Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
ько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.
- Возможно, понятно - возможно, - проговорил Рагозин по-прежнему
ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. - Я
почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей,
рожденных в тюрьме, предостаточно.
- Безусловно, - неуверенно подтвердил Ознобишин.
- И о них надо проявлять заботу.
- О детях сейчас заботятся, это правда, - вздохнул Ознобишин.
- Сейчас! - сказал Рагозин опять резко. - Сейчас - другое. А раньше
разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его?
Куда его девали, спрашиваю?
- В приют, обыкновенно, - сказал Ознобишин.
- В приют? В какой приют?
- Были такие сиротские приюты.
- Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой... у жены, ну, о которой вы
говорите, которая умерла, скажем, остался ребенок. Куда его из тюрьмы, куда
должны были поместить?
- Не могу сказать, - произнес Ознобишин нащупывающим новый тон
голосом. - Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал
именно случай с женой Рагозина.
- Установить?
- Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
- Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
- Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
- И вы, что же, могли бы отыскать? - в какой-то вспышке нетерпенья
спросил Рагозин.
- Вероятно, конечно, - подумав, медленно отвечал Ознобишин, - но вряд
ли в моем положении, по крайней мере пока я лишен свободы...
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд
остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина -
частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые
вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд.
Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь,
Рагозин проговорил, обрезая слова:
- Стало быть, вы утверждаете, что оказали услуги некоторым лицам,
которых преследовал царский суд. Как либерал, да? По либеральным мотивам,
так?
- Из сочувствия, - мягко пояснил Ознобишин.
- Понятно. Нам не сочувствуют только там, где нет нашей власти.
- Извините, но это было до вашей власти, - деликатно поправил
Ознобишин.
- Но говорите-то вы об этом при нашей власти, а не при царе, -
возразил Рагозин. - Я попрошу вас письменно назвать свидетелей, которые
могут подтвердить ваши показания о прошлой службе. У вас ко мне вопросов
нет?
- Один. Кому я должен подать просьбу об освобождении?
- Не надо подавать. Комиссия рассмотрит и решит. Можете идти.
Ознобишин встал и поклонился с тем же учтивым видом, с каким
поздоровался, входя. Он был уже у двери, когда Рагозин хмуро остановил его.
- Минутку. Значит, вы могли бы быть полезны в отыскании этого, видно,
интересного дела, о котором рассказывали?
- Рагозина? - переспросил Ознобишин и, как необычайно расположенный
советчик, отечески ласково сказал: - Да лучше меня для этой цели, пожалуй,
никого и не найти. Архив палаты мне знаком. Хотя порыться придется и в
архиве охранного отделения, и вот здесь, в местных тюремных делах, - следы
могут обнаружиться совершенно неожиданно.
- Может, еще в приютах? - вставил Рагозин.
- В приютах? - не сразу понял Ознобишин, но догадался и воскликнул: -
Ну, разумеется, в бывших приютах. Насчет ребенка, да?
- Да, да! Можете идти, - нетерпеливо сказал Рагозин и тут же,
подтолкнутый странной неловкостью и раздражением, задал неожиданный для
себя самого вопрос: - Вы знаете мою фамилию? Вам сказали?
- Нет. А как ваша фамилия, товарищ?
- Можете идти, - настойчиво повторил Рагозин, как будто его не
слушались и он вынужден был требовать.
Он вскочил, едва шаги Ознобишина и провожавшего его конвоира затихли в
коридоре. Он вскочил и почти промчался по комнате из угла в угол, раз, и
другой, и третий.
- Дурак, ну и дурак! - едва не крикнул он на себя, подбегая к окну и
стукнув кулаком по подоконнику. - Еще подумает - я в нем нуждаюсь. Черт
меня дернул!.. Надо же, надо было случиться этому как раз сегодня!..
Он еще припечатал кулак к подоконнику, растворил окно, сжал пальцами
недвижимые прутья решетки и так застыл.
Двор, голая земля острога опять мертво лежала перед его взором. По
ней, может быть, прошла последний раз за свою жизнь Ксана, касаясь
натруженной ступней бесчувственной тверди. Ксана! Вмиг ожившая, встала она
перед Рагозиным, когда из чужих уст вылетело так долго никем не
повторенное, давнее, теплое слово - жена. Он увидел ее руки - как она
положила их острыми локотками ему на круглые, грубые колени, вытянула
открытыми узкими ладонями вверх, точно ждала, что он их чем-то наполнит,
нальет, и она понесет это что-то бережно к будущему. Это будущее настало, а
Ксаны не было, и он уже сколько лет идет со своими мыслями наедине. Нет,
нет, конечно, он не одинок, у него - товарищи, много товарищей, он всякую
думу может запросто и серьезно с ними разделить. Но он должен всегда
отыскивать верные, доходчивые слова, чтобы поговорить с товарищами, а Ксана
понимала молчаливый поворот его головы, его наполовину прикрытый глаз, его
мурлыканье, его кашель и - может быть, самое главное - неловкую и
одновременно задорную усмешечку, с какой он взглядывал на жену, когда думал
вместе с ней о будущем ребеночке, которого они так ждали. Что Ксана умерла
в тюрьме от родов, Рагозин знал еще лет восемь назад и успел свыкнуться с
этим неутешным знаньем. Возвратившись на родину, он пробовал разведать о
непозабытой смерти, но всюду были новые люди, никто ему не мог ничего
сказать. Смерть от родов ему почему-то всегда представлялась как
безрезультатные роды. Что после Ксаны мог остаться ребенок, сын, - без
сомненья, сын! - это он неожиданно понял только сейчас. Он думал, что с ее
смертью все кончилось навечно. И вдруг теперь он увидел, что это было
невероятное заблужденье! Что она не умерла совсем, что она оставила ему
часть себя, часть его жизни с нею, и эта часть не могла умереть, нет, не
могла! Сын, сын, которого он ждал вместе с женой, как возрожденье, как
преемника первого ребеночка, умершего еще когда Рагозин уходил в ссылку,
сын его единственной Ксаны был, конечно, жив! Уверенность эта внезапно
впиталась всем существом Рагозина и стала действительностью, как
действительностью была высившаяся перед глазами Рагозина огромная, намертво
вросшая в голую землю тюрьма. Отсюда, из этой тюрьмы, вошла жизнь его сына,
отсюда, из этой тюрьмы, пошло убеждение Рагозина в том, что жизнь сына
продолжается, что она не могла прекратиться.
- Я его найду, - сказал он твердо, и насилу разжал похолодевшие от
решетки пальцы, и отвернулся от окна, и увидел на столе бумаги, которые
звали к работе.
Он вспомнил мгновенно весь допрос и решил, что - нет, Ознобишин не
был, конечно, прокурором, потому что если бы был, то не остался бы жить
там, где служил, - он слишком для этого умен, слишком осторожен - он бежал
бы.
Рагозин записал: "Проверить показания гражданина Ознобишина вызовом
свидетелей" - и принялся за следующее дело. Но работа делалась им с
непривычным напряжением, он заставлял себя не думать о сыне - и все время
думал о нем: как будет его разыскивать, какими путями надо идти, чтобы
напасть на след, и кто может помочь, и как наконец сын найдется и он
возьмет его к себе и будет с ним жить.
К концу дня Рагозин почувствовал такую усталость, что, пойдя домой
пешком, чтобы освежиться, еле-еле добрел. Хозяйка на дворе встретила его
охами и сказала:
- А к вам тут приезжал один товарищ, очень жалел, что не застал.
- Что за товарищ?
- Молодой из себя, на машине, машина такая, что мальчишки сбежались со
всей улицы.
- Да как же его зовут, не спросили?
- Он вам записочку оставил с адресом. И очень велел кланяться.
Рагозин, не торопясь, поднялся к себе и взял со стола записку без
особого желания прочитать, но взглянул на подпись - и не прочитал, а разом
проглотил остро начерченные карандашом и кое-где прорвавшие бумагу строчки:
"Петр Петрович, родной! - заезжал и - какая досада - не застал! Но тут
ты не уйдешь - Саратов у меня на ладошке! Знаю, какую тебе дали сейчас
работу, и не завидую - дело не веселое. Но как только у тебя освободится
время, пожалуйста, заезжай ко мне вечером. Я пока у матери: Солдатская
слободка, трамвай до конца, спроси школу, там ее квартира. Страшно хочу
увидеть тебя - какой ты? С нетерпением жду.
Кирилл".
Рагозин бросил записку на стол, прихлопнул ее ладонью, поднял руки под
самый потолок, хрустнул туго сплетенными пальцами, выдохнул:
- Ах, черт! Кирилл! А?!
Засмеялся, шагнул к двери, крикнул хозяйке:
- Самоварчик не раздуете?.. Да хорошо бы... Рюмочки не осталось от
прошлого раза, а? Рюмочку хорошо бы!
Опять негромко сказал - ах, черт! - и опять засмеялся.
8
Все старания Дибича сесть на пароход, чтобы ехать в Хвалынск, были
напрасны. Но чем больше постигало его неудач, тем больше хотелось добраться
до дома, и он решил, что если не попадет на пассажирский, то поедет на
буксирном или наймется на баржу водолеем - все равно. Он исходил все
пристани, облепленные народом, как медовые пряники - мухами, побывал во
всяких конторах и канцеляриях, ночевал в очередях за пропусками,
разрешениями, резолюциями, пробовал следовать разным доброхотным советам и,
наоборот, действовать наперекор тому, что советовали, - ничего не
получалось.
В этих поисках он очутился у военного комиссара города. Но в первый
день, когда он пришел, комиссар никого не принимал, на другой день Дибич
должен был продежурить до вечера за хлебом, на третий ему сказали, что
прием был вчера и надо являться вовремя, на четвертый комиссар был куда-то
срочно вызван, и только на пятый Дибича записали в очередь. Как и повсюду,
у военкома толпились с виду одинаковые, но на самом деле разнокалиберные
люди. Одни были из военнослужащих давно расформированных частей царской
армии, искавшие помощи в личных делах, другие - из вновь мобилизованных в
Красную Армию, третьи - из отпущенных по болезни, или хлопотавших об
отсрочках по призыву, или привлеченных к ответу за уклонение от службы -
юные и пожилые, много испытавшие мужчины, оторванные событиями от дома,
разумной работы и близких, все усталые, нередко озлобленные, чающие какого
угодно, но только скорого решения: либо домой, либо в воинскую часть, лишь
бы не это изнурительное сидение на затоптанных крылечках и лестницах, по
коридорам и передним, под выцветшими приказами и плакатами.
Дибич был принят за полдень, когда военкома уже измучили жалобами на
невыдачу инвалидных пенсий, требованиями содействия и пособий, и он сидел,
навалившись на стол локтями, мокрый от духоты, очумелый от папирос. Ему
что-то докладывал, самолюбуясь, молодой военный с проборчиком и в новой
сногсшибательной форме хаки, к которой Дибич сразу возымел отвращение,
потому что она напомнила околоштабных хлыщей фронтовых времен и потому что
все в ней состояло из чрезмерностей - невиданной длины
полуфренч-полугимнастерка, чуть не до колен, с фигурчатыми нагрудными и
поясными карманами, как почтовые ящики, ремень шириною в ладонь на
щегольской портупее, раздутые в колесо галифе, ровнейшая спираль обмоток на
тонких икрах, словно бублики на мочалках.
- Ведь это же некультурно! - видимо с презрением закончил докладчик,
разглаживая пробор ребром руки.
- Ты думаешь? - сказал комиссар и постучал по бумагам умными
полумесяцами ногтей - раз-два, раз-два, раз-два-три, будто напевая про
себя: "Чижик, чижик, где ты был".
- О чем вы, товарищ? - спросил он у Дибича, и, когда Дибич высказал
просьбу, разъяснил со скукой: - Это же не наше дело! Вам надо в
Центропленбеж, а не к нам.
- Я был там два раза.
- Ну, и что же?
- Центропленбеж посылает меня в эвакопункт, эвакопункт в собес, собес
к коменданту, комендант к вам, я в конце концов... - начал Дибич, быстро
распаляясь.
- Ч-ш-ш, - приостановил его молодой военный, заткнув большой палец
левой руки за портупею и успокаивающе поводя вверх в вниз другими пальцами.
- Вы снабжение где получаете? - спросил комиссар.
- По военной линии, как выписанный из госпиталя.
- Ну и неправильно. Вы должны получать по Центропленбежу.
- Мне безразлично. Я должен попасть на родину, и все.
- Вам безразлично, а нам нет.
- Пока меня не доставят до дома, - упорствовал Дибич, - как бывшего
пленного, как больного, как демобилизованного, если хотите - как
сумасшедшего, - мне все равно, - я считаю себя за военным ведомством. И я
отсюда никуда не уйду, покуда меня не отправят в Хвалынск.
- Ну, ну, ну! - опять попридержал Дибича военный франт. - Вы с кем
разговариваете? Товарищ военком говорит, что вы должны идти по общей
гражданской линии, по советской, а не по военной. Понятно?
- Напиши ему записочку в Совет, пусть там займутся, - покладисто
приказал комиссар и выстукал ногтями "Чижика".
Военный показал Дибичу одной бровью на дверь, щелкнул каблуками и
пошел первым. Ботинки у него были похожи на утюги, повернутые тупым концом
наперед, и глянцево сияли, как красный яичный желток. Когда он, в смежной
комнате, поравнялся со своим столом, зазвенел телефон. Он снял трубку,
послушал, сказал небрежно:
- Да, у телефона для поручений Зубинский... Я повторяю: вас слушает
для поручений Зубинский... Ну, если вы не понимаете, что такое "для
поручений", значит, вы - не военный или просто бестолочь...
Он положил трубку, взял у Дибича документы, прочитал, спросил:
- Вы из кадровых?
В это время снова раздался звонок.
- Опять вы? - сказал Зубинский в трубку и подкинул кверху ловко
выделанные плечи френча. - Напрасно сердитесь, дорогой. Я отвечаю: да, у
телефона Зубинский, для поручений... Ну да, по-старому это адъютант... Но
мы живем не по-старому, а по-новому!.. Ах, теперь понятно? Ну, слава
богу...
Кончив разговор, он взглянул на Дибича и, явно рассчитывая на
сочувствие, пробормотал:
- Действительно, было удобно и просто адъютант есть адъютант... Вы не
кадровый? - повторил он, разглядывая документы. - Нет?.. А когда были
произведены в поручики?.. Командовали ротой?.. А, вон что - батальоном... А
к штабс-капитану вас не представили?
- А разве все это имеет отношение к тому, что вам приказал комиссар? -
нервно сказал Дибич.
Зубинский не ответил, а достал листик бумаги, окунул перо в
полупудовую, усыпанную стеклянными пупырьями чернильницу и дольше всякой
меры крутил ручку над каким-то невидимым пунктом бумаги, будто разгоняя
перо для необыкновенного, как он сам, росчерка. Однако он ничего не
написал, остановил кручение и спросил:
- Почему бы вам не вступить в Красную Армию? Вы - специалист, у вас
боевой опыт, специалисты нам нужны.
- Я больной, - отрезал Дибич.
- Лучше, чем в армии, вы нигде не поправитесь. Пайки у нас отличные,
живо откормим.
- Я не свинья, чтобы меня откармливать, - наливаясь кровью, выпалил
Дибич. - Если таких, как вы, ставят вербовать в Красную Армию, то я ее не
поздравляю!
Зубинский даже не поднял на него глаз, а только еще раз обмакнул перо
и проговорил в бумагу:
- Спокойно, поручик, спокойно.
- Я давно не поручик, к вашему сведению, никакой не поручик! Так же,
как вы - не адъютант! - в бешенстве прохрипел Дибич.
Зубинский хладнокровно написал записку, украсив ее действительно
акробатическим росчерком, и сказал:
- Напрасно волнуетесь, товарищ. Надо дорожить людьми, которые готовы
вам помочь. Вот с этой бумажкой ступайте в городской исполком, к секретарю
товарищу Извекову. Если дело не выйдет, приходите ко мне, я человек
культурный и не мелочной и вхожу в ваше положение.
- Можете быть уверены - я вас больше не обеспокою! - в необъяснимой
злости ответствовал Дибич и ушел, не простившись.
Последнее время он неожиданно для себя вдруг впадал в крайнее
раздражение. После плена, где надо было принужденно сдерживать и прятать
всякую тень своеволия, его желаниями овладело нетерпенье. Слишком часты и,
в сущности, ничтожны были бесконечные препятствия на большом его пути.
Взбесившись по пустяковому поводу, он быстро приходил в себя, как человек,
доведенный до исступления комарьем и начавший по-мельничному махать руками,
бросает это занятие, понимая его бесплодность.
На улице ему стало сразу легче. Его отвлекла перемена, происшедшая за
часы, которые он провел у военного комиссара. Когда он входил в дом, день
был синий, все вокруг остро прочерчивалось солнцем, можно было ждать зноя.
Сейчас под холодным ветром испуганно клонились в палисадниках трепещущие
деревья и смутный пепельный свет обволок улицы, точно накинув на них хмурую
хламиду. Тучи ярусами настигали друг друга, чувствовалось, что где-то уже
хлынул весенний ливень, может быть, с градом.
"Не хватает еще попасть под душ", - подумал Дибич, набавляя шаг и
пригибая голову против ветра.
По мостовым гнало бумажонки, солому, прошлогоднюю пересохшую листву,
раскрошенный навоз - целые кадрили завинченного в трубы и воронки мусора, в
котором, наверно, без следа затерялись бы дороги, если бы не благодетельные
бури. Все пело и перезванивало под напором ветра, стон катился по железным
кровлям, свист верещал в колеблемых проводах телефона, стрельба
потрескивала от захлопываемых калиток и дверей. Народ бежал под крыши.
Оставалось недалеко идти, и уже совсем на виду был высокий дом на
улице, пышно обсаженной зеленью, метавшейся под нажимами ветра, когда прямо
навстречу Дибичу, словно опрокинутая из-за угла, вымахнула косая и как
будто кудрявая, избела-свинцовая, шумящая стена воды. Он врезался с разбега
в эту стену, торопясь к подъезду дома, и она охватила и вмиг испятнала его
с головы до ног темными пятаками, и пятаки стали мгновенно сливаться в
черные разводья на плечах, груди и коленках, и Дибич ощутил животворящий
колючий холод во всем теле.
Он весь промок, пока взбежал под козырек на ступени подъезда, где уже
скучилось несколько человек. Отряхнувшись, он смотрел, как взапуски щелкали
несчетными шлепками по земле увесистые дождины, как высеивались и звездами
лопались на асфальте белые пузыри, яростнее, яростнее и толще вырывались
пенистые струи из водосточных труб по сторонам подъезда, мутно набухал и
разливался поток по скату между мостовой и тротуаром.
Перед подъездом мокрый шофер суетился вокруг длинного сверкающего
"бенца", стараясь поскорее натянуть тент, но автомобиль уже заливало водой,
и от ее живого бега по черным кожаным сиденьям, по радиатору и крыльям
машина будто превратилась в покорное животное, застигнутое ливнем в поле.
В этот момент из парадного торопливо вышел на подъезд невысокий, даже
коротковатый, плотно сбитый человек со смуглым лицом, чуть покрапленным
веснушкам