Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
у минуту, что в душе
его еще осталось что-то неприязненное к матери, и не столько за себя,
сколько за Чижика.
XVII
- Ну, как дела, голубок? Замирился с маменькой? - спрашивал Федос
подошедшего тихими шагами Шурку.
- Помирился... И я, Чижик, прощения просил, что обругал маму...
- А разве такое было?
- Было... Я маму назвал злой и гадкой.
- Ишь ведь ты какой у меня отчаянный! Маменьку да как отчекрыжил!..
- Это я за тебя, Чижик, - поспешил оправдаться Шурка.
- То-то понимаю, что за меня... А главная причина - сердце твое не
стерпело неправды... вот из-за чего ты взбунтовался, махонький... Оттого ты
и Антона жалел... Бог за это простит, хучь ты и матери родной сгрубил... А
все-таки это ты правильно, что повинился. Как-никак, а мать... И когда ежели
человек чувствует, что виноват, - повинись. Что бы там ни вышло, а самому
легче будет... Так ли я говорю, Лександра Васильич? Ведь легче?..
- Легче, - проговорил раздумчиво мальчик.
Федос пристально поглядел на Шурку и спросил:
- Так что же ты ровно затих, посмотрю, а? Какая такая причина,
Лександра Васильич? Сказывай, а мы вместе обсудим. После замирения у
человека душа бывает легкая, потому все тяжелое зло из души-то выскочит, а
ты, гляди-кось, какой туманливый... Или маменька тебя позудила?..
- Нет, не то, Чижик... Мама меня не зудила...
- Так в чем же беда?.. Садись-ка на траву да сказывай... А я буду змея
кончать... И важнецкий, я тебе скажу, у нас змей выйдет... Завтра утром, как
ветерок подует, мы его спустим...
Шурка опустился на траву и несколько времени молчал.
- Ты вот говоришь, что зло выскочит, а у меня оно не выскочило! - вдруг
проговорил Шурка.
- Как так?
- А так, что я все-таки сержусь на маму и не так люблю ее, как
прежде... Это ведь нехорошо, Чижик? И хотел бы не сердиться, а не могу...
- За что же ты сердишься, коли вы замирились?
- За тебя, Чижик...
- За меня? - воскликнул Федос.
- Зачем мама напрасно тебя посылала в экипаж? За что она называет тебя
дурным, когда ты хороший?
Старый матрос был тронут этой привязанностью мальчика и этой живучестью
возмущенного чувства. Мало того, что он потерпел за своего пестуна, он до
сих пор не может успокоиться.
"Ишь ведь, божья душа!" - умиленно подумал Федос и в первое мгновение
решительно не знал, что на это ответить и как успокоить своего любимца.
Но скоро любовь к мальчику подсказала ему ответ.
С чуткостью преданного сердца он понял лучше самых опытных педагогов,
что надо уберечь ребенка от раннего озлобления против матери и во что бы то
ни стало защитить в его глазах ту самую "подлую белобрысую", которая
отравляла ему жизнь.
И он проговорил:
- А ты все-таки не сердись! Раскинь умишком, и сердце отойдет... Мало
ли какое у человека бывает понятие... У одного, скажем, на аршин, у другого
- на два... Мы вот с тобой полагаем, что меня здря наказали, а маменька
твоя, может, полагает, что не здря. Мы вот думаем, что я не был пьяный и не
грубил, а маменька, братец ты мой, может, думает, что, я и пьян был, и
грубил, и что за это меня следовало отодрать по всей форме...
Перед Шуркой открывался, так сказать, новый горизонт. Но, прежде чем
вникнуть в смысл слов Чижика, он не без участливого любопытства спросил
самым серьезным тоном:
- А тебя очень больно секли, Чижик? Как Сидорову козу? - вспомнил он
выражение Чижика. - И ты кричал?
- Вовсе даже не больно, а не то что как Сидорову козу! - усмехнулся
Чижик.
- Ну?! А ты говорил, что матросов секут больно.
- И очень больно... Только меня, можно сказать, ровно и не секли. Так
только, для сраму, наказали и чтобы маменьке угодить, а я и не слыхал, как
секли... Спасибо, добрый мичман в адъютантах... Он и пожалел... не приказал
по форме сечь... Только ты, смотри, об этом не проговорись маменьке... Пусть
думает, что меня как следует отодрали...
- Ай да молодец мичман!.. Это он ловко придумал. А меня, Чижик, так
очень больно высекли...
Чижик погладил Шурку по голове и заметил:
- То-то я слышал и жалел тебя... Ну да что об этом говорить... Что
было, то прошло.
Наступило молчание.
Федос хотел было предложить сыграть в дураки, но Шурка, видимо чем-то
озабоченный, спросил:
- Так ты, Чижик, думаешь, что мама не понимает, что виновата перед
тобой?
- Пожалуй, что и так. А может, и понимает, да не хочет показать виду
перед простым человеком. Тоже бывают такие люди, которые гордые. Вину свою
чуют, а не сказывают...
- Хорошо... Значит, мама не понимает, что ты хороший, и от этого тебя
не любит?
- Это ейное дело судить о человеке, и за то сердце против маменьки
иметь никак невозможно... К тому же, по женскому званию, она и совсем
другого рассудка, чем мужчина... Ей человек не сразу оказывается... Бог
даст, опосля и она распознает, каков я есть, значит, человек, и станет меня
лучше понимать. Увидит, что хожу я за ее сыночком как следует, берегу его,
сказки ему сказываю, ничему дурному не научаю и что живем мы с тобой,
Лександра Васильич, согласно, - сердце-то материнское, глядишь, свое и
окажет. Любя свое дите родное, и няньку евойную не станет утеснять дарма.
Все, братец ты мой, временем приходит, пока господь не умудрит... Так-то,
Лександра Васильич... И ты зла не таи против своей маменьки, друг мой
сердечный! - заключил Федос.
Благодаря этим словам мать была до некоторой степени оправдана в глазах
Шурки, и он, просветлевший и обрадованный, как бы в благодарность за это
оправдание, разрешившее его сомнения, порывисто поцеловал Чижика и уверенно
воскликнул:
- Мама непременно полюбит тебя, Чижик! Она узнает, какой ты! Узнает!
Федос, далеко не разделявший этой радостной уверенности, с ласкою
глядел на повеселевшего мальчика.
А Шурка оживленно продолжал:
- И тогда мы, Чижик, отлично заживем... Никогда мама не пошлет тебя в
экипаж... И этого гадкого Ивана прогонит... Это ведь он наговаривает на тебя
маме... Я его терпеть не могу... И меня он крепко давил, когда мама секла...
Как папа вернется, я ему все расскажу про этого Ивана... Ведь правда, надо
рассказать, Чижик?
- Не говори лучше... Не заводи кляуз, Лександра Васильич. Не путайся в
эти дела... Ну их! - брезгливо промолвил Федос и махнул рукой с видом
полнейшего пренебрежения. - Правда, брат, сама скажет, а жаловаться барчуку
на прислугу без крайности не годится... Другой несмышленый да озорной
ребенок и здря родителям пожалуется, а родители не разберут и прислугу
отшлифуют. Небось, не сладко. Тоже и Иван этот самый... Хучь он и довольно
даже подлый человек, что на своего же брата господам брешет, а ежели
по-настоящему-то рассудить, так он и совесть-то потерял не по своей только
вине. Он, например, ежели пришел наушничать, так ты его, подлеца, в зубы, да
раз, да два, да в кровь, - говорил, загораясь негодованием, Федос. - Небось,
больше не придет... И опять же: Иван все в денщиках околачивался, ну и вовсе
бессовестным стал... Известно ихнее лакейское дело: настоящей, значит,
трудливой работы нет, а прямо сказать - одна только фальшь... Тому угоди,
тому подай, к тому подлестись, - человек и фальшит да брюхо отращивает, да
чтобы скуснее объедки господские сожрать... Будь он форменным матросом,
может, и Иван этой в себе подлости не имел... Матросики вывели бы его на
линию... Так обломали бы его, что мое вам почтение!.. То-то оно и есть!.. И
Иван стал бы другим Иваном... Однако брешу я, старый, только скуку навожу на
тебя, Лександра Васильич... Давай-ка в дураки, а то в рамцу... Веселее
будет...
Он вынул из кармана карты, вынул яблоко и конфетку и, подавая Шурке,
промолвил:
- Накось, покушай...
- Это твое, Чижик...
- Ешь, говорят... Мне и скусу не понять, а тебе лестно... Ешь!
- Ну, спасибо, Чижик... Только ты возьми половину.
- Разве кусочек... Ну, сдавай, Лександра Васильич... Да смотри, опять
не объегорь няньку... Третьего дня все меня в дураках оставлял! Дошлый ты в
картах! - промолвил Федос.
Оба примостились поудобнее на траве, в тени, и стали играть в карты.
Скоро в саду раздался веселый, торжествующий смех Шурки и намеренно
ворчливый голос нарочно проигрывающего старика:
- Ишь ведь, опять оставил в дураках... Ну ж и дока ты, Лександра
Васильич!
XVIII
Конец августа на дворе. Холодно, дождливо и неприветливо. Солнца не
видать из-за свинцовых туч, окутавших со всех сторон небо. Ветер так и
гуляет по грязным кронштадтским улицам и переулкам, напевая тоскливую
осеннюю песню, и порой слышно, как ревет море.
Большая эскадра старинных парусных кораблей и фрегатов уже возвратилась
из долгого крейсерства в Балтийском море под начальством известного в те
времена адмирала, который, охотник выпить, говорил, бывало, у себя за
обедом: "Кто хочет быть пьян - садись подле меня, а кто хочет быть сыт -
садись подле брата". Брат был тоже адмирал и славился обжорством.
Корабли втянулись в гавань и разоружались, готовясь к зимовке.
Кронштадтские рейды опустели, но зато затихшие летом улицы оживились.
"Копчик" еще не вернулся из плавания. Его ждали со дня на день.
В квартире у Лузгиных стоит тишина, та подавляющая тишина, которая
бывает в домах, где есть тяжелобольные. Все ходят на цыпочках и говорят
неестественно тихо.
Шурка болен и болен серьезно. У него воспаление обоих легких, которым
осложнилась бывшая у него корь. Вот уж две недели, как он лежит пластом на
своей кроватке, исхудалый, с осунувшимся личиком и лихорадочно блестящими
глазами, большими и скорбными, покорно притихший, точно подстреленная птица.
Доктор ходит два раза в день, и его добродушное лицо при каждом посещении
делается все серьезнее и серьезнее, причем губы как-то комично вытягиваются,
точно он ими выражает опасность положения.
Все это время Чижик находился безотлучно при Шурке. Больной
настоятельно требовал, чтобы Чижик был при нем, и рад был, когда Чижик давал
ему лекарство, и улыбался подчас, слушая его веселые сказки. По ночам Чижик
дежурил, словно на вахте, на кресле около Шуркиной кровати и не спал,
сторожа малейшее движение тревожно спавшего мальчика. А днем Чижик успевал
бегать и в аптеку, и по разным делам и находил время смастерить какую-нибудь
самодельную игрушку, которая заставила бы улыбнуться его любимца. И все это
делал как-то незаметно и покойно, без суеты и необыкновенно быстро, и при
этом лицо его светилось выражением чего-то спокойного, уверенного и
приветливого, что успокоительно действовало на больного.
И в эти дни сбылось то, о чем говорил в саду Шурка. Обезумевшая от горя
и отчаяния мать, сама похудевшая от волнения и недосыпавшая ночей, только
теперь начала узнавать этого "бесчувственного, грубого мужлана", невольно
дивясь той нежности его натуры, которая обнаружилась в его неустанном уходе
за больным и невольно заставила мать быть благодарной за сына.
В этот вечер ветер особенно сильно завывал в трубах. В море было очень
свежо, и Марья Ивановна, подавленная горем, сидела в своей спальне... Каждый
порыв ветра заставлял ее вздрагивать и вспоминать то о муже, который шел в
эту ужасную погоду из Ревеля в Кронштадт, то о Шурке.
Доктор недавно ушел, серьезнее, чем когда-либо...
- Надо ждать кризиса... Бог даст, мальчик вынесет... Давайте мускус и
шампанское... Ваш денщик - отличная сиделка... Пусть он продежурит ночь
около больного и дает ему как приказано, а вам следует отдохнуть... Завтра
утром буду...
Эти слова доктора невольно восстают в памяти, и слезы льются из ее
глаз... Она шепчет молитвы, крестится... Надежда сменяется отчаянием,
отчаяние - надеждой.
Вся в слезах, она прошла в детскую и приблизилась к кроватке.
Федос тотчас же встал.
- Сиди, сиди, пожалуйста, - шепнула Лузгина и заглянула на Шурку.
Он был в забытьи и прерывисто дышал... Она приложила руку к его голове
- от нее так и пышало жаром.
- О господи! - простонала молодая женщина, и слезы снова хлынули из ее
глаз...
В слабо освещенной комнате царила тишина. Только слышалось дыхание
Шурки да порою доносился сквозь закрытые ставни заунывный стон ветра.
- Вы бы шли отдохнуть, барыня, - почти шепотом проговорил Федос: - не
извольте сумлеваться... Я все справлю около Лександра Васильича...
- Ты сам не спал несколько ночей.
- Нам, матросам, дело привычное... И я даже вовсе спать не хочу... Шли
бы, барыня! - мягко повторил он.
И, глядя с состраданием на отчаяние матери, он прибавил:
- И, осмелюсь вам доложить, барыня, не приходите в отчаянность. Барчук
на поправку пойдет.
- Ты думаешь?
- Беспременно поправится! Зачем такому мальчику умирать? Ему жить надо.
Он произнес эти слова с такою уверенностью, что надежда снова оживила
молодую женщину.
Она посидела еще несколько минут и поднялась.
- Какой ужасный ветер! - проронила она, когда снова с улицы донесся
вой. - Как-то "Копчик" теперь в море? С ним не может ничего случиться? Как
ты думаешь?
- "Копчик" и не такую штурму выдерживал, барыня. Небось, взял все рифы
и знай покачивается себе, как бочонок... Будьте обнадежены, барыня... Слава
богу, Василий Михайлович форменный командир...
- Ну, я пойду вздремнуть... Чуть что - разбуди.
- Слушаю-с. Покойной ночи, барыня!
- Спасибо тебе за все... за все! - прошептала с чувством Лузгина и,
значительно успокоенная, вышла из комнаты.
А Чижик всю ночь бодрствовал, и когда на следующее утро Шурка,
проснувшись, улыбнулся Чижику и сказал, что ему гораздо лучше и что он хочет
чаю, Чижик широко перекрестился, поцеловал Шурку и отвернулся, чтобы скрыть
подступающие радостные слезы.
На другой день вернулся Василий Михайлович.
Узнавши от жены и от доктора, что Шурку выходил главным образом Чижик,
Лузгин, счастливый, что обожаемый сын его вне опасности, горячо благодарил
матроса и предложил ему сто рублей.
- При отставке пригодятся, - прибавил он.
- Осмелюсь доложить, вашескобродие, что денег взять не могу, -
проговорил несколько обиженно Чижик.
- Почему это?
- А потому, вашескобродие, что я не из-за денег за вашим сыном ходил, а
любя...
- Я знаю, но все-таки Чижик... Отчего не взять?
- Не извольте обижать меня, вашескобродие... Оставьте при себе ваши
деньги.
- Что ты?.. Я и не думал тебя обижать!.. Как хочешь... Я тоже, брат, от
чистого сердца тебе предлагал! - несколько сконфуженно проговорил Лузгин.
И, взглянув на Чижика, вдруг прибавил:
- И какой же ты, я тебе скажу, славный человек, Чижик!..
XIX
Федос благополучно пробыл у Лузгиных три года, пока Шурка не поступил в
Морской корпус, и пользовался общим уважением. С новым денщиком-поваром,
поступившим вместо Ивана, он был в самых дружеских отношениях.
И вообще жилось ему эти три года недурно. Радостная весть об
освобождении крестьян пронеслась по всей России... Повеяло новым духом, и
сама Лузгина как-то подобрела и, слушая восторженные речи мичманов, стала
лучше обходиться с Анюткой, чтобы не прослыть ретроградкой.
Каждое воскресенье Федос отпрашивался гулять и после обедни шел в гости
к приятелю-боцману и его жене, философствовал там и к вечеру возвращался
домой хотя и порядочно "треснувши", но, как он выражался, "в полном своем
рассудке".
И госпожа Лузгина не сердилась, когда Федос, случалось, при ней говорил
Шурке, отдавая ему непременно какой-нибудь гостинец:
- Ты не думай, Лександра Васильич, что я пьян... Не думай, голубок... Я
все как следует могу справить...
И, словно бы в доказательство, что может, забирал сапоги и разное
платье Шурки и усердно их чистил.
Когда Шурку определили в Морской корпус, вышла и Федосу отставка. Он
побывал в деревне, скоро вернулся и поступил сторожем в петербургском
адмиралтействе. Раз в неделю он обязательно ходил к Шурке в корпус, а по
воскресеньям навещал Анютку, которая после воли вышла замуж и жила в
няньках.
Выйдя в офицеры, Шурка, до настоянию Чижика, взял его к себе. Чижик
вместе с ним ходил в кругосветное плаванье, продолжал быть его нянькой и
самым преданным другом. Потом, когда Александр Васильевич женился, Чижик
нянчил его детей и семидесятилетним стариком умер у него в доме.
Память о Чижике свято хранится в семье Александра Васильевича. И сам
он, с глубокою любовью вспоминая о нем, нередко говорит, что самым лучшим
воспитателем его был Чижик.
Константин Михайлович Станюкович.
"Человек за бортом!"
Из цикла "Морские рассказы"
---------------------------------------------------------------------
Книга: К.М.Станюкович. "Морские рассказы"
Издательство "Юнацтва", Минск, 1981
Художник Е.А.Игнатьев
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 16 декабря 2001
---------------------------------------------------------------------
I
Жapa тропического дня начинала спадать. Солнце медленно катилось по
горизонту.
Подгоняемый нежным пассатом, клипер нес свою парусину и бесшумно
скользил по Атлантическому океану, узлов по семи. Пусто кругом: ни паруса,
ни дымка на горизонте! Куда ни взглянешь, все та же безбрежная водяная
равнина, слегка волнующаяся и рокочущая каким-то таинственным гулом,
окаймленная со всех сторон прозрачной синевой безоблачного купола. Воздух
мягок и прозрачен; от океана несет здоровым морским запахом.
Пусто кругом.
Изредка разве блеснет под лучами солнца яркой чешуйкой, словно золотом,
перепрыгивающая летучая рыбка, высоко в воздухе прореет белый альбатрос,
торопливо пронесется над водой маленькая петрель, спешащая к далекому
африканскому берегу, раздастся шум водяной струи, выпускаемой китом, и опять
ни одного живого существа вокруг. Океан да небо, небо да океан - оба
спокойные, ласковые, улыбающиеся.
- Дозвольте, ваше благородие, песенникам песни петь! - спросил
вахтенный унтер-офицер, подходя к офицеру, лениво шагающему по мостику.
Офицер утвердительно махнул головой, и через минуту стройные звуки
деревенской песни, полной шири и грусти, разнеслись среди океана.
Довольные, что после дневной истомы наступила прохлада, матросы
толпятся на баке, слушая песенников, собравшихся у баковой пушки. Завзятые
любители, особенно из старых матросов, обступив певцов тесным кружком,
слушают сосредоточенно и серьезно, и на многих загорелых, обветрившихся
лицах светится безмолвный восторг. Подавшийся вперед широкоплечий сутулый
старик Лаврентьев, "основательный" матрос из "баковщины", с жилистыми
просмоленными руками, без пальца на одной руке, давно оторванного
марсафалом, и цепкими, слегка вывернутыми ногами, - отчаянный пьяница,
которого с берега привозят всегда в бесчувствии и с разбитой физиономией (он
любил лезть в драку с иностранными матросами за то, что они, по его мнению,
"не пьют настояще, а только куражатся", разбавляя водой крепчайший ром,
который он дует гольем), - этот самый Лаврентьич, слушая песни, словно замер
в какой-то истоме, и его морщинистое лицо с красно-сизым, как слива, носом и
щетинистыми усами, - обыкновенно сердитое, точно Лаврентьич чем-то недоволен
и сейчас выпустит фонтан ругани, - смотрит теперь необыкновенно кротко,