшиеся без
ответа. А если бы она ответила? Подала бы хоть тень надежды? Он готов был бы
ждать год, два, три до той счастливой минуты, когда она согласится быть его
другом и женой...
Увы! Он не догадывался, что эта полная, цветущая вдова - одна из тех
женских бесстрастных натур, которые заботятся лишь о себе, о своем здоровье,
о своем спокойствии... За что она продаст свою свободу обеспеченной вдовы на
полубедное существование вдвоем!? Какая он партия! Да и к чему ей замуж?
Но Максим Петрович, проведший большую часть своей жизни в плаваниях и
знавший женщин лишь по мимолетным знакомствам, разумеется, не понимал своего
идола и, влюбленный, как мальчишка, наделял его всеми совершенствами и
приписывал отказы вдовушки исключительно тому, что он ей не нравится.
- Эка что за чепуха сегодня лезет в голову! - досадливо проговорил
вслух Максим Петрович и решил про себя, что давно пора бросить всю эту
"канитель" и навсегда забыть эту женщину.
Казалось, он уж забывал ее, предаваясь, при съездах на берег, широкому
разгулу, а вот теперь, как нарочно, снова вспомнил и расчувствовался, как
какой-нибудь мичманенок. "Срам, Максим Петрович! Ну ее к черту, эту
"каменную вдову"! Пусть себе маринуется впрок!"
- Сигнальщик! Дай-ка трубу! - сердито закончил вслух лейтенант.
А ночь уже начинала бледнеть, и тускнеющие звезды мигали все слабее и
слабее. Океан засерел, переливаясь с тихим гулом своими волнами. Горизонт
раздвинулся, и на самом краю его виднелось белеющееся пятно парусов
какого-то судна. Наступал предрассветный сумрак, повеяло острой прохладой, и
чудная тропическая ночь, после недолгой борьбы, медленно угасала, словно
пугаясь загорающегося на востоке багрянца, предвещающего восход солнца.
II. УТРО
I
Горизонт на востоке разгорался все ярче и ярче в лучезарном блеске
громадного зарева, сверкая золотом и багрянцем. Небо там горело в переливах
и сочетаниях самых волшебных ярких цветов, подернутое выше, над горизонтом,
нежной золотисто-розовой дымкой. А на противоположной его стороне еще
трепетал в агонии предрассветный сумрак, и еле мигали едва заметные редкие
звезды.
Наконец солнце обнажилось от своих пурпурных одежд и медленно, будто
нехотя, выплыло из-под горизонта, жгучее и ослепительное. И мгновенно все
вокруг осветилось, ожило, точно пробудившись от сна, и сбросило с себя
таинственность ночи, приняв прозрачную ясность и определенность.
На далекое, видимое глазом, пространство синел океан, окаймленный со
всех сторон голубыми рамками высокого бирюзового купола, по которому кое-где
носились маленькие белоснежные перистые облачка прихотливых узоров. Они
нагоняли друг друга, соединялись, вновь расходились и исчезали, словно тая в
воздушном эфире. По-прежнему веселый и ласковый, океан почти бесшумно, с
тихим однообразным рокотом катил свои могучие волны с серебристыми
верхушками, слегка и бережно покачивая маленький корвет. Океан почти пуст,
куда ни взгляни. Только справа белеют, резко выделяясь в прозрачном воздухе,
паруса трехмачтового судна, судя по рангоуту - "купца", идущего одним курсом
с "Соколом", который заметно нагоняет своего попутчика и, вероятно, скоро,
по выражению моряков, "покажет ему свои пятки". Высоко рея в воздухе, быстро
проносится "фрегат", направляясь наперерез к далекому берегу Америки;
неожиданно спустится на волны стайка белоснежных альбатросов, покачается на
воде, схватит добычу и, расправив свои громадные крылья, взовьется наверх и
исчезнет из глаз; где-нибудь вблизи шумно пустит фонтан разыгравшийся кит, и
снова безмолвно и пустынно на безбрежной дали океана.
Это чудное, радостное утро, дышащее бодрящей свежестью, весело
заглянуло и на корвет и залило его блеском света. И все - людские фигуры,
мачты, паруса, снасти, - что в таинственном мраке казалось чем-то смутным,
неопределенно-фантастическим и большим, приняло теперь резкую отчетливость
форм и очертаний, словно избавившись от волшебных чар дивной тропической
ночи. И смолкли сказки, и отлетели грезы у людей, которых утро застало
бодрствующими.
Надувшиеся паруса сразу побелели, приняв свои настоящие размеры, и
паутина снастей, отделявшихся одна от другой, резко вырисовывалась по бокам
мачт с их марсами и салингами. Закрепленные по-походному по обоим бортам
орудия, черные и внушительные на своих станках, выделялись на общем фоне
палубы, почти сплошь покрытой спящими людьми. На юте, в подвешенных койках,
спали офицеры, а от шканцев и до бака, занимая середину судна, лежали на
разостланных тюфяках, в самых разнообразных позах, спящие подвахтенные
матросы, обвеваемые нежным дыханием пассата. Храп раздается по всему
корвету. Поклевывавшие носами вахтенные матросы подбодрились, стоя у своих
снастей или дежуря на марсах, и многие приветствовали восход солнца крестным
знамением. Не без зависти поглядывая на спящих товарищей, они осторожно,
чтобы не наступить на кого-нибудь, по очереди пробирались на бак - выкурить
трубочку махорки у кадки с водой и перекинуться словом-другим о своих
матросских делишках. Заложив назад свои жилистые, здоровенные, просмоленные
руки, вид которых внушает почтительное уважение матросам-"первогодкам",
боцман Андреев, Артемий Кузьмич, как зовут его матросы, низенький, крепкий,
скуластый человек лет под пятьдесят с черными, заседевшими баками и красным
обветрившимся лицом, ходит взад и вперед по баку с обычным своим суровым
начальственным видом, твердо и цепко ступая по палубе своими мускулистыми
босыми ногами, и словно уже предвкушает близость утренней чистки и "убирки"
судна, во время которой - благо капитан спит - он даст полную волю своей
ругательной импровизации, а подчас и рукам, если подвернется какой-нибудь из
молодых матросов, который, по мнению боцмана, еще требует "выучки";
превозмогая невольно охватывающую дремоту, только что вступивший на вахту с
4 часов утра, второй лейтенант жмурит сонные глаза, равнодушный к чудному
утру и окружающей прелести. Ну ее к богу! Он бы с восторгом поспал еще
часок-другой. И лейтенант, заспанный, еще не совсем, казалось, очнувшийся,
тоже завистливо посматривает на ют, где счастливцы-товарищи безмятежно спят
и будут еще спать до подъема флага.
Проходит склянка, и сонное состояние исчезает. Лейтенант всем существом
наслаждается прелестью раннего утра и полной грудью вдыхает насыщенный
озоном воздух. Вместе с тем он проникается и важностью лежащих на нем
обязанностей вахтенного начальника и, подняв голову, зорко и внимательно
оглядывает паруса. Грот-марсель не дотянут до места, и лиселя с правой
чуть-чуть "полощат". Срам! Что подумали бы о нем капитан и старший офицер,
если б увидали такое безобразие? "И хорош Невзоров, нечего сказать, а еще
считается настоящим "морским волком"! Сдал вахту и не заметил, что у него
неисправности!" - не без злорадства подумал второй лейтенант, тоже имевший
претензию (и небезосновательную) на звание лихого морского офицера.
Спустившись с мостика, он прошел на бак, чтоб осмотреть, хорошо ли стоят
паруса на фок-мачте и кливера на носу.
На баке его встретил вахтенный юный гардемарин, сонный и румяный, а
боцман, уже заметивший, что брам-рея плохо обрасоплена, и потому угол
брамселя "играет", и что фор-стеньга-стаксель "мотается зря", сконфуженно
нахмурился, когда вахтенный начальник, остановившись и расставив фертом
ноги, задрал назад голову.
- Господин Наумов, полюбуйтесь: фор-брам-рея не по ветру...
Фор-стеньга-стаксель не вытянут... А ты чего смотришь, Андреев? А еще
боцман! - меняя тон, проговорил вахтенный офицер, строго обращаясь к
боцману.
- В темноте не видать было, ваше благородие.
- В темноте не видать! Уж давно светло, - ворчливо проговорил
лейтенант, сознавая в душе, что и он целую склянку "проморгал" эти
неисправности, и, уходя, приказал гардемарину обрасопить, как следует,
брам-рею и натянуть стаксель.
И, поднявшись на мостик, лейтенант вполголоса, чтобы своим звучным,
крикливым тенорком не разбудить людей, скомандовал выправить лиселя с правой
и вытянуть до места грот-марса-шкот. И когда все было исправлено и дотянуто
до места, он с чувством удовлетворения взглянул на паруса, выслушал доклад
сигнальщика, что лаг показал семь с половиной узлов хода, и, оживившийся, не
чувствуя более желания соснуть, бодро заходил по мостику, посматривая по
временам в бинокль на "купца", короткий и пузатый корпус которого заставлял
предполагать в нем голландца. И действительно, когда корвет почти нагнал
его, на "купце" взвился голландский флаг и тотчас же был опущен. То же самое
сделали и на "Соколе", ответив на обычную вежливость при встречах судов.
Солнце быстро поднималось кверху. На баке пробили две склянки - пять
часов, когда обыкновенно встает команда. И с последним ударом колокола
боцман уже был у мостика и, прикладывая растопыренную свою руку к околышу
надетой на затылок фуражки, спрашивал:
- Прикажете будить команду, ваше благородие?
- Буди.
Получив разрешение, Андреев вышел на середину корвета и, просвистав в
дудку долгим, протяжным свистом, гаркнул во всю силу своего зычного голоса:
- Вставать! Койки убирать! Живо!
- Эка, подлец, как орет! - проворчал во сне кто-то из офицеров, спящих
на юте, и, позвав сигнальщика, велел кликнуть своего вестового, чтобы
перебраться в каюту и там досыпать. Примеру этому последовали и остальные
офицеры, расположившиеся на юте, зная очень хорошо, что во время утренней
уборки "медная глотка" боцмана в состоянии разбудить мертвого.
Между тем разбуженные боцманским окриком матросы просыпались, будили
соседей и, протирая глаза, зевая и крестясь, быстро вставали и, складывая
подушку, простыни и одеяло в парусинные койки, сворачивали их аккуратными
кульками, перевязывая крест-накрест черными веревочными лентами. Прошло не
более пяти минут, и вся палуба была свободна. Раздалась команда класть
койки, и матросы, рассыпавшись, словно белые муравьи, по бортам, укладывали
свои красиво свернутые кульки в бортовые гнезда, в то время как несколько
человек выравнивали их; скоро они красовались по обоим бортам, белые как
снег и выровненные на удивленье, лаская самый требовательный "морской глаз".
После десятка минут скорого матросского умывания и прически, вся
команда, в своих рабочих, не особенно чистых рубахах, становится во фронт и,
обнажив головы, подхватывает слова утренней молитвы, начатой
матросом-запевалой, обладавшим превосходным баритоном. И это молитвенное
пение ста семидесяти человек звучит как-то торжественно среди океана, при
блеске этого чудного тропического утра, далеко-далеко от родины, на палубе
корвета, который кажется совсем крошечной скорлупкой на этой беспредельной
водяной пустыне, спокойной и ласковой здесь, но грозной и подчас бешеной в
других местах, где с ее яростью уже познакомился корвет и снова не раз
испытает ее, миновав благодатные тропики. И, словно чувствуя это, матросы,
особливо старые, побывавшие в морских переделках, с особенным чувством поют
молитву, серьезные и сосредоточенные, осеняя свои загорелые лица истовыми и
широкими крестными знамениями, как будто оправдывая поговорку: "кто в море
не бывал, тот богу не маливался".
Звуки молитвы замерли, и матросы разошлись, чтобы позавтракать
размазней с сухарями и напиться чаю, после чего на корвете началась та
ежедневная педантическая уборка и тщательная чистка, которая является на
военных судах предметом особой заботливости и каким-то священным культом.
Под аккомпанемент поощрительных словечек боцманов и унтер-офицеров, матросы,
вооруженные камнями, скребками, голиками и песком, с засученными рукавами и
поднятыми до колен штанами, рассеялись по палубе и начали ее тереть песком и
скоблить камнем, мести швабрами и голиками, окачивая затем водой из
брандспойтов и из парусинных ведер, которые то и дело опускали за борт.
Другие в то же время мыли борты, предварительно их намылив, и затем вытирали
щетками. Везде, и наверху, и в жилой палубе, и еще ниже: в машинном
отделении и трюмах, мыли, чистили, скребли и скоблили. Всюду обильно лилась
вода и гуляли швабры. Когда наконец корвет был вымыт как следует, во всех
своих закоулках, приступили к так называемой на матросском жаргоне "убирке"
и, надо признаться, убирали корвет едва ли не старательнее и усерднее, чем
убирают какую-нибудь молодую красавицу-даму, отправляющуюся на бал и
мечтающую затмить всех своих соперниц. Прибирали и подвешивали бухты
снастей, наводили глянец на орудия и на медь на поручнях, люках, компасе,
кнехтах, словом, не оставляя в покое ни одного предмета, который только было
можно вычистить. Повсюду в ловких матросских руках, желтых от толченого
кирпича, мелькали суконки, тряпки, пемза, и повсюду раздавался осипший от
брани, но все еще зычный густой бас боцмана Андреева. Впрочем,
справедливость требует заметить, что боцман Андреев, вообще человек очень
добрый и больше напускавший на себя строгость, ругался главным образом для
соблюдения своего достоинства. Нельзя же - боцман! И какой же был бы он
боцман в старые времена, если б не ругался так, как только могут ругаться
боцмана, щеголявшие перед матросами неистощимостью фантазии и неожиданностью
эпитетов!
Старший офицер, высокий, длинный и худощавый человек, лет около сорока,
с серьезным и флегматическим на вид лицом, поднялся одновременно с командой
и давно уже бродит по корвету, не спеша ступая своими длинными ногами, и
появляется то тут, то там, зорко и молчаливо наблюдая за чисткой и уборкой
судна, отдавая приказания боцману о дневных работах или подшкиперу насчет
починки старых парусов и старого такелажа.
По званию своему старшего офицера, помощник и правая рука капитана, он
несет свою трудную, полную постоянных забот, службу с к