Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
дала.
- Мне письмо? - еще тише, но с неудержимым порывом спросила Лиза.
Она уже стояла вплотную к Аночке и не упускала глазом ни одного ее
движения. Аночка расстегнула жакетку и, взявшись за полу, поглядела на Лизу
с ясной и хитрой улыбкой:
- Вера Никандровна увидала - у меня подкладка отпорота, спрятала туда
письмо и потом сама застебала.
Она подковырнула подкладку, всунула под нее пальчик, дернула, с
треском разорвала шов и вытащила маленький конверт с лиловым кантиком по
краям. На нем было написано одно слово - Лизе, - но это слово разом
объяснило все: письмо было от Кирилла.
- Ты подожди... или нет, ступай, ступай! - задыхаясь, проговорила Лиза
и толкнула ногой дверь. - Ты потом приходи, после!
- Когда-нибудь или когда? - огорчившись, но без обиды спросила Аночка.
- Когда хочешь, или все равно, погоди, - ничего не соображая, сказала
Лиза, подвигаясь к окну и ногтями кое-как общипывая край конверта.
Листок бумаги был исписан кругом не очень мелко, - читать было
нетрудно. Лизе казалось, она не ухватывает всех слов, а только читает
начало и конец фраз, но она не пропускала ни одной буквы и понимала гораздо
больше, чем было выражено буквами, и жадно спешила угадать мысль, которая
скрывалась за бумагой и должна была быть самой главной.
Кирилл писал, что вот наконец он может послать письма матери и ей и
что он так давно ждал этого и столько раз в голове написал ей это письмо,
что теперь ему мешают припоминания - о чем он хотел написать, и, может
быть, он не напишет, о чем больше всего надо. С тех пор как он видел ее
последний раз, так неожиданно много переменилось в нем самом, что он не
совсем разбирает, от чьего имени пишет - от того ли Кирилла, каким она его
знала, или от нового, каким он себя сейчас чувствует.
Тут Лиза перехватила дыхание и заставила себя читать медленнее.
"Я теперь совсем в другой жизни, не похожей на прежнюю ни капельки.
Училища моего и не существовало будто наяву, а только во сне. Я - в
деревне, каких на Волге не найдешь, всего в одиннадцать дворов. До ближнего
села семь часов ходьбы лесом. Народу мало, меньше, чем у нас в классе, но
он необыкновенный. Начал теперь видеть, как живут, и, знаешь, Лиза, я был
раньше ребенком. Ты меня, может быть, сейчас не узнала бы.
Живу у старухи с внучатами, которая по вечерам поет: "Уж я золото
хороню, хороню". Я спросил ее, оказалось, она в жизни не видала золота.
Здесь даже серебряные обручальные кольца в редкость, у всех медные. Здесь
уже снег, как выпал, так сразу лег. Началась великая русская зима. У вас,
наверно, еще не холодно? Сказки моя старуха сказывает такие, каких у нас не
слыхивали. Без сказок, наверно, нельзя бы прожить.
Я пишу то, что совсем не важно, но я думаю, так ты лучше представишь,
где я буду теперь очень долго. Нам с тобой все это бесконечное время надо
будет не видаться, и хотя мне очень это тяжело, я решил и знаю, что могу
перенести. Но вот о чем я еще решил тебе сразу написать. Дорогая Лиза! Все
это так будет тянуться, что тебе может стать невыносимо. Тогда ты знай, что
я пойму, если ты не захочешь ждать, когда кончится мой срок, то есть три
года. Это я тебе говорю честно, потому что достаточно обдумал. Я не буду
считать это обидой, даю слово. Для меня дороже твоя свобода и
независимость.
И еще прошу тебя, напиши мне и, пожалуйста, не сердись на меня, если я
ошибаюсь. Верно я заметил твою склонность к Цветухину? Если да, то я не
могу ничего иметь против, а если нет, то я буду только больше счастлив, чем
прежде, и буду надеяться, что мы все-таки будем вместе. Это я все очень
передумал.
Это пока все о тебе. Ты сама должна написать мне о себе больше. Я хочу
все знать. Я о себе написал очень много маме и просил, если ты захочешь,
чтобы она тебе прочитала.
Да, вот еще, между прочим. Когда меня везли сюда, на одной станции мне
купили, вместо табаку, потому что я не курю, сушеных яблок. Они были в
клочке газеты. Так я узнал, что умер Толстой. Напиши, как ты перенесла эту
смерть и как вообще перенесли. Я много думал и пришел к выводу, что он
находится все-таки в числе моих великих людей. Помню наш разговор и вообще
помню всю, всю тебя! Маме я послал список, какие мне нужны книги. Пиши.
Кирилл".
Лиза опустила руку с письмом. Лицо ее было все залито краской,
потемневшие мокрые глаза горели, она смотрела не мигая.
- Мне, что же, - идти? - боязливо спросила Аночка.
Лиза молчала. Вся жизнь сосредоточилась для нее на такой глубине души,
которой она прежде у себя не подозревала, и ей казалось, что теперь ей
ничего не надо, кроме этой бурной, потрясавшей ее жизни души.
Но когда в кухню заглянула перетревоженная старуха, Лиза в страхе
спрятала письмо на грудь и шепотом спросила:
- Что, проснулся?
- Не знаю, матушка, стихли что-то Виктор Семеныч, - тоже шепотом
ответила из-за двери старуха.
Тогда Лиза словно впервые заметила Аночку и замахала на нее обеими
руками:
- Ты что же стоишь? Ступай, придешь другой раз!
- А Вере Никандровне сказать чего или вы сами? - спросила Аночка,
вобрав голову в плечи и съеживаясь, изо всей силы показывая, что отлично
понимает, в какую она посвящена тайну.
- Я сама! Я все сама! - опять взмахнула руками Лиза и побежала в
комнаты.
Она подкралась к спальной и прислушалась. Витенька храпел, но потише.
Лиза приоткрыла одну створку двери. В спальне было полутемно. Муж лежал,
раскинувшись, лицом вверх. На кресле, в стороне, белела брошенная кружевная
сорочка: точно мертвая Пиковая дама, - вспомнила Лиза свой сон и, вспомнив,
уже не могла не повторить памятью все впечатления, с какими ночью засыпала,
и опять увидела смуглое лицо Цветухина, его смоляной взгляд, и захотела
перечитать то место письма, где Кирилл о нем пишет.
Она тихонько села у окна и незаметно, урывками, вновь пересмотрела все
письмо, стараясь разобраться в нем все еще не успокоившимся умом. Она
силилась как можно стройнее ответить себе - виновата ли она и должна ли она
себя осудить, но долго не могла сложить какой-нибудь ответ и толком не
понимала, о чем она себя спрашивает. Она смотрела за окно на снег, и
перепутанные фразы беспорядочно возвращались к ней, выражая лучше всех ее
вопросов ту самую жизнь души, которая поглотила ее после первого чтения
письма: началась великая русская зима - "проснувшись рано, в окно увидела
Татьяна" - мы все-таки будем вместе - он все-таки находится в числе великих
людей - все-таки из вас никогда не выйдет купчихи, - все-таки, все-таки
Пиковая дама!
- Боже мой, чем же я виновата! - прошептала Лиза и беспомощно,
по-детски, легла щекой на подоконник.
Понемногу она стала овладевать своими мыслями и с мучительной горечью
понимать, что, подчиняясь своему долгу сначала перед отцом, потом перед
мужем, боясь нарушить этот внушенный ей с детства, непреступаемый
общеизвестный долг, она пошла против того долга перед самой собою, который
никому не был известен, но был несравнимо больше и важнее всего. И хотя
теперь Кирилл освобождал ее от этого долга - великодушно и как только мог
мужественно, - она чувствовала себя нарушительницей любви, потому что
любовь ее не переставала в ней жить сейчас, как прежде.
Ей жгуче хотелось смягчить этот приговор над собою, и она знала, что
он смягчается или, может быть, даже рушится перед лицом нового, небывалого
в ее жизни и высочайшего долга - перед тем, что она ожидала ребенка, - но
ей не становилось легче, а только всеми ощущениями, словно обнаженными
мукой, она чувствовала, что уже никакой силой ничего переменить нельзя.
У нее лились слезы, неиссякаемые и страстные, она не вытирала их и
продолжала беззащитно лежать лицом на мокром подоконнике, не двигаясь,
прижимая к груди смятое письмо.
38
С первыми санями Александр Владимирович Пастухов покидал родной город.
Вещи были отправлены в Петербург раньше, и он ехал налегке - с одним
чемоданом и портпледом.
Извозчик вез лихо, слышно было еканье лошадиной селезенки да стук еще
некрепких снежных комьев по передку. Пастухов раскраснелся, ветер, точно
просеянным песком, поцарапывал его полные щеки. В высокой бобровой шапке,
но с расстегнутым воротником, он смотрел вокруг с облегчением, -
приобретенное чувство свободы воодушевляло его живостью и новизной. Всю
длинную улицу, которая натянутой белой лентой вела к вокзалу, он успевал
оглядывать обе стороны домов, почти сплошь знакомых ему, и прощался с ними
последней, немного залубеневшей от ветра счастливой улыбкой. "Бог с ним, с
отчим домом, - думал он, - прощай навсегда или, может быть, до лучших
времен". Но невольно он находил в прошлом что-то неуловимо-приятное и,
радуясь отъезду, чуть-чуть жалел, что пережитое уже не возвратится.
Проезжая тюрьму, он отвернулся и глядел на другую сторону все время,
пока мимо проползал бесконечный острожный забор. Он сам иногда дивился
этому свойству своей натуры - оберегать себя от неприятного: глаза его не
любили смотреть на то, что омрачало.
Университет наполовину был в строительных лесах, покрытых длинными
полотенцами снега. У казарм солдаты без мундиров, в нательных рубахах и
бескозырках, звонко чистили скребками тротуары. Перед вокзалом извозчики
беззвучно отъезжали от подъезда и выстраивали поодаль в ряд своих лошадей,
масти которых на чистом снегу стали резче разниться друг от друга.
Пастухов не взял носильщика и медленно прошел с багажом в зал первого
класса. Здесь было не очень много народу, - офицеры пили крепкий чай за
длинным столом с пальмами, купец, обжигаясь, ел щи, дамы в ротондах
взволнованно разговаривали с носильщиками, большая семья расселась в кружок
перед раскрытой корзинкой, и нянька, ломая на куски тульский пряник,
наделяла им детей. Все были в зимнем, и теплота, пропитанная запахом обедов
и папирос, еще больше давала ощущать наступившую зиму.
Цветухин и Мефодий шли навстречу Пастухову, покачивая головами, как
будто говоря без слов, что вот ты и покидаешь нас, изменщик, а мы должны
оставаться и завидовать твоему счастью. Они взяли у него из рук чемодан и
портплед, и все трое уселись за небольшим столом невдалеке от огромной,
разукрашенной фикусами стойки буфета. Они глядели друг на друга, улыбаясь,
каждый сразу думая о себе и о том, что мог думать о нем другой. Потом
Пастухов утер холодное от мороза лицо и сказал довольно:
- Хороша погодка. Что же? Расстанную?
Цветухин поднял голову к часам над буфетом:
- Минут сорок еще осталось.
Они велели подать нежинской рябиновой с пирожками и закурили.
Прошел мимо жандарм в шинели до пола, звеня шпорами и волоча за собой
струю суконно-керосинового запаха. Пастухов пофыркал носом, озорно
перекрестил себя чуть повыше живота:
- Пронеси, господи!
Все трое засмеялись и разобрали налитые официантом рюмки.
- В таких случаях, - заговорил Пастухов, выпив, - принято оглядываться
назад и, что называется, извлекать уроки. Какие вы чудесные мужики! Жалко
прощаться. Знаете, ведь я прожил с вами время, достаточное, чтобы родиться
человеку. Вместе прошли по самому краешку пропасти и не свалились. Можно
сказать - убедились, что чудеса бывают. Но понимаем ли мы себя больше, чем
понимали до этого чуда?
- Понимать - мало, - сказал Мефодий.
- Умница, - одобрил Пастухов. - Понимать - мало, но понимать надо.
Иногда, в эти месяцы, я слышал дуновение черных крыл за своим затылком. Я
спрашивал себя: за что же меня хотят столкнуть в яму? И мог ответить только
одним словом: случайность. Потом беда миновала. Спину мою, как в детстве,
овевает крылами бабушкин ангел-хранитель. Я спрашиваю себя - за что такая
милость? И опять отвечаю: случайность. И вот я смотрю на нас троих и думаю:
внутри у нас бродят какие-то непонятные нам реактивы. Соединились одни - и
получились у тебя, скажем, Егор, твои летающие бумажки или твоя скрипка.
Соединились бы другие - и ты стал бы раздавать на берегу прокламации.
Случайность.
- Выходит, я и актер по случайности? - спросил Егор Павлович довольно
мрачно.
- В самом деле! - уязвленно поддержал Мефодий.
- Не в том дело, что ты актер, я драматург, а вот он певчий.
- Почему вдруг певчий? - обиделся Мефодий.
- Ну, не певчий, а семинарист. Это не важно. Важно - ради чего мы поем
на все лады нашими козлетонами?
- Ну? - строптиво подогнал Мефодий.
- То-то что - ну! Довольно разыгрывать оскорбленного. Налей лучше.
Они выпили и, прожевывая пирожки, опять молча полюбовались друг
другом, понимая, что в эту минуту их не может разъединить никакая
размолвка.
- У всех у нас, - продолжал Пастухов, - выпадают дни, когда с утра до
вечера ищешь, что бы такое поделать? И то за стихи возьмешься, то к
приятелю сходишь, то с какой-нибудь барынькой поваландаешься. Глядишь -
пора на боковую. Иногда я боюсь, что так и состаришься. А где-нибудь
неподалеку от нас кто-нибудь делает наше будущее. Сквозь дикие дебри, весь
изодравшись, идет к цели.
Он приостановился, глянул в окно, добавил:
- Какой-нибудь испорченный мальчик.
- Совесть - когтистый зверь! - улыбнулся Цветухин.
Он тоже повернул лицо к окну.
Начался легкий снегопад, из тех, какие бывают в тихий день, когда
редкие снежинки будто раздумывают - упасть или не упасть, и почти
останавливаются в прозрачном воздухе, висят, словно потеряв на секунду вес,
а затем неуверенно опускаются на землю, уступая место таким же прихотливым,
таким же нежным.
- Я об этом думал, - неторопливо сказал Цветухин. - Мне казалось, что
мы переносили это наше глупое дело по обвинению и прочее так тяжело,
знаешь, почему? Если бы нас привлекли не по ошибке, а поделом, за настоящее
участие в деле, может, нам было бы легче, а?
- Как верно! - изумился Мефодий.
- Ошибка-то была, может, в том, что мы не занимались тем, в чем нас
обвиняли?
Пастухов посмотрел на Егора Павловича испытующе, потом внезапно
захохотал.
- Ну, это ты вошел в роль, актер! Переиграл! И вообще, - знаешь? - ты
мне не нравишься. Это про тебя Толстой сказал, что у человека, побывавшего
под судом, особенно благородное выражение лица!
Смеясь, они еще налили, и Пастухов поднял рюмку выше, чем прежде.
- Мы слишком много, друзья, участвуем в жизни сознанием. Я хочу выпить
за то, чтобы поменьше участвовать в ней сознательно и побольше физически!
Мефодий первый опрокинул за это пожелание, но, крякнув после выпитого,
спросил глубокомысленно:
- Это в каком же, однако, смысле?
- Это в том, семинарист, смысле, что все мы - байбаки, понял? Байбаки!
Насколько было бы все благороднее, если бы эти месяцы мы находились в кругу
хороших женщин. Ведь вот я по лицу твоему постному, Егор, вижу, как тебе
недостает возвышающего, прекрасного созданья!
- Почему же ты полагаешь - недостает? - что-то слишком всерьез спросил
Цветухин.
- Именно, - сказал Мефодий, - зачем же так опрометчиво полагать?
Пастухов отставил невыпитую рюмку. Взгляд Цветухина показался ему
растерянным, даже напуганным до какой-то суеверности.
- Что-нибудь случилось?
- Именно, случилось, - подтвердил Мефодий со вздохом.
- Вернулась Агния Львовна, - быстро сказал Цветухин и неловко, будто
извиняясь, улыбнулся.
- Что же ты молчишь? - привскочил и тотчас грузно сел Пастухов. - Как
это возможно?
- Не хотелось портить настроение, - без охоты проговорил Цветухин,
снова отворачиваясь к окну.
- И почему же невозможно? - продолжал ему в тон Мефодий. - Надо знать
характерную актрису Перевощикову. Явилась с чемоданами, коробками из-под
шляп, с копченым рыбцом, с медом, с увядшими цветами. Свалила все в кучу,
поплакала, поцеловалась, и уже развесила на стене старые афиши, и уже
пробует свое контральто, и уже требует, чтобы Егор устроил ее в театре, уже
выгоняет меня из номера. Все, как в первом акте комедии.
- К черту! - негромко оборвал Цветухин и занес руку, чтобы стукнуть по
столу, но остановился, с проникновением взял бутылку и поглядел на
Пастухова подобревшими глазами. - Это разговор длинный, не вокзальный.
Скажи, Александр, последний хороший тост, и - конец. Второй звонок.
- Да, второй звонок, - произнес Пастухов так медленно, будто старался
и не мог понять, что означают эти слова. - Я предлагаю тост под второй
звонок: выпьем за ту женщину, которую ищем мы, а не за ту, которая ищет
нас!
- Жестокий тост, - отозвался Мефодий. - Эту женщину, за которую ты
пьешь, ты лишаешь великого удовольствия: искать нас!
Они наспех рассчитались с официантом и в суете, вдруг охватившей
вокзал, вышли на платформу. Внеся вещи в купе и посмотрев, удобно ли будет
ехать, они все втроем оставили вагон.
Под навесом перрона летали, как заблудившиеся, снежинки, испещряя
своими недолговечными метками озабоченные лица. Бегом провезли последнюю
вагонетку почты с обычными выкриками "па-азволь!". Вышли и потянулись в оба
конца жандармы.
- Мало мы посидели, - сказал Мефодий.
- Даже не выпили за искусство, - грустно прибавил Егор Павлович.
- Что ж - искусство? - сказал Пастухов. - В искусстве никогда всего не
решишь, как в любви никогда всего не скажешь. Искусство без недоразумения -
это все равно что пир без пьяных.
- Запиши, запиши себе в красную книжечку! - воскликнул Мефодий.
- Мне часто кажется, что моя книжечка - бесцельные знания. Я сейчас
верю, что самое главное - это цель.
- А я сейчас ни во что не верю, - опять, словно извиняясь, сказал
Цветухин. - Кажется, не верю, что Земля вертится вокруг Солнца.
- Да, Агния Львовна нас ушибла, - с сочувствием мотнул головой
Мефодий. - Но, милый Егор, в конце концов и не важно - верит человек, что
Земля вертится, или нет: на состоянии Земли это не отражается, на человеке
тоже.
Пастухов в восторге поцеловал Мефодия.
- Сократ! - дохнул он прямо в его перебитый нос.
- Глупый человек чаще говорит умное, чем умный - глупое, - ответил
Мефодий очень польщенно. - Потому умные скучнее глупых. Однообразнее.
Пастухов обнял Цветухина.
- Видишь, Егор, - не будь гораздо умен! Не скучай!
Он успел еще раз поцеловать обоих друзей и - счастливый - вскочил на
подножку. Все сняли шапки.
- Берегите друг друга, мужики! - крикнул Пастухов из тамбура.
- Мы нераздельные! - проголосил в ответ Мефодий. - Мы в один день
именинники - Егорий да Мефодий!
- Не забывай! - поднял обе руки Цветухин.
- Не забывайте и вы, мужики! - взмахнул своей тяжелой шапкой Пастухов.
Мефодий утерся платком и накрыл голову. Паровоз уже упрятывал в
мохнатую белую шубу вагон за вагоном. Пастухов исчез в ней. Мефодий вынул
из рук Егора Павловича шапку, надел ее на его черную, в снежинках,
шевелюру, легонько повернул его и повел.
Они сторговались с извозчиком - до театра. Мефодий прижал к себе Егора
Павловича, заботливо охватив его спину. По дороге он беспокойно посматривал
на друга, надеясь вычитать в его взгляде хотя бы маленькую перемену
самочувствия. Но Цветухин думал об о