Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
семи парусами узлов по восьми, направляясь в Рио-Жанейро, в кают-компании
за чаем зашел разговор о самоубийстве.
Поводом к такой редкой среди моряков беседе послужил рассказ одного
лейтенанта о своем товарище, который два года тому назад застрелился от
несчастной любви к одной замужней женщине.
Рассказчик назвал эту женщину. Ее многие знали в Кронштадте. Это была
жена одного инженера, изящная блондинка с рыжеватыми волосами, умная, милая
и обворожительная, казавшаяся молодой, несмотря на свои тридцать девять лет.
Большинство моряков не выразило ни малейшего сочувствия самоубийце.
Почти все находили, что стреляться из-за женщины глупо.
А пожилой старший штурманский офицер, отличный и неустрашимый моряк, и
в то же время, как все знали, настолько трусивший своей высокой, полнотелой
жены, бойкой и сварливой, что даже сам просился в дальнее плаванье, желая
избавиться от домашних сцен, не без авторитетности произнес:
- Самое последнее дело пропадать из-за женского ведомства. Только шалые
юнцы на это способны. Получил ассаже - инженерша дама строгая - и ба-бац!
Думал, что эта самая инженерша только единственная на свете... В те поры не
соображал, что есть и другие дамы. В затмении был...
Все принимавшие участие в разговоре согласились со штурманом и вообще
не одобряли самоубийства от каких бы то ни было причин. Многие находили, что
самовольное лишение жизни обличает трусливую душу и, во всяком случае,
эгоиста, не думающего о страдании, которое он причиняет другим. Человек с
характером и в здравом уме никогда не пойдет на самоубийство.
- Это все равно, что бросить судно в минуту опасности! - с убежденным
спокойствием проговорил старший офицер, капитан-лейтенант лет под сорок, с
Георгием в петлице белого кителя, прежний черноморец, пробывший всю
севастопольскую осаду на четвертом бастионе и раненный во время последнего
штурма. - Ни один порядочный моряк это не сделает за совесть, а не за страх
ответственности. Надо бороться до последнего издыхания. Не правда ли?
Все согласились, что правда.
Только один из присутствующих в кают-компании не ответил на вопрос
старшего офицера.
Он не принимал участия в разговоре и, словно бы нисколько не
интересуясь им, молча отхлебывал чай, нервно выкуривая папироску за
папироской.
Это был мичман Стоянов, смугловатый брюнет лет двадцати пяти, с
курчавыми черными волосами и шелковистыми усами, небольшого роста,
сухощавый, серьезный, с тонкими чертами красивого, мужественного и умного
лица, в выражении которого сразу чувствовалась сила воли недюжинного
характера. В задумчивом взгляде темных глаз, опушенных длинными ресницами,
было что-то смелое, открытое и несколько надменное, словно во взгляде
молодого орла.
Много читавший, независимый в своих суждениях, нередко расходившийся во
взглядах с сослуживцами, Стоянов держался особняком, не подчеркивая,
впрочем, этого, и ни с кем особенно близко не сходился. И несмотря на это
Стоянова все уважали за его прямой рыцарский характер, полный благородства и
чуткой деликатности, за соответствие его слов с делом, за ум и
добросовестное отношение к служебным обязанностям. Он считался всеми лихим
морским офицером и лучшим вахтенным начальником. В то же время он был
ревизором*, аккуратность и щепетильная честность которого были вне всяких
сомнений!
______________
* Офицер, заведующий хозяйственной частью. (Прим. автора.)
Матросы тоже уважали Стоянова, но едва ли понимали и любили этого
странного, по тогдашним временам, морского офицера.
Хотя никогда он никого не наказывал, не дрался и даже не ругался, был
ровен, мягок и справедлив, тем не менее матросы словно бы чувствовали в нем
совсем чужого человека. Он никогда не разговаривал с матросами, не шутил с
ними и, казалось даже, как будто брезгал ими. Он не искал популярности среди
них, как делали многие другие, и точно конфузился, попадая в матросскую
толпу; и в то же время был самым горячим представителем за них.
Никто и не знал, скольких он избавлял от позорных телесных наказаний,
до которых старший офицер был большой охотник, убеждая, упрашивая, умоляя
сурового моряка пожалеть людей и не унижать их человеческого достоинства.
Ведь скоро телесные наказания будут отменены официально. Об этом уже писали
в "Морском сборнике".
И старший офицер, с которым Стоянов обыкновенно в таких случаях говорил
глаз-на-глаз в его каюте, нередко снисходил к просьбам молодого мичмана,
невольно поддаваясь обаянию его страстной речи, заменял порку каким-нибудь
другим наказанием и - сам в сущности не злой человек - в душе питал
благодарное чувство к Стоянову, останавливавшему его от жестокостей.
И старшего офицера команда любила, а Стоянова нет.
Он это чувствовал, он видел, что и в кают-компании он далеко не любим.
Он понимал, что стоит только несколько приспособляться к людям - и все
изменится, но он чуждался такой фальши, не менял своих отношений и
по-прежнему был одинок.
Со дня выхода из Шербурга Стоянов стал искать еще большего одиночества
и, казалось, чуждался всех. В нем заметна была какая-то перемена. Несмотря
на его спокойствие на людях, многие замечали, что Стоянов часто бывал мрачен
и видимо что-то угнетало его.
Приписывали это разлуке с невестой. Многим было известно, что Стоянов
любит и горячо любим этой прелестной девушкой, приезжавшей на корвет в день
ухода его из Кронштадта.
- А вы что ни слова не скажете, Борис Сергеич? - обратился к Стоянову
старший офицер.
- Я слушал, Иван Николаич.
- Вы, по обыкновению, не согласны с общим мнением?
- Не согласен, Иван Николаич.
- И оправдываете самоубийство?
- Вполне.
- Из-за какой-нибудь несчастной любви? Вы, Борис Сергеич?
- Из-за любви нет. Но бывают такие случаи в жизни, после которых жить
нельзя! - Как-то решительно и вместе с тем грустно проговорил Стоянов.
- Например?
- После какой-нибудь подлости... после позора...
- А искупить его лучшей жизнью разве нельзя?.. Человек, сознающий весь
ужас позора, уже наполовину исправившийся человек.
- Люби кататься, люби и саночки возить. Сделал пакость, так имей
характер и отдуться за нее! - вставил штурман.
- Все это легко говорить, а пережить позор, я думаю, невозможно! Лучше
смерть!
- Ну и самому прописать себе отпуск на тот свет тоже не особенно легко,
Борис Сергеич! В ошалелом состоянии, из-за любви, как это ни глупо, а еще
можно понять самоубийство, но чтобы покончить с собой сознательно,
обдумавши...
- Я только и понимаю такое самоубийство.
- А расстаться с жизнью разве так легко, вы думаете? Нет, батенька, не
легко. Я испытал это раз, когда мы на "Змейке" наскочили на камни и думали,
что всем нам тут крышка. Ох, и как же жутко было! - заметил старший офицер.
- Не спорю, что легко... Но...
Стоянов запнулся, точно у него что-то застряло в горле, и через секунду
с каким-то убеждающим спокойствием в тоне продолжал:
- Но ведь это одно мгновение... Одно только мгновение! - повторил он.
И смолк, видимо не желая продолжать этот разговор.
Через несколько минут он вышел наверх и стал у борта. Он смотрел то на
чудное, усеянное звездами небо, то на тихо рокочущий сонный океан, волны
которого ласково лизали бока корвета, отсвечивая фосфорическим блеском.
Он долго стоял наверху, и слезы лились из его глаз.
- Всего одно мгновенье! - чуть слышно произнес он и спустился вниз, в
свою маленькую опрятную каюту, где над койкой висела большая фотография
прелестной девушки.
Он сел к письменному столику, подписал какие-то две ведомости,
предварительно проверив их, написал своим мелким четким почерком рапорт
командиру и стал писать письмо невесте.
Когда, в исходе четвертого часа, рассыльный пришел в каюту будить
мичмана на вахту, Стоянов уже окончил письмо и вложил его в конверт. Затем
он сложил аккуратно рапорт, запер шифоньерку на ключ и с последним ударом
колокола, отбивавшего восемь склянок, выбежал наверх и принял вахту.
II
Стоянов мерно шагал по мостику, жадно вдыхая свежий воздух моря. Он
поглядывал на паруса, подходил к компасу взглянуть, по румбу ли правят
рулевые, спускался на палубу проверить часовых на баке и снова ходил своей
обычной легкой и грациозной походкой.
Когда солнце, медленно освобождаясь от своих пурпурно-золотистых риз,
поднялось над горизонтом, Стоянов жадно устремил глаза на горизонт, любуясь
прелестью восхода. Лицо его было мертвенно-бледно и решительно-спокойно.
Только в его прекрасных глазах стояло выражение мучительной тоски.
Он еще раз обвел этим тоскливым жадным взглядом и чудное бирюзовое
небо, и далеко раскинувшийся океан, сверкавший под лучами ослепительного
солнца, и палубу корвета со спавшими на ней матросами, и все это казалось
ему чем-то особенным, новым, имеющим невыразимую прелесть. И жажда жизни
охватила все его молодое существо, и слезы брызнули из глаз.
- Пора! - прошептал он.
И с усилием, словно бы еще борясь с самим собой, наконец произнес:
- Сигнальщик!
Подремывавший матросик явился к нему.
- Поди... разбуди мичмана Варламова... Скажи, что я болен... прошу
сменить меня.
Он говорил прерывисто, словно бы не находил слов.
И когда сигнальщик пошел исполнять приказание, ему хотелось вернуть его
и в то же время он обрадовался, что сигнальщик уже исчез.
Через пять минут явился заспанный, недовольный Варламов.
- Извините, Андрей Андреич... Я болен... Примите от меня вахту... Я
должен уйти...
Варламов взглянул на Стоянова и был поражен каким-то страшным
спокойствием его осунувшегося мертвенного лица.
- Идите, идите, Борис Сергеич... Что с вами?
- Скоро узнаете... Прощайте, Андрей Андреич.
Он крепко стиснул руку мичмана, как-то жалобно заглянул ему в глаза и
произнес:
- Еще раз простите, что обеспокоил.
- Помилуйте... какие извинения!.. Идите скорей... Вы совсем больны,
Борис Сергеич.
- Иду... иду... Ведь одно мгновенье...
И с этими словами он занес за перила мостика ноги и бросился в океан.
Мичман ахнул. Ахнули и матросы, видевшие падение. Кто-то успел бросить
спасательный круг.
- Фок и грот на гитовы! Марса-фалы отдать! - командовал отчаянным
голосом мичман.
Через минуту капитан и старший офицер были наверху.
- Что случилось?
- Стоянов бросился за борт!
И капитан и старший офицер были поражены.
Минут через пять корвет лежал на дрейфе, и баркас отправился на поиски.
Все офицеры и матросы выскочили на палубу. Все со страхом ждали
возвращения баркаса, предчувствуя, что он вернется без Стоянова.
И через час баркас вернулся; бывший на нем офицер рассказал, что видел,
как Стоянов утонул, хотя спасательный круг и был вблизи. Но мичман не хотел
его взять.
Корвет снова пошел далее, и все разошлись угрюмые.
Старший офицер утирал слезы.
III
Через четверть часа капитан, взволнованный, со слезами на глазах,
пришел в кают-компанию и проговорил:
- Вот рапорт Бориса Сергеевича... Прочтите, господа. А я снова читать
не могу...
С этими словами он торопливо ушел.
И старший офицер прочел рапорт следующего содержания:
"Честь имею донести вашему высокоблагородию, что я совершил поступок,
недостойный честного человека. В Шербурге я проиграл пятьсот рублей казенных
денег. Хотя я пополнил часть их причитающимися мне за месяц жалованьем и
столовыми, а остальная часть будет пополнена товарищем, которому я написал
из Шербурга, тем не менее после такого позора я жить не могу. Могли не
узнать о моей растрате товарищи, но я-то ее знал и следовательно не считал
себя в праве воровски пользоваться общим уважением и оставаться жить на
свете.
Донося об этом вашему высокоблагородию, прошу переслать прилагаемое
письмо по адресу".
Старший офицер потрясенный ушел к себе в каюту. У всех на глазах стояли
слезы.
ПРИМЕЧАНИЯ
ОДНО МГНОВЕНЬЕ
Впервые - в газете "Русские ведомости", 1896, Э 356.
П.Еремин
Константин Михайлович Станюкович
Решение
---------------------------------------------------------------------
Станюкович К.М. Собр.соч. в 10 томах. Том 5. - М.: Правда, 1977.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 22 апреля 2003 года
---------------------------------------------------------------------
I
В этот осенний петербургский день, ненастный и мрачный, наводящий
хандру, Варвара Александровна Криницына пришла к окончательному и твердому
решению: взять детей и уехать от "этого человека".
"Этим человеком" был, само собою разумеется, не кто иной, как муж,
лишенный с некоторых пор, за многочисленные и тяжкие вины, своего
христианского имени Бориса Николаевича. Еще не особенно давно "Борис",
"Боря", а иногда даже и "Борька", он теперь был для Варвары Александровны
только "этим человеком" и под такой кличкой, с прибавкой подчас не особенно
нежных прилагательных, удручал мысли Варвары Александровны и фигурировал в
ее интимных беседах о нем с одной доброй приятельницей, у которой тоже
вместо порядочного мужа был "этот человек". Нечего и говорить, что обе
приятельницы досыта изливались одна перед другой и вместе плакали после
того, как оба "эти человека" были обеими дамами расписаны в надлежащих
красках.
Да, взять детей и уехать.
Он не осмелится разлучить детей с матерью - да и на что, по правде
говоря, "этому человеку" дети? - и будет давать на их образование и на
содержание - не настолько же он "подл", чтоб отказаться от священных
обязанностей отца (Варвара Александровна мысленно подчеркнула слово:
"священных"), да, наконец, и суд есть! - а сама она, конечно, ничего не
возьмет от "этого человека", ни гроша! Она будет работать, не покладая рук.
Ей обещали занятия на пятьдесят рублей в месяц, - как-нибудь да проживут. Уж
она присмотрела маленькую квартирку в три комнаты с кухней на Петербургской
стороне, нарочно подальше от Владимирской, где он останется жить один в
шести больших комнатах.
"Квартира-то у него по контракту. Раньше весны не сдаст!" - не без
злорадства подумала Варвара Александровна.
И она продолжала ходить быстрой, решительной походкой взад и вперед по
спальне, вновь перебирая в уме мотивы своего бесповоротного решения.
Другого исхода нет. Долее терпеть унижения и оскорбления она не
намерена ("Благодарю покорно!") да и не в состоянии. Есть предел всякому
терпению для порядочной, уважающей себя женщины. Довольно-таки перенесла она
обид, особенно за последний год, все надеясь, что "этот человек" одумается и
поймет всю гнусность своего поведения... Но он и ухом не ведет...
По-прежнему никогда не сидит дома, пропадает до поздней ночи и возвращается
иногда навеселе... А в редкие часы, когда "этот человек" дома, он спит или
молчит. Никакие объяснения с ним невозможны: ни мольбы, ни слезы, ни упреки
не действуют. Он безучастно слушает, точно и не ему говорят, и упорно
отмалчивается, не считая нужным даже оправдываться... С ней оскорбительно
холоден... почти не разговаривает, точно она ненавистная жена... Ну, если
разлюбил... да и мог ли когда-нибудь серьезно любить "этот человек", готовый
увлекаться каждой юбкой и бегать за ней, как... (Тут Варвара Александровна
употребила не совсем удобное в дамских устах сравнение, и лицо ее выразило
гадливое отвращение). Ну, не люби, если уж ты такой подлец, что не ценишь
порядочной женщины, но уважай, по крайней мере, мать своих детей, уважай
женщину, которая отдала тебе свою молодость... ("Тогда вы сидели дома и
никуда без меня не смели выезжать!") Обращайся, как следует, не веди себя,
как какой-нибудь беспутный мальчишка, не делай жену предметом оскорбительных
сожалений... Оказывай хоть должное внимание. Она ведь, кажется, не требует
большего, настолько она горда... Своим поведением он уничтожил в ней всякое
чувство, теперь она презирает "этого человека", и если б не дети - давно
бросила бы его! Только ради них она все переносила, ради них питала надежду,
что он исправится... Но больше нет надежды, нет и сил... Вина на нем. Ее
совесть чиста. Она свято исполняла свой долг: была верной, любящей женой,
хорошей матерью, бережливой хозяйкой... Даже в мыслях она никогда не
изменила ему, и никто не посмеет усомниться в ее добродетели... Господи!
Другие жены и имеют романы, и кокетничают до бесстыдства, и разоряют мужей
и... их любят, их ценят, а она безупречная, честная женщина и... вот...
- Уеду, уеду! - решительно проговорила вслух Варвара Александровна. -
Пусть "этот человек" пропадает один... Мы ему не нужны!
Чего еще ждать? И без того она совсем измучена... Здоровье надорвано,
нервы расшатаны... Один вид "этого человека" приводит ее в раздражение...
Надо же наконец успокоиться... Надо поберечь здоровье хотя бы для этих
бедных, ни в чем не повинных детей... Отныне она безраздельно будет
принадлежать милым крошкам и жить исключительно для них, а ее личная жизнь
кончена... Не надо ей любви, кроме любви детей... Впоследствии они узнают,
какая она была страдалица и почему должна была бросить их отца... Они,
конечно, не осудят матери...
И при мысли о бедных детях - мальчике и девочке, которые в это время
весело играли в соседней комнате со старой няней, Авдотьей Филипповной, и о
том, какая она в самом деле страдалица, слезы заволокли глаза Варвары
Александровны. Она всплакнула, горько жалея себя, и ей казалось, что
несчастнее ее нет на свете женщины и что она жертва "этого человека".
II
Однако внешний вид Варвары Александровны далеко не соответствовал
представлению о "жертве" и еще менее внушал опасения за ее здоровье.
Несмотря на свои тридцать шесть лет (для лиц, незнакомых с ее
метрическим свидетельством, "около тридцати"), это была еще довольно
моложавая и свежая, пикантная брюнетка, небольшого роста, крепкая,
сухощавая, отлично сложенная женщина с тонкой талией и хорошо развитым
бюстом. Ее смуглое, цыганского типа, лицо, энергичное и властное, с
неподдельным румянцем на подернутых пушком щеках, с расширенными ноздрями
крупного восточного носа над строго сжатыми пышными губами с едва заметными
усиками, с нежным подбородком, на котором чернела родинка, - еще сохраняло
следы красоты и дышало жизненностью и здоровьем. Большие черные глаза,
осененные густыми длинными ресницами, были полны жизни, красивы и строги.
Несмотря однако на эту строгость взгляда, и в этих глубоко сидящих глазах с
темными кругами и маленькими "веерками" у висков, и в лице, и в нервной,
порывистой походке, и во всей этой маленькой сухощавой фигурке чувствовался
страстный и впечатлительный темперамент южанки.
Черные, как смоль, роскошные волосы с узенькой серебристой прядкой,
красиво белевшей на черном фоне, были гладко зачесаны назад и собраны в виде
коронки на темени. Видно было, что Варвара Александровна дорожила внешностью
и одевалась с кокетливой изысканностью женщины, желающей нравиться. Домашнее
черное кашемировое платье с вырезом у шеи, закрытом пластроном, затканным
серебряным шитьем, отлично сидело на ее статной фигурке и