Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
зутые ноги, из-под скамеек
высовывались головы храпевших вповалку людей. Все это прело, тушилось, как
в духовке, отбивалось от мух, но люди не только не чувствовали
какого-нибудь поругания над собою, а были убеждены, что едут от худшего к
лучшему, как все путешественники по доброй воле, и живо шумели в
разговорах.
В Аткарске Пастухову удалось выбраться на станцию за кипятком. На него
поглядывали - как церемонно он нес в вытянутой руке медный, начищенный до
розоватости кофейник, боясь ошпариться или облить светлый костюм. В очереди
к кипятильнику он увидел Дибича и пригласил его - если охота - попить
чайку.
Устроившись кое-как, они с благодарностью смотрели за нежными руками
Анастасии Германовны: она раздавала чайной ложечкой мелко наколотый сахар,
выкраивала перочинным ножом кусочки хлеба и все говорила молчаливой своей
лучистой улыбкой, что как, в сущности, мило располагает такая вот поездка в
вонючем вагоне, с мухами и картежниками, навстречу полной неизвестности,
туда, куда вовсе не собираешься ехать, как это приятно, если, конечно,
умеешь себя хорошо держать в обществе и вот так, как она, обаятельно
оттопыривать мизинчик.
- Так вы, значит, Хвалынский? - спросил Александр Владимирович. - Я
ведь тоже Хвалынский. Пастуховых - не слышали?.. Ну да, мой покойник
родитель давно оттуда, а я последний раз был там юношей. В городе нас мало
знали. У нас когда-то в уезде была усадьба. Нынче о таких вещах не
говорят...
Он хитро прищурился на Дибича. Отвинчивая с фляги пробку, он вспомнил,
как иногда в петербургском своем кабинете говаривал гостям, показывая на
мебель карельской березы: "Это еще хвалынская, дедовская... отец пустил
поместье по ветру... только и осталось..." Сейчас весь дом, вместе с
карельской березой, был брошен в Питере на произвол, и Пастухов сердился,
что голова не упускала случая напомнить об этой неприятности, - он по
природе не любил неприятностей.
- Вот тут, в волшебной фляжке, содержится кровь ведьмы, - сказал он с
загадочной строгостью в лице и плеснул немножко Дибичу в чай. - Я слил сюда
все подонки, какие оставались в буфете, - коньяк, ром, водку и какую-то
бабью наливку. Можете представить, когда я разболтал - пошла - пш-ш-ш! -
пена. Проглотишь одну ложку - и в жилах просыпается черт.
Дибич глотнул чай и, прислушиваясь к действию напитка, недоуменно
поднял брови: и правда, чудесное, давно не испытанное проказливое тепло
разбежалось по всему телу. Пастухов с удовольствием засмеялся.
- Послушайте, - сказал он запросто, как старому знакомому, - чего вы
только не перевидали, наверно, у немцев, а? Если не противно вспоминать,
расскажите. Ну, хоть самое главное.
- Самое главное? - будто к себе обратился Дибич, задумываясь. - Не
знаю, как я отвечу на это лет через десять. Если тогда будет интересовать
такой вопрос и если протяну еще десять лет. Может, к тому времени немцы
будут непорочными духами? Может, и во мне все выродится? А сейчас я помню
только два чувства, с какими у них жил: я хочу есть и я хочу бежать. Это и
было самое главное.
- Тоска? - подсказал Пастухов.
- Да, конечно, тоска. Ну, не совсем - тоска. Разумеется само собой,
тянуло к дому, - свою ведь землю по-настоящему поймешь на чужбине, это так.
Но больше всего хотелось - доделать. До конца доделать.
- Что доделать?
- Войну доделать. Понимаете, так иной раз жутко становилось, что все -
зря!
- Зря?
- Ну да, зря, попусту прошли через истребление. Это еще у меня с
фронта. Люди столько перенесли, - я все видел, вот этими глазами...
окрошку, окрошку из людей! Иногда ведь не разберешь, бывало, где щепки, где
кости солдатские, где грязь, где кровь, - все вместе. Я долго верил, что
доконаем. И страшно хотелось самому доконать, чтобы непременно своей рукой.
Дибич сжал маленький, костлявый кулачок и с отчаянной тоской постукал
им об острую коленку. Он сидел низко на скатанной в комок шинели, и колени
торчали вровень с грудью. Щетина вокруг его загоревшегося лица топорщилась,
когда он начинал торопиться говорить.
- Я как попал к ним, так дал себе слово, что убегу. А тут еще голод.
Из издевательства ведь голод, не по нужде. Если бы пленным давали хоть
десятую долю того, что они вырабатывали. Ну, скажем, картошки. А то ведь
одни бураки. И тут все то же, как на фронте, - истребление. Участок нам на
кладбище отвели, - я сидел в Гросс-Пориче, небольшой лагеришко, тысячи на
три, - так мы каждое утро волокли туда покойников. Одни животом мучились,
не выносили бурака. Другие унижения не могли стерпеть, руки на себя
накладывали. Почти всякую ночь - простите (взглянул он на Анастасию
Германовну и сбавил голос) - в отхожем месте удавленников из поясков
вынимали. Я тогда твердо думал, что все это мы немецким чертягам сквитаем.
И утек. В первый раз - с прапорщиком одним.
- Поподробнее, - вставил Александр Владимирович, усаживаясь как можно
удобнее.
- Дело простое. Русскому человеку плен - именно как поясок на шее.
Французы, те - другие. У нас в офицерском бараке было половина на половину
- французы и мы. Те как прибыли, так сейчас за устройство: крючочки
деревянные прибивать для фуражек, распялочки делать для мундиров - прямо
парижский салон. Барышни на стенках, песочек под ногами, посылочки от
Красного Креста, купля-продажа. Смеются, поют что-нибудь католическое,
по-латыни либо по-французски, веселое, как марш. И все чего-нибудь
пришивают, натирают, всегда руки в ходу. А русский сидит часами, глаза - в
небо, на облачко какое-нибудь, а если запоет, то плакать хочется. Вдруг,
правда, развеселится, пойдет в пляс, так что с чердака опилки сыпятся. А
потом опять сядет, куда-то в одну точку уставится, да этак на неделю. Ну,
вот и я смотрел, смотрел на небо и - прощай!.. Техника известная: надо
ждать, когда в полях хлеба поднимутся и колос отцветет. Вызвался я
работать: офицеры работали только по своей воле. Вместе с солдатами стал
ходить в поле, окучивать бураки. Пригляделся. В конце нашего поля - лесок,
небольшой, разрисованный, как все у немцев, - насквозь просвечивает. За ним
узкоколейка и дальше - хлебное поле. Начал я нарочно отставать, будто не
справляюсь, и вижу - один прапорщик, тоже из офицерского барака, все
норовит замешкаться, отстать еще больше, чем я. Скоро мы с ним объяснились
и, чтобы не мешать друг другу, решили пробовать счастья вместе. Первое
время за нами очень чутко приглядывали, потом свыклись. Ландштурмист из
конвоя все посмеивался - мол, крестьянская работа не для офицеров. Мы
поддакивали - спины, мол, непривычные, не умеют кланяться. Убежали мы за
полчаса до шабаша, к вечеру, перед самой поверкой. Расчет был такой, что
надо не больше четверти часа, чтобы перебежать леском через узкоколейку и
поглубже залечь в хлеб. А когда на поверке недосчитаются, конвоирам надо
будет вести пленных в лагерь, и пока дойдут и нарядят погоню - стемнеет, и
мы укроемся как следует, тут же, неподалеку, и заночуем. Обыкновенно
стараются уйти сразу как можно дальше, а я убедил компаньона, что надо
дольше лежать поблизости, потому что поиски ведут с каждым истекшим часом
все дальше от места побега, и мы перехитрим - пойдем не впереди, а позади
погони. Так все и вышло. Едва мы залегли в хлебе, как раздалась тревога:
конвоиры выстрелили и забили в трещотки, вроде таких, как у нас по садам
скворцов гоняют. Тут, к нашему счастью, проползал по узкоколейке товарный
поезд и все звонил, - колокол у них паром работает, как заведет - конца
нет. За этим звоном тревога была не очень заметна, сельчане в окрестности
не обратили внимания. Ну, мы-то хорошо слышали, у нас больше всего уши
работали. Ночь прошла тихо. Мы лежали в котловинке, посереди поля, и к
рассвету набили полные карманы зерна - оно уже сильно налилось, и мы
подкрепились. В хлебе мог остаться наш след, как мы ползли, но и тут нам
повезло: с восходом подул ветерок, расправил примятый колос, и мы пролежали
весь день, словно в тайнике. Жажда только мучила, воды мало захватили в
бутылочке из-под одеколона - французы дали бутылочку. Ночью мы пошли и в
первый переход перевалили горы на австрийской границе - мечтательные,
знаете, места. К утру опять оказались в долинке, опять залегли в хлеб. Это
уже в Чехии. Мы очень рассчитывали, что у чехов будет свободнее и что,
может, население поддержит. Но показываться все боялись. Так и пошло: днем
лежим в поле, ночью маршируем. Жилье обходим, как где огни, так - подальше
в сторону. На пятые сутки мы ослабли: хлеба ни крошки, одно сырое зерно. Я
еще ничего - тогда был крепкий, а прапорщик мой завел подговоры, что, мол,
не лучше ли объявиться, все равно поймают, либо умрешь в поле. Лежит
вечером, как камень, - не поднять. К утру разойдется, а потом свалится и
спит. Ну вот. Ровно неделя исполнилась, как мы ушли, и вот лежим мы полднем
в кустах. Рядом - выгон, стадо пасется. И забредает в кусты корова.
Полнотелая такая, крупная, по белому рыжими разводами, и вымя - в ведро, из
сосков молоко капает. Взглянул я ей в глаза - мол, не подведешь, кормилица?
И она на меня так сердечно посмотрела, со слезой, - мол, пожалуйста, вполне
сочувствую, - и просто так отвернулась к кусту и начала щипать. Подполз я
под нее, подставил рот под сосок и стал доить. Даже голова кругом пошла,
точно пьяный сделался. Глотаю, облился весь, за ворот налилось, тепло так.
Потом пальцы свело от усталости, а я все дою и дою. Пододвигается ко мне
прапорщик, пусти, шепчет, дай мне! Я говорю - ложись с другого бока. Он
заполз, лег, но моя голова ему мешает, и никак он не может приспособиться.
Тогда я оторвался, уложил его и стал ему доить в рот, как в дойницу, сразу
из двух сосков. Только слышу - шаги. Говорю - кончай, ползем! И отползаю в
чащу. А он снова берется неумелыми руками теребить вымя и ничего будто не
слышит, - в кустах пошел треск, совсем близко. И вдруг смотрю -
паренек-подросток, видно - пастух, шляпка на нем такая востренькая,
раздвинул листву и замер - увидел под коровой человека. Не успел я подумать
- что лучше? - заговорить с ним или таиться, ждать, как он себя поведет, а
он - прыск назад и - бегом!.. На том наше путешествие и кончилось...
Залегли мы в самую чащобу. Но слышим - вокруг голоса, и все ближе сходятся,
с разных сторон. Подняли нас, - куда уйдешь? Я думаю - хорошо, что поймали
чехи-крестьяне, хоть бить не будут. Стал с ними по-русски, они качают
головами: так, мол, оно так, ну, а все-таки пожалуйте в холодную. Думал я,
они для вида подержат нас, а потом дадут бежать дальше. Да только мы с
толпой подходим к деревне, смотрим - на велосипеде полевой жандарм,
австрияк. Ну, тут сразу разговор другой... Обидно, знаете, мне было, что
взял нас австрияк. Я в шестнадцатом году, в наше наступление, этих
тонконогих целыми бреднями в плен брал. Один мой батальон почти тысячу
человек в Россию отправил. А тут... да что говорить!.. Вернули нас этапом в
Гросс-Порич, заперли в штрафной барак, лишили меня оружия...
- Как - оружия? - перебил Пастухов.
Дибич остановился, подумал недолго, потом вытащил из нагрудного
кармана красную ленточку. Пастухов взял ее, разглядел и передал жене:
- Ася, анненский темляк. На шашках носили, помнишь?
Анастасия Германовна благоговейно подержала темляк в своих мягких
пальчиках и дала Алеше притронуться к ленточке.
- А еще бывает с белой кисточкой, - сказал Алеша.
- Кисточку я оторвал, - сказал Дибич.
- Вам не нравится? - спросил Алеша, и все улыбнулись.
- Вы были награждены? - спросил Пастухов.
- Да, незадолго до плена - клюквой, - у нас звали этот темляк клюквой.
Меня взяли в плен в бою за высоту. Немцы долго с нами возились, перебили
мой батальон, я с остатками не сдавался, пока меня не ранило. Немцы
оставили мне холодное оружие. Но в лагере комендант был трус, он отобрал у
офицеров, которым сохранили оружие, шашки и оставил одни темляки. Это,
сказал, вместо квитанций, - кончится война, получите шашки. Я перед побегом
зашил темляк в рукав, кисточку пришлось оторвать, она толста. Зашил вот
сюда, - вы знаете, как немцы делали с пленными? - вырезывали кусок рукава и
на место выреза вшивали красную полосу. Этакую штуку не сорвешь. Я запрятал
темляк в эту вшивку. Иголку мне дал француз. У французов все было, даже
ножи имелись. А в русских руках и зубочистка страшна. Так вот, когда меня
поймали, комендант мне заявил, что за побег меня лишают оружия, и велел
темляк вернуть. Я сказал, что потерял. Меня три дня держали без воды. Все
швы вспороли, а темляк - вот он, - проговорил Дибич ребячески гордо.
Пастухов удивленно и с любованьем захохотал.
- Русский человек, русский человек, - повторил он, - я понимаю, что в
этих руках и зубочистка страшна. Вы хорошо сказали. И непременно - бежать.
Бежать! Это - наше свойство. Бегут все: раскольники, невесты, каторжане,
гимназисты, толстые. Вы не задумывались над этим? За праведной жизнью. За
счастьем, за волей, за сказкой, за славой. Из городов - в леса, из лесов -
в города. Странный народ, - заключил он, с любопытством озирая
нагромождение тел в вагоне.
- И мы тоже бежим, - застенчиво улыбнулась Ася.
- Только - за чем? - вставил Пастухов.
- Как - за чем? За пошеном, за картохой, за свеколкой, - игриво и
хозяйственно перечислила Ася, давая понять, что, не теряя своей воздушной
улыбки, она, если хотите, умеет быть земной, как любая деревенская Феклуша.
- Ну и что же? Бежали еще раз? Не угомонились? - спросил Пастухов.
Лицо Дибича стало серым, как половик, испарина засветилась на круглом
лбу, он тихонько покачал иссохший свой корпус, взглянул на хлеб.
- Что ж, - сказал он, сжимая зубы, - всего не расскажешь. Второй раз
попытал счастья в одиночку. Все казалось, что если бы не компаньон, я бы
ушел с первого раза. Но не повезло и на другое лето. Добрался я до
Боденского озера. Далеко. Хотел в Швейцарию. Перехватили уже на лодке -
поймали прожектором. И - в крепость...
Дибич оборвал себя, вытер лоб трясущейся рукой.
- Долго это протянется? - обвел он вагон помутневшим взглядом.
- Не знаю. Но похоже - не коротко.
- Вы можете объяснить, что это такое? Что происходит? Не названием
каким объяснить - названий много, - а чтобы понять.
Пастухов прищурился за окно. Не пробегали, не проходили вешки и
кустики, а вяло уползали назад, точно в раздумье - остаться им в поле или
двинуться следом за окнами. Поезд трудно брал подъем, натягивая визгливые
сцепы.
- Иногда мне кажется, я понимаю все, - проговорил не спеша Пастухов. -
А иногда я не в состоянии разобраться даже в самой, казалось бы,
очевидности. Может быть, только одно бесспорно: теперь уже весь народ, - а
не одни раскольники, не одни толстые, - дыбом поднялся и бросился в свой
побег. За праведной жизнью. За сказкой.
- За ношеном, - как будто поправила Ася и улыбнулась, но на этот раз -
грустно.
- Продолжается русская история и, очень возможно... - начал опять
Пастухов, и попридержал себя, и докончил значительно: - Не только русская
история, а некая всеединая человеческая история.
- Печальная история, - снова грустно сказала Ася.
- Понять происходящее, - рассуждал Пастухов, - мне мешает особенность
моего склада. Не то чтобы ум короток. А впечатлительность излишне велика.
Это - трагедия. Трагедия художника. А я, должен вам сказать, художник.
Чтобы быть художником, надо обладать острейшей впечатлительностью, иначе не
увидишь мира. Но чем острее впечатлительность, тем больше страданий, потому
что художник видит горе мира всего в каком-нибудь единичном явлении и не в
силах отвратить от этого явления свой взор. Не вообще горе мира, как
понятие, - вы понимаете меня? - а в живом человеке, который страдает. Ну,
вот я вижу вас, - понимаете? Не вообще человека, а вас, вот в этом вашем
побеге, о котором вы рассказали, вот в этой вашей гимнастерочке с
нарукавной тряпкой пленного, в которую вы зашили темляк. И вы мне заслонили
все, весь мир, то есть в данный момент, - понимаете? - в данный момент я
ничего не вижу, кроме вас. Вы для меня - мир. И я не могу уже рассуждать
понятиями, не могу говорить вообще, не могу ответить вам, что будет вообще.
Пожалуй, только могу сказать - что будет с вами. Вам будет плохо, мне
кажется - вам будет очень плохо.
Дибич немного отшатнулся, закрыл лицо, и было видно, как дрожала его
рука, стукаясь локтем о колено.
- Ну, Саша! Что ты за ужасная пифия! - вспыхнула Ася. - Не верьте,
пожалуйста, ему, я вас прошу. Он никогда не умел предсказывать...
Было похоже, что Дибич заплачет: он подергивался, почти содрогался, и
все хотел отнять руку от лица, и все не мог. Наконец она у него будто
отвалилась сама собой и повисла, вместе с другой, между колен. И, опять
покрывшийся испариной и серый, он скороговоркой вытолкнул извиняющимся
голосом:
- Еще кусочек хлебушка не дадите?.. Мне словно худо... после чаю...
Прошла секунда окаменения. Потом Пастухов схватил хлеб, откромсал,
раскрошив, косой ломоть и протянул его, почти всунул в руки Дибичу.
- И непременно еще глотните этой ведьмачки, нате, непременно! -
засмущался и заторопился он, наливая из фляжки.
Ася смотрела в землю, кровь обдала ее щеки, и тонкие виски, и лоб, и
она сделалась еще больше цветущей и прекрасной.
Дибич начал по-своему быстро-быстро жевать, и было в его алчности
что-то животно-обнаженное, точно он вдруг встал, волосатый, передо всеми
нагишом.
Ольга Адамовна, испугавшись, скорее загородила собой Алешу.
4
Повременив, пока рассосется толпа, Пастуховы перетаскали вещи на
вокзальную площадь. Александр Владимирович скинул пальто, утерся, поглядел
брезгливо на грязные ладони, захохотал какой-то своей мысли, поздравил
жену:
- С приездом... черт побери! Вот я и на родине.
Виднелись кирпичные облезлые казармы, длинной прямой улицей, посереди
дороги, люди гуськом тащили мешки, пулями вспархивали с мостовой
бессмертные воробьи, вывески на заколоченных лавках все еще кичились
мерклым золотцем - "чай, сахар, кофе". Поверх чемоданов и узлов, сваленных
в кучу на булыжник, подбоченилась пестренькая корзиночка для рукоделия
Ольги Адамовны, висела сетка с игрушками Алеши - заводной велосипед,
четырехцветный мячик, самолет "фарман", книжка с картинками.
- Глупо, - сказал Пастухов. - Ухитрился растерять всех знакомых. За
девять лет тут, наверное, не осталось ни одного.
- Саша, я говорю: ступай прямо к самому главному начальству, это
всегда лучше, - с глубочайшей убежденностью и на очень тихой, вкрадчивой
нотке посоветовала Ася.
- Оставь, пожалуйста. Нужны начальству мои чемоданы!
- Не чемоданы, а ты, - понимаешь? - ты! Скажи, кто ты, предъяви свой
мандат и...
- Мандат? Что я - член Реввоенсовета? Продкомиссар? Уполномоченный
Совнархоза?
Он фыркнул и повернулся к вокзальному подъезду. Совсем неподалеку он
увидел сивобородого человека в сюртуке с глянцевыми рукавами, в выгоревшей
шляпе, из-под которой