Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
, по крайней мере, жил так. А когда пришел девятьсот пятый год, я
решительно не знал, что мне делать - идти ли гулять с барышней, бить ли
кого гантелями по голове. То есть я очень хотел пойти на баррикады, но не
знал к ним дороги. Неужели и с вами так будет?
- Со мной лично?
- Да, друг мой, лично с вами.
- Нет. Со мной будет иначе.
- То есть вы будете знать дорогу на баррикады? - спросил Пастухов,
отчеркивая слово от слова внушительными остановками.
Кирилл взглянул на Лизу, - она слегка приподнялась, удивленная, как
будто не верящая, что перед ней тот самый Кирилл, с которым она
отсиживалась от ливня в овражке. Он сказал отчетливо:
- Я уже теперь знаю.
- Поздравляю вас, - произнес Пастухов без всякой рисовки.
- Завидная уверенность, - сказал Цветухин. - И очень красивая. Дорога
на баррикады. Дорога на эшафот. Можно сыграть.
- Я не актер, - вдруг распалился Кирилл, - меня не привлекают эффекты.
А что касается эшафота, то хороший солдат не думает о смерти, когда идет на
врага. Это во-первых. А потом, я знаю, вы хотите сказать старую истину, что
история повторяется. Неизвестно. Еще неизвестно, кто пойдет на эшафот.
- Батюшки мои, - шепотком выдохнул Пастухов.
Кирилл одним духом допил остатки кумыса, словно затем, чтобы утушить
свой запал.
Цветухин не спускал глаз с Лизы. Ее лицо отражало не только переходы
разговора, но полноту всех ее чувств, - что-то похожее на страх за Кирилла,
и гордость, и счастливое недоумение, почти растерянность перед его дерзкими
словами. И было в ее разгоряченном лице и во всей тонкой осанке волнение
удовольствия, даже блаженства. Цветухин мог, конечно, отнести это волнение
к себе - уже потому, что Лиза старалась не смотреть в его сторону. Но,
вероятно, ни он, ни Пастухов не догадались бы, что она наслаждается своим
участием в чем-то книжно-возвышенном - во встрече на поляне, в
необыкновенном разговоре, который проявил несогласие во взглядах и, может
быть, обещает ссору. Нет, не вульгарную ссору, не раздор, а именно книжную
ссору, как у Тургенева, когда несхожие люди спорят о чем-то несуществующем,
но очень существенном, и расходятся с возросшим уважением к самим себе.
Оказывается, такие люди возможны не только в книгах, и Лиза находилась
среди них. Вольно было Цветухину объяснять ее состояние одним своим
присутствием. Он нарочно не отозвался на задор Кирилла: Пастухов затеял
спор и пусть продолжает, а ему, Цветухину, гораздо занятнее наивные
переживания Лизы. Конечно, ему тоже интересен спор, и он прислушивается к
нему, тем более что речь идет об излюбленных предметах, но его достоинство
задето неуважительным замечанием об актере, которого будто бы всегда должен
привлекать эффект. И как сделано это замечание? Действительно по Тургеневу
- с истинно детским ожесточением. Впрочем, из уст такого мальчика, как
Кирилл, странно было бы ожидать что-нибудь глубокомысленное. Он даже не
подозревает, что Пастухов забавляется им, как кошка мышью. И, однако,
Цветухин, вместе с Лизой, не пропускает ни слова из продолжающегося
разговора.
После раздумья Пастухов пришел к заключению, что Кирилл даже
серьезнее, чем он полагал. Признание это оживило молодое любопытство
Кирилла, и он захотел узнать - а вот почему, собственно, Пастухов все время
посмеивается, - нет, нет! не над своим собеседником (Кирилл вовсе не
страдает гипертрофией самолюбия, - он так и выразился: гипертрофией), не
над собеседником, а над самым содержанием беседы, как будто ставя себя
гораздо выше своего разговора. Тогда Пастухов спросил, уж не обиделся ли
Кирилл за гантели или, может быть, хочет взять под защиту воспитание воли?
Обнаружилось, что Кирилл усердно упражняется с гантелями и не видит в том
ничего смешного, тем более что вот и Егор Павлович Цветухин занимается
гимнастикой по системе Мюллера. А что касается воспитания воли, то это,
может быть, смешно единственно в том случае, если неизвестно, для какой
цели воля воспитывается. Тут Пастухов не устоял перед соблазном и
проказливо сощурился на Лизу:
- С гантелями упражняетесь и про воспитание воли читаете. А в Липки с
барышнями не ходите, нет?
Кирилл перекинул ногу через скамейку, вскочил и стал в ту устрашающую
позу, которая, вероятно, лучше всего ограждает права личной жизни, но
овладел собою и даже усмехнулся:
- Если сознаться, самое приятное из этих занятий как раз - Липки.
Все засмеялись, но Кирилла не утешил холодный душ, которым он окатил
сам себя, и он сказал насупленно, точно обойденный супруг:
- Нам уже пора, Лиза.
Он не хотел слышать приглашений на дачу к Цветухину, он твердил тем
упрямее, чем больше колебалась Лиза: нам пора, нам пора. Кумыс был давно
выпит, с татарчонком расплатились и пошли через поляну, - впереди Цветухин
и Лиза.
Пастухов, сощипывая и растирая в пальцах прошлогодние султанчики
конского щавеля, говорил, пожалуй, больше для себя:
- То, что я прежде называл волей, теперь мне кажется отчаянием
молодости. Это - смелость, которая рождается тоской о недостижимой, лучшей
доле, когда опостылит все вокруг своей ложью и хочется либо все бросить и
бежать без оглядки, либо все переломить. Поступки, совершаемые в такие
моменты, имеют вид волевых. Но в действительности они именно отчаянные.
Безответственные перед собою и перед людьми. И юные годы именно такой
безответственностью и хороши. О ней-то и вспоминает с грустью обремененный
ответственностью, порабощенный долгом взрослый человек.
- А я думаю, - сказал Кирилл, - у юности есть своя ответственность.
Ведь в конце концов не так существенна природа воли - отчаяние это или
смелость. Важно - к чему воля приложена. Важен результат усилий. Извините:
вы сказали, что всего лет на десять старше меня. Но вы как-то гораздо...
- Старее? - перехватил Пастухов, даже как будто обрадованно. - Это
потому, что я силюсь понять молодость. Это старит.
Он сорвал ромашку, воткнул ее в петличку своего просторного, похожего
на блузу, голубенького пиджачка.
- Мне нравится, как вы говорите. Отовсюду у вас торчат занозы и
колючки.
Он хотел взять Кирилла под руку, но тот резко прибавил шаг. Они опять
объединились вчетвером, и Пастухов пожаловался, печально ухмыльнувшись:
- Ну, Егор, дорассуждался я до того, что меня назвали стариком. И
знаешь, не близко ли это к правде? Я изредка проникаюсь благоговением перед
традициями. Когда я последний раз ездил в отцовскую усадьбу, она уже была
продана с молотка. Я ходил по чужим, безутешным аллеям, заглядывал в старые
дупла деревьев, знакомые с детства, и думал: липа, посаженная дедом
Пастухова, не просто - липа, а госпожа липа. И, наверно, я чересчур
бережлив с родниками, которые у нас безоглядно, чем попало заваливают.
- Ты ведь Аткарского уезда? - спросил Цветухин.
- Нет, с теми Пастуховыми мы не в родстве, - возразил Александр
Владимирович с мимолетной надменностью. - Мы Хвалынские Пастуховы. Оттуда
же родом Радищевы, Боголюбовы.
Он свысока посмотрел на Кирилла и Лизу и вдруг увидел, что оба они
ничего не слышат ни о липах, ни о родниках. В глазах Лизы блестел налет
внезапного испуга, вот-вот должна была скопиться в них прозрачная детская
слеза, и Кирилл был словно поражен этой оторопью, и что-то порицающее, как
у судьи, проглянуло на его лбу, жестко очерченном темными волосами. В эту
секунду оба они были поглощены друг другом, и Пастухов, как всегда, быстро,
свободно переменив тон, сказал Цветухину:
- Пойдем, старик, к себе на дачу: наши друзья (он слегка обнял за
плечи Кирилла) приехали сюда - побыть наедине. Им надоела наша меланхолия и
всякий вздор.
- Я думал, им хотелось побыть с нами, - проговорил Цветухин, с виду
наивно обращаясь к Лизе.
Но она не заметила его лукавства: по-прежнему взгляд ее не отрывался
от Кирилла.
Когда, простившись, они остались одни, она сказала торопливо:
- Я вернусь.
- Зачем? - негромко отозвался Кирилл.
- Я сейчас. Я оставила там, на столе, ромашки.
- Вижу. Но зачем возвращаться?
Они сделали несколько медленных шагов, напряженно и прямо, точно боясь
коснуться друг друга.
- Ты так неожиданно говорил сегодня... И я стала какой-то рассеянной,
понимаешь? Ну, чем же я виновата, что ты совсем, совсем другой!
- Но ведь и ты другая, Лиза!
Они замолчали и пошли быстрее. Поляна заслонялась от них тонкими
колонками березовых стволов, которые как будто кружились - ближние
отставали, дальние забегали вперед. В глубине рощи разбрелись и стояли
почти неподвижные лошади с нагнутыми к земле головами. Испаринка после
дождя улетучилась, только в разлапой траве вспыхивали и гасли самоцветами
крупные скатавшиеся капли. Овражек, где Кирилл и Лиза пережидали грозу, был
покрыт миротворной тенью, а вершины деревьев, выполосканные ливнем,
захлебывались сверканьем зелени.
Только что, когда Кирилл собирал между этих деревьев ромашки, он
почудился Лизе мальчиком, а сейчас, покосившись на него, она почувствовала
его небывалое превосходство: он был взрослым, она - девочкой. Он, как отец,
мог что-то спрашивать с нее, она - как отцу - чего-то не могла ему сказать.
Безмолвно они шли среди разящего сияния напоенной, насыщенной довольством
листвы, вспоминая, каким легким было их молчание час назад, на этой же
заброшенной дороге, под прикрытием этого же грота из неклена, боярышника,
дубняка.
Наконец уже на виду трамвайной остановки Кирилл нарушил нестерпимую
немоту:
- Ты встречалась с Цветухиным?
И Лиза опять заспешила:
- Знаешь, совершенно нечаянно. И даже смешно. Один раз. Мы с тобой еще
не видались после этого, и я собиралась тебе рассказать. Но мне было так
хорошо с тобой сегодня, Кирилл... я все, все позабыла. Ты понимаешь? Ты
сегодня был весь такой новый!
Он не ответил. Они вошли в трамвай - в светло-зеленый, вымытый, как
листва, вагон с воткнутой на крыше троичной березкой, - и Лиза предложила
сесть на свободные места. Тогда опять бычком-супругом Кирилл отбоднулся:
- Садись, пожалуйста. Я постою на площадке.
16
Мефодий, одетый Татарином, сидел сбоку от Цветухина, глядя, как он
накладывает грим, и говорил, с обидой пошлепывая своими оттопыренными
губами:
- Сухим летом заводится на смородине маленький такой червячок и плетет
клейкую паутину - все кусты залепит, тронуть нельзя. И от ягоды уже ничего
не осталось, одна труха, а он все плетет, плетет. Вот мы, в наших общих
уборных, в такой липкой паутинке перепачкались и не можем обобраться.
- Хочешь, чтобы я провалился? - не отрываясь от зеркала, спросил
Цветухин.
- Ты - другое. К тебе паутинка не приклеится. Ты, если нашими задами
пройдешь, сейчас же и осмотришься - не пристал ли какой репей, и опять к
себе, в свой чертог. Ты, Егор, - талант.
- Так, так. Канифоль меня, друг, канифоль, я сейчас заиграю.
- А я - что? - продолжал Мефодий. - Получил роль Татарина: выйди на
сцену с завязанной рукой, помолись, помычи - и все. Так из-за этого мычанья
сколько я натерпелся от дружков: чем я, вишь, лучше их, что в программе
значусь? Роль, вишь, Татарина - великая роль, ее в Художественном театре
какой актер играет! Помычит - весь театр рыдает. Помычать надо уметь. Мне
бы такой роли ввек не увидеть, если бы я за цветухинскую фалду не цеплялся.
"Ты, говорят, льстивый раб". Дураки! Я с Цветухиным на одной скамье брюки
протирал, пуд соли съел. Он мне друг, а на вас он чихал.
- Ты - с похмелья? - спросил Цветухин.
- Я не пью. Я читаю. Как тогда Пастухов сказал про Льва Толстого, так
у меня Толстой из головы не выходит. Достал книги и будто глаза промываю.
Еще больше за себя обидно становится: червь смородинный, паутина! Он
перстом своим животворным кору с меня отколупывает, чтобы моего
благородства коснуться и меня вознести. А я в страхе вижу - глубок, глубок
овраг, в котором я лежу, не выбраться. То отчаяние возьмет, то совестно до
слез, и слышишь - ноги сами дергаются, идти куда-то хотят, и как будто из
оврага тропинка какая появляется кверху и манит - ступай смелее! А ведь ты,
думаю, Мефодий, забунтуешь, смотри - забунтуешь! И так, знаешь, страшно, -
мороз по коже.
- Забунтуешь, надо понимать - запьешь, - сказал Цветухин, припудривая
себе усы, и вдруг обернулся лицом к другу и спросил пропитым голосом: -
Уважаемый алкоголик, похож я на вас?
Разжиженным, туманным взором смотрел он перед собой. Складки щек
оползли, рот увял, тряслась голова, но на ней, вздрагивая, капризно
хохлились реденькие сивые космы, и в этом хохле было и презрение к убогому
лику, который он украшал, и уязвленная гордыня несчастливца.
- Пускай говорят: я льстивый раб, - благоговейно вымолвил Мефодий, -
но ты, Егор, может быть, даже гений!
Цветухин распрямился перед зеркалом элегантно и заносчиво, сказал
негромко:
- Цыц, леди!
- Гений, - тихим дуновением повторил Мефодий и удалился из уборной,
подобрав бешмет, смиренно наклонив голову.
Цветухин не заметил его ухода. Пока он менял свое лицо, болтовня с
Мефодием развлекала его, потом она стала мешать: он кончал работу над своим
превращением у зеркала, и зеркало начинало работу над ним. Измененное лицо
убеждало Егора Павловича, что он больше не существует, и Егор Павлович
терял свои приметы одну за другой - посадку, сложенье, рост, пока перед
зеркалом не поднялся расслабленно Барон - кичливый завсегдатай ночлежки и -
кто знает? - может быть, впрямь былой обладатель золоченой кареты с лакеями
на запятках.
- Цыц, леди! - еще раз произнес Барон и засмеялся тоненьким
рассыпчатым смешком.
Выходя на сцену, он всегда нес в себе предчувствие зрителя, как
надвигающейся перемены в природе - нежного восхода планеты, или нещадного
урагана, или первого порхания снега. Любопытство, сладость, боязнь
неизвестности - он не мог бы выразить словом это предчувствие зрителя, это
томление, с каким он ожидал выхода перед толпой, да он и не видел толпу, а
только в черной пучине ее - чьи-нибудь глаза, которые будут поглощать его
неотступно, и он будет играть только для них, играть особенно,
перевоплощенно, и они оправдают и разрядят его предчувствие перемены.
Такими глазами в толпе почудился ему неожиданно взгляд девочки, бегавшей
недавно на посылках за кулисами по каким-то актерским поручениям - за
папиросами в буфет или за маркой на почту, - взгляд медлительный, не по
возрасту вдумчивый - синий взгляд Аночки. Правда, глаза ее мелькнули и
сразу подменились другими - мягкими, будто испуганными, зеленовато-голубыми
глазами Лизы Мешковой, и с этим мгновенным ощущением зрителя, как глаз
Лизы, Цветухин вышел на сцену.
Лиза находилась в толпе, где-то в амфитеатре, но чувствовала себя
выделенной из толпы, потому что была уверена, что ждет появления Цветухина
на сцене, как никто другой в толпе. Праздничность зрителей, пришедших на
первое представление пьесы, казалась ей недостаточной, и она объясняла это
тем, что зрители не знают так хорошо Цветухина, как знает она. С ней рядом
сидел Кирилл. Она впервые пошла с ним в театр, и дома было известно, что
они идут вдвоем. Меркурий Авдеевич долго обрабатывал ладонью бороду, прежде
чем сказать:
- Непонятно, к чему показывать подобное сочинение - "На дне". Я
слышал, ездили в Петербург, чтобы разрешили. Напрасно разрешили.
- Ты ведь, папа, не читал пьесу.
- Зачем читать? Люди изо всех сил стараются на поверхности удержаться,
а театр тянет на дно. Сочиняют невесть про что. Разные там Пастуховы. Жизни
не знают.
Лучше всего было возражать отцу молчанием - податливость располагала
его, упрямство приводило в бешенство.
- Ты должна сама разбираться, ты взрослая, - проговорил он осторожно,
как будто побаиваясь, не много ли дает дочери вперед, признавая ее
взрослой.
Потом он спросил с хитреньким прищуром глаз:
- Что же, ты... пойдешь со своим... молодым человеком?
Вздохнув полной грудью, она ответила чуть слышно:
- Да.
- Так, - произнес он после долгой паузы.
Он начинал уступать: нынче примирился с Кириллом, завтра примирится с
Москвой. Это было торжеством: Лиза сидела в театре, никого и ничего не
боясь, бесстрашие переполняло ее, как младенца. С этого часа она была
вольна в любых увлечениях, и ей показалось непонятным, что акт за актом она
может сидеть совершенно неподвижно, когда внутри у нее все взбаламучено
потоками движения и глаза щиплет от жаркого прилива крови.
После спектакля, в шуме вызовов, протискиваясь ближе к сцене, среди
толпы, которая не хотела расходиться, Лиза говорила:
- Но я-то по сто раз видела людей из нашей ночлежки. Почему же я не
знала, что они - такие? Я их ни капельки не жалела. Они даже отталкивали
меня. А тут все тряпки на них кажутся завидными, правда?
- Значит, тебе понравился Цветухин, - сказал Кирилл.
- Да ведь и ты согласен, что его Барон самый несчастный из них, и его
больше всех жалко. А самое главное, что их всех жалко.
- Нет, главное - что они поднимают в тебе возмущение.
- Да, они поднимают возмущение против... против всего... Именно
потому, что их жалко. А Барона больше всех. Видишь, все время вызывают
Цветухина.
- Вызывают, потому что он любимец. Это вечно у публики. Может, ему
аплодируют за то, что он понравился в прошлом году.
- Нет, за Барона.
- Или, может, за то, что он по улице в накидке ходит.
- Но ты ведь слышишь: все кричат - Барона! Он всех растрогал, и все
увидели, что галахи несчастны, как и прочие люди.
- Я себе все это иначе представляю, - сказал Кирилл сухо.
Тогда Лиза крикнула вместе с другими настойчивыми голосами:
"Цвету-у-ухина-а!" - и захлопала в ладоши, нарочно поднося руки ближе к
Кириллу. Почти в то же мгновенье кто-то взял Лизу за локоть, точно
сдерживая ее пыл. Она обернулась. Пастухов ухмылялся прекраснодушно:
- Правильно, правильно: Цветухин хорош!
Обрадовавшись ему как неожиданному союзнику, она выпалила:
- А я никак не могу убедить Кирилла, что Цветухин сделал открытие
своим Бароном.
- Это автор сделал открытие, увидел в жизни, что скрыто, - проговорил
Кирилл совсем в тоне назиданий Меркурия Авдеевича, так что Лиза подняла
брови: откуда это?
- Мне, конечно, приятно слышать такое мнение, - посмеиваясь, сказал
Пастухов, - я ведь тоже автор. Но хороший актер делит заслуги с
драматургом.
- Не всякий драматург видит в жизни, что скрыто, - так же
наставительно и будто рассерженно и лично адресуясь к Пастухову, продолжал
Кирилл. - Для этого мало быть даже поэтом, для этого надо быть... (он
подвинулся к Пастухову) революционером!
- Вы все про свое! - сказал Пастухов, опять усмехнувшись. - Идемте
лучше поздравим Егора Павловича.
- Пойдемте, - едва не вскрикнула Лиза.
- Я не хочу, - сказал Кирилл.
- Оставьте глубокомыслие, друг мой, - отечески посоветовал Пастухов,
беря обоих под руку, - радуйтесь хорошему спектаклю - и все.
Занавес перестал раскрываться. Еще с галереи стремглав ни