Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
Пастухов читал о народной войне Пугачева, и Емельян Иваныч возникал
перед ним, как призрак, явившийся на желтых лысых взгорьях, обнимающих
Саратов. Былой хорунжий стоял без шапки, уткнув кулаки в бока, августовский
полынный жар шевелил его русую гриву, и он спокойно и грозно глядел вниз,
на городских людишек, которые, с занявшимся духом, взбирались к нему вверх,
чтобы положить к стопам покорителя городские ключи. Он въезжал на вороном
коне, сам как ворон - жгучий и окрыленный, - с казачьей шашкой на бедре в
серебряных, как белое перо, ножнах, с распахнутым воротом пунцовой шелковой
рубахи под бешметом, въезжал через открытые Царицынские ворота в город, и
народ кидал над головами шапчонки и бежал за его конем, шумя и выкликая
изустные челобитные на своих ворогов-утеснителей. В закатный час, под звон
соборной колокольни, восседая на приподнятом помосте, крытом отнятыми у
богачей закаспийскими коврами, он милостиво принимал присягу горожан, и
вольные его сподвижники, руками проворного на расправу войска, развешивали
вокруг Гостиной площади изловленных дворян, царевых ставленников, вредных
купчишек, и тот же терпкий от полыни степной ветер покачивал на глаголях
висельников и, накружившись вокруг них, летел в Заволжье.
С извечным этим ветром уносился Пастухов прочь из пугачевщины,
перелетая через желтые горы, через Волгу, через степи на полторы сотни
верст и на добрые полторы сотни лет к недавним дням.
Тогда слышался ему топот белого коня и свист его ноздрей, и на коне,
прижавшись к гриве, скакал, заломив папаху, светлоусый всадник с
прищуренным глазом под стиснутыми бровями, и за всадником, переливаясь,
словно ковыль, волнами, накатывались ярые конные полки. Это был балаковский
плотник, недавний подпрапорщик из солдат, теперь собравший на просторах
Заволжья конную и пешую рать в защиту революции от возмутившихся против нее
уральских станиц. Под знаменем большевиков карал он - красный командир
Василий Иваныч - карал и казнивал корыстный старый мир щедрой и увесистой
народной дланью. Имя его уже неслось впереди него восточным гортанным
клекотом - Чапай, Чапаев - по всему Уралу, по всей Волге. Как прирожденный
хозяин степей брал он степные города и станицы, нарекал их новыми именами -
повелительный крестный отец - и скакал, скакал, загоняя под собою коней, по
великой равнине от Узени до Урала, от Иргиза до Белой. Опаленный все тем же
неистребимым полынным жаром августа, отвоевывал он у белых захваченный ими
родной уездный город Николаевск, и когда вел свой Первый имени Емельяна
Пугачева полк в атаку - сбивать с позиций чешскую артиллерию, - наименовал
штурмуемый город Пугачевском, отменив рабочей и крестьянской властью
царское его Николаево величанье, и конники, скача в атаку, грянули на всю
раздольную ширь: "Даешь Пугача! Даешь!"
Случилось это за девять месяцев до того, как сейчас, весной, Пастухов
думал об Емельяне и о Василии Иванычах, отыскивая сходства и различия между
пугачевской вольницей и чапаевским краснознаменным войском. Теперь Василий
Иваныч бился уже далеко от Пугачевска, ломая и руша строй офицерского
корпуса Каппеля. Иные города встречали чапаевских всадников, иная музыка
Заволжья - будто барабанный бой - Бузулук, Бугуруслан, Бугульма, Белебей.
Но как ни менялась музыка имен, как ни рвались вперед и ни вращались
события, Пастухову все слышался неотвратимо зовущий жар полыни, который
объял равнинные пространства русского юго-востока, соединив их во времени и
в чувстве. Тогда он думал, что судьбы народа из века в век решались в этом
полынном зове юго-востока. Здесь пробовалась прочность русского копья,
здесь мерилась крепость сабель, здесь посвист казака играючи перекликался
со свистом пули. От поля Куликова до Степана Разина, от Пугача до
неизловимых вольниц волжского Понизовья, в степном углу, где сблизились,
чтоб снова разминуться, два многоводнейших русла - брат и сестра, - звоном
оружия вырубалась история народной славы, народного недовольства, народного
гнева. И вот опять, в том же сладостно-горьком степном углу, назад тому
немногие месяцы, около города - ключа волжского Понизовья, который величали
еще по-царски - Царицыном, выиграна была первая из великих
военно-стратегических битв за хлеб, за волю, за Советскую власть. И еще
раз, уже сейчас, новой весной, все в той же степи юго-востока - где брат
тянет руку сестре - с новым зноем нависала душная туча: казачий Дон лязгал
сталью шашек. Крестьянская, рабочая Волга выкатывала на курганы пушки...
Пастухов вздрогнул от негромкого стука в дверь: Арсений Романович
заглядывал в комнату с видом раскаяния в такой непростительной смелости.
Нет, нет, он не хотел мешать, ему нужно только на секундочку, и он сейчас
же уйдет - варить свой суп из воблы. Правда, ему хотелось сказать об одной
новости, но это можно и отложить.
- Да входите вы, пожалуйста, ведь это же - ваш дом! Мне, ей-богу,
неловко! Я ничем не занят. Сижу, перелистываю Соловьева. Что-нибудь насчет
выселения?
Нет, насчет выселения не было никаких новостей, жалоба Арсения
Романовича еще не рассматривалась, а военные власти ничего о себе не давали
знать.
- Пока живем, живем! - бодренько сказал Дорогомилов. - Но есть одна
новость.
Он извлек из бокового кармана и распахнул газету.
- О вас, - произнес он уважительно.
- Ах да, - быстро ответил Пастухов, - читал.
- Читали? Я тоже прочитал и очень, очень рад!
- Рады?
- Ведь сами вы не сказали бы, что вы не только слуга Мельпомены, но и
слуга народа?!
- Ну, знаете, - как бы отклонил незаслуженную честь Пастухов.
- Я только подумал - по какому же вы делу привлекались? По времени
получается - по рагозинскому. Не по рагозинскому?
- Некоторым образом, если угодно, - без охоты сказал Пастухов, отходя
к окну. - Бросьте вы об этом!
- Я понимаю, хорошо понимаю! - воскликнул Арсений Романович, сделав
шаг вперед и сразу же отступив в застенчивой нерешительности. - Эта
заметка, как бы сказать, ранит вашу скромность, да? Извините меня, это так
понятно, что ведь нельзя же человеку о самом себе так вот и заявить, что я,
мол, страдал за народ и имею, что ли, заслуги перед революцией. И даже,
может быть, неприятно, если другой кто-нибудь возьмет и заявит - смотрите,
мол, вот он, в своем роде, исторический деятель. Ну, и вообще такого типа.
Я бы тоже ни за что не проронил бы о себе ни слова, если бы и сделал
что-нибудь в прошлом для успеха движения...
- Ну, если бы сделали, то почему же? - убежденно вставил Пастухов.
- Нет, нет, нет! Что вы! - совсем в испуге взмахнул руками Арсений
Романович. - Нет! Я почему взволновался? Я как прочитал, так невольно
подумал, что неужели вы тоже... то есть неужели вы участвовали в
рагозинском деле? И мне, знаете, пришла идея... или, как бы сказать, я
перенесся в ваше положение и решил, что вам, наверно, очень было бы
интересно узнать, как это тогда все происходило...
- Что происходило?
- То есть нет, нет! Может быть, вы стояли гораздо ближе... и даже
наверно, наверно стояли так близко, что вам все отлично в самых мелочах
известно!..
- Что известно?
Дорогомилов, переплетя пальцы, теребил руки, прижимая их к груди,
розовые, стариковские румянцы выступили над путаной седой бахромой его
бороды, он приподымался на носках, словно стараясь куда-то заглянуть, и
Пастухов смотрел на него уже с той жадностью, которая обычно возникала,
когда он чего-нибудь вовсе не мог понять.
- Я подумал, что если вы причастны к этому делу, то все-таки мне, как
вашему знакомому, следовало бы, может быть, сказать, что собственно
известно лично мне...
- Арсений Романыч! Ну говорите же, ради создателя!
- Нет, нет! Вы только не заключайте, пожалуйста, и я даже буду вас
просить дать мне слово, что вы не поймете так, будто я хочу как-нибудь
фигурировать или создать впечатление, будто я тоже какой-нибудь
революционер, стать как бы в один ряд с вами, Александр Владимирович, -
нет, нет! Я просто никому об этом...
- Арсений Романыч!
- Ну, так пожалуйста, пожалуйста!
Дорогомилов расцепил пальцы, сложил аккуратно на столе газету, чиркнув
ногтями по ее складкам, и, приведя себя в спокойствие, сказал тихо:
- Вам, вероятно, будет интересно узнать, что Петр Петрович Рагозин,
когда его разыскивало в тысяча девятьсот десятом году охранное отделение,
никуда не уезжал из Саратова и находился...
Арсений Романович вздохнул глубже и слегка поднял дрожавшую руку,
показывая на боковую узенькую дверь.
- ...вот здесь.
- У вас?
- Вот в этой самой библиотечной комнатке.
- Значит, вы... - сказал Пастухов, но Дорогомилов не дал ему
договорить.
- Я прошу - поймите меня: я не о себе хочу, а только о Петре
Петровиче. Он не потому у меня очутился, что я принимал какое-нибудь
участие в его деле, как, допустим, вы, а совсем па-оборот - потому что я
никакого, ну просто-таки никакого отношения ко всему этому не имел. А когда
подпольному комитету партии стало известно, что готовятся повальные аресты,
тогда один мой старый знакомый, который в комитете работал, пришел ко мне и
сказал, что надо укрыть одного хорошего человека и что моя квартира вполне
для этого безопасна, потому что все меня считают (тут Арсений Романович
улыбнулся детской и в то же время хитроватой улыбкой и затем дохнул с
открытой душой)... ну, что говорить, считают вроде как за городского
дурачка. Это он мне прямо не выговорил, но я понял и согласился, нечего
греха таить, согласился, потому что ведь это, ей-богу, так. И потом ко мне
хороший человек явился, и я его вот тут вот...
Дорогомилов подбежал к библиотеке, рассек рукой воздух между полок,
отпорхнул назад, к старому дивану с желтым исцарапанным кожаным сиденьем,
и, прижав к нему обе ладони, закончил с проникновением:
- Вот на этом диванчике, там, за полками, Петра Петровича я тогда и
водворил.
Арсений Романович принял вид несколько церемониальный, откинув волосы,
одернув сюртук и ожидая, что скажет Пастухов.
Александр Владимирович зашел в библиотечную комнатку, постоял перед
полками, медленно вернулся, сел на диван, легко оглаживая прохладную
полировку спинки, потом достал портсигар и стал разминать папиросу.
- И долго он у вас там за полками сидел?
- Двадцать семь дней! - не задумываясь, дополнил Дорогомилов.
- Не выходя?
- Не выходя.
- Но как же он...
- Все, все, что ему было нужно, я доставлял...
- Но что же он все-таки целый месяц делал?
- Читал.
- Читал?
- Да. Вот извольте - что это? Соловьев? Читал и Соловьева. И даже на
многих книгах оставил заметочки карандашом.
Дорогомилов схватил со стола книгу и поспешно залистал страницы.
- Вот, вот, к примеру...
Пастухов увидел на полях малоразборчивую резкую надпись поперек
отчеркнутых строчек и прибежал взглядом отмеченное место. Это была грамота
Пугачева, где он, милостью своей императорской личины, жаловал всех своих
приверженцев "...рекою и землею, травами и морями, и денежным жалованьем, и
провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью...".
- Вы можете разобрать, что тут написано?
- Могу, - сказал Дорогомилов и прочел: - "Так будет".
- Это написал Рагозин?
- Да, это написал Петр Петрович.
Пастухов поднялся, окученный клубами папиросного дыма, долго стоял,
вызывая неподвижностью своей молчаливое и почтительное ожидание у Арсения
Романовича.
- Что же - преемственность?
- В каком отношении? - не понял Дорогомилов.
- Я до вашего прихода, читая о Пугачеве, думал о происходящем нынче
там, за Волгой, на Дону, по всей России. Порох, заложенный тогда, горит
сейчас. Правнуки казацкой вольницы скачут по степям.
- И да и нет! - торопясь, сказал Дорогомилов. - Народный суд, который
тогда был силою прерван и который после того сколько раз зачинался опять и
сколько раз опять прерывался, он сейчас продолжается, это так. Но цель-то
ведь не только суд и кара, правда? Цель-то ведь - устройство иного
общества, ведь верно?
- Но вы видите: Рагозин приложил собственную руку под обещанием
Пугачева, а?
- Под мечтой его, под благодетельной мечтой! Не под казацкой
вольницей! Под будущим приложил свою руку, которое таилось в пугачевском
обете, а не под прошлым.
- А не кажется вам, дорогой Арсений Романович, что народ
безудержностью своего суда, разгулом страсти своей, крепче укоренит то
прошлое, которое сейчас корчует?
- Никогда, Александр Владимирович, никогда, говорю я, ибо он, корчуя,
насаждает!
- Хотел бы я думать так, как вы! Но разве не смоет этот карающий поток
слабенькие саженцы, которые мы едва видим в его водовороте?
- Слабенькие? Вы называете их слабенькими? Да самый поток-то извергнут
одним таким ростком - великой идеей насаждения государства на совершенно
народной основе. Поток-то этот всеразрушающий новым государством и
направляется! Этим слабеньким, как вы говорите, саженцем!
- Однако не слышно ли слепой стихии в нашем окраинном свисте и топоте
конниц?
- Разве что всякое величие может быть названо стихией! Да и не
окраинный это свист и топот! Мне слышно другое. Сейчас сказано бессмертное
слово, слово о власти труда, которое свяжет все окраины в целое!
- И неделимое?
- И неделимое!
- Но об этом и на Дону говорят, Арсений Романович...
Пастухов как будто поддразнивал его, любуясь священной серьезностью, с
какой он выкладывал свои убеждения. Но игра не мешала Пастухову согреваться
пылом неусмиримой веры в седоволосом растрепанном человеке, и он
чувствовал, что спор влечет к тому самому главному, о чем думалось с каждым
днем больше и больше, - о своем месте в происходящем.
- На Дону! - с возмущением сказал Дорогомилов и даже отворотился
прочь, показывая, что такого довода он себе решительно не представляет. -
Там говорят о неделимой России прошлого. А тут народ настолько сметает все
прошлое, что...
Дорогомилов неожиданно схватил Пастухова за лацкан и, подергивая книзу
на каждом слове, провещал в каком-то сурово восхищенном рвении:
- ...народ будет вынужден взять на себя все будущее и по необходимости
построить свой совершенно иной мир. Как поется в гимне! Да-с! И это будет
великий подвиг!
Он тут же застеснялся своего душевного рывка и отскочил сейчас же в
сторону, как только досказал о подвиге.
Мысль его поразила Пастухова. В том, как было выговорено слово
"необходимость", точно впервые обнажился настоящий смысл непременности и
такой предрешенности, что уж будто новому миру ничего не могло оставаться,
как только возникнуть. И то, что слово это сказано было старым человеком
без какого-нибудь страха или опасения перед будущим, но с юношеским
восторгом, наполняло его пророческой силой, которая тотчас, как всякая
сила, оказала действие, вызвав в Пастухове желание ей подчиниться. Но он
слишком привык начинать с возражений встреченному факту и сразу понял
смешную сторону своего желания: хорош бы он в самом деле был, если бы упал
в объятия этому чудаку в сюртуке, вдруг признав в нем самого убедительного
из пророков, которые до сих пор ни в чем Пастухова не убедили! И,
повременив, пока не улеглась потребность слиться чувством с перетревоженным
Арсением Романовичем, Пастухов сказал:
- Вы убеждены, что разум переборет страсти прежде, чем они подчинят
себе события?
- Он не собирается бороть страсти, это было бы гибелью. Он их
направляет.
- Компасом Рагозиных?
- А вы сомневаетесь? Вашим компасом, если вы не выпустили его из рук с
тех пор, как держали вместе с Рагозиным.
Дорогомилов вдруг потерял свой взбаламученный облик и глядел на
Пастухова похолодевшими, даже жестокими глазами, словно пробуя его
выдержку. Уж не осталось следа от уважительности в голосе, уже совсем будто
и не было боязни как-нибудь задеть скромность Пастухова, а было только
испытание, взыскательный экзамен, и как экзаменатор, решивший добить
ускользающего от прямого ответа ученика, Дорогомилов спросил без обиняков:
- Но, может быть, вы отошли, Александр Владимирович, от взглядов
Рагозина за истекшее время и находитесь в другой партии?
Несмотря на примелькавшуюся обычность разговора о партиях, вопрос
показался Пастухову необыкновенным и на секунду смутил и почти оскорбил
именно тем, что задан был с экзаменаторским намерением принудить к прямому
ответу. Кроме того, Пастухов становился из наблюдателя наблюдаемым, и это
его крайне умалило в собственном о себе мнении. Но обижаться было
малодушием, и он, как всегда в затруднительных случаях, прибегнул к
спасительному своему жесту омовения лица. Он утерся ладонью, помигал и с
легким сердцем засмеялся.
- Никогда я, милый Арсений Романович, ни к каким партиям не
принадлежал, да и не собираюсь принадлежать. Историю, которая со мной
приключилась во время рагозинского дела, я когда-нибудь расскажу. А вы
расскажите, как же было дальше с Рагозиным, когда он у вас тут сидел?
- Да, да, - вдруг обретая свою беспокойную обязательность, заспешил
Дорогомилов. - Замечательно, что я вовсе и не знал тогда, кто у меня
укрывается.
- Как так?
- Я же ведь понимал, что спросить об этом значит получить не отказ
даже, а просто ничего не стоящий ответ, вымышленное имя, и все. И я не
думал спрашивать. Я только год спустя узнал, кто был этот хороший человек.
И, знаете, хотя прошел уже целый год, я все-таки очень тогда испугался!
Арсений Романович улыбнулся со счастливым удовольствием.
- Испугались через год? - опять засмеялся Пастухов.
- Испугался через год! Очень уж в городе шуму много было вокруг его
имени. Да вы помните?
- Ну, а как все кончилось?
- Кончилось просто. На двадцать седьмые сутки, в ночь, я проводил
Петра Петровича на берег, в приготовленную заранее однопарную лодку, и он
один отплыл по течению, до села Рыбушек, как он мне сказал, где должен был
сесть на пароход. Наверно, так все и вышло. Я у него не расспрашивал - с
верхним ли он поедет пароходом или с нижним, а лодку мы договорились, что
он бросит. С той ночи я его не видел до самой революции: когда он сюда
вернулся, я его слушал на митинге.
- Он здесь? - воскликнул Пастухов.
- Да разве вы не знаете? - тоже изумился Дорогомилов.
- И вы с ним не встречаетесь?
- Нет.
- Позвольте, - вскидывая руки, сказал Александр Владимирович, -
позвольте! Что же вы столько себе задали треволнений, хлопоча в каком-то
там коммунхозе, чтобы вас не выселяли из собственной квартиры, если вам
стоило пойти к Рагозину, и он вас во дворец бы переселил, с почестями и с
музыкой!
- Это почему же? - спросил Дорогомилов и нагнул вбок голову.
- Как почему, странный вы человечище? Да ведь вы ему жизнь спасли!
Дорогомилов, весь съеживаясь, как от налетевшего озноба, проговорил с
подавленной обидой:
- Я провалился бы от стыда, прежде чем это сделал бы.
В эту минуту в коридоре зазвучали голос