Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке,
трудно представить себе, сколько в продолжение ста лет сошло по стоптанным
каменным ступенькам его лестницы - молодых парней с котомкой за плечами, с
всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке,
благословляемых на путь слезами матери и сестер... и пошли в мир,
оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки,
знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами. А домик, крытый
черепицей, в их отсутствие опять наполнялся новым поколением студентов,
рвущихся грудью вперед в неизвестную будущность.
За неимением другого тут есть наследство примера, наследство фибрина.
Каждый начинает сам и знает, что придет время и его выпроводит старушка
бабушка по стоптанной каменной лестнице, - бабушка, принявшая своими руками
в жизнь три поколения, мывшая их в маленькой ванне и опускавшая их с полною
надеждой; он знает, что гордая старушка уверена и в нем, уверена, что и из
него выйдет что-нибудь... н выйдет непременно!
Dann und wann192, через много лет, все это рассеянное население
побывает в старом домике, все эти состарившиеся оригиналы портретов, висящих
в маленькой гостиной, где они представлены в студенческих беретах,
завернутые в плащи, с рембрандтовским притязанием со стороны живописца-в
доме тогда становится суетливее, два поколения знакомятся, сближаются... и
потом опять все идет на труд. Разумеется, что при этом кто-нибудь непременно
в кого-нибудь хронически влюблен, разумеется, что дело не обходится без
сентиментальности, слез, сюрпризов и сладких пирожков с вареньем, но все это
заглаживается той реальной, чисто жизненной поэзией с мышцами и силой,
которую ч редко встречал в выродившихся, рахитических детях аристократии и
еще менее у мещанства, строго соразмеряющего число детей с приходо-расходной
книгой.
Вот к этим-то благословенным семьям древнегерманским принадлежит
родительский дом Фогте. (394)
Отец Фогта-чрезвычайно даровитый профессор медицины в Берне; мать-из
рода Фолленов, из этой эксцентрической, некогда наделавшей большого шума
швей-царско-германской семьи. Фоллены являются главами юной Германии в эпоху
тугендбундов и буршеншафтов, Карла Занда и политического Schwarmerei193 17 и
18 годов. Один Фоллен был брошен в тюрьму за Вартбург-ский праздник в память
Лютера; он произнес действительно зажигательную речь, вслед за которою сжег
на костре иезуитские и реакционные книги, всякие символы самодержавия и
папской власти. Студенты мечтали сделать его императором единой и
нераздельной Германии. Его внук, Карл Фогт, в самом деле был одним из
викариев империи в 1849 году.
Здоровая кровь должна была течь в жилах сына бернского профессора,
внука Фолленов. А ведь au bout du compte194 все зависит от химического
соединения да от качества элементов. Не Карл Фогт станет со мной спорить об
этом.
В 1851 году я был проездом в Берне. Прямо из почтовой кареты я
отправился к Фогтову отцу с письмом сына. Он был в университете. Меня
встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня
приняла как друга своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа
она не ждала ранее шести часов; мне его очень хотелось видеть, я
возвратился, но он уже уехал на какую-то консультацию к больному. Второй раз
старушка встретила меня уже как старого знакомого и повела в столовую,
желая, чтоб я выпил рюмку вина. Одна часть комнаты была занята большим
круглым столом, неподвижно прикрепленным к полу; об этом столе я уже давно
слышал от Фогта и потому очень рад был лично познакомиться с ним. Внутренняя
часть его двигалась около оси, на нее ставили разные припасы: кофей, вино и
все нужное для еды, тарелки, горчицу, соль, так что, не беспокоя никого и
без прислуги, каждый привертывал к себе, что хотел, - ветчину или варенье.
Только не надобно было задумываться или много говорить, а то вместо горчицы
можно было попасть ложкой в сахар... если кто-нибудь повер(395)тывал диск. В
этом населении братьев и сестер, коротких знакомых и родных, где все были
заняты розно, срочно, общий обед вечером было трудно устроить. Кто приходил
и кому хотелось есть, тот садился за стол, вертел его направо, вертел его
налево, и управлялся как нельзя лучше. Мать и сестры надсматривали,
приказывали приносить того или другого.
Остаться у них я не мог; ко мне вечером хотели приехать Фази и Шаллер,
бывшие тогда в Берне; я обещал, если пробуду еще полдня, зайти к Фогтам и,
пригласивши меньшего брата, юриста, к себе ужинать, пошел домой. Звать
старика так поздно и после такого дня я не счел возможным. Но около
двенадцати часов гарсон, почтительно отворяя двери перед кем-то, возвестил
нам:
"Der Herr Professor Vogt", - я встал из-за стола и пошел к нему
навстречу.
Вошел старик довольно высокого роста, с умным, выразительным лицом,
превосходно сохранившийся.
- Ваше посещение, - сказал я ему, - мне вдвойне дорого, я не смел вас
звать так поздно, после ваших трудов.
- А я не хотел вас пропустить через Берн, не увидавшись с вами.
Услышав, что вы были у нас два раза и что вы пригласили Густава", я
пригласил сам себя. Очень, очень рад, что вижу вас, то, что Карл о вас
пишет, да и без комплиментов, я хотел познакомиться с автором "С того
берега".
- Душевно благодарю вас; вот место, садитесь с нами, у нас ужин во всем
разгаре, что вам угодно?
- Я не буду есть, но рюмку вина выпью с удовольствием.
В его виде, словах, движениях было столько непринужденности, вместе -
не с тем добродушием, которое имеют люди вялые, пресные и чувствительные, -
а именно с добродушием людей сильных и уверенных в себе. Его появление
нисколько не стеснило нас, напротив, все пошло живее.
Разговор переходил от предмета к предмету, везде, во всем он был дома,
умен, eveille195, оригинален. Речь зашла как-то о федеральном концерте,
который давался утром в бернском соборе и на котором были все, кроме (396)
Фогта. Концерт был гигантский, со всей Швейцарии съехались музыканты, певцы
и певицы для участия в нем. Музыка, разумеется, была духовная. С талантом и
пониманием исполнили они знаменитое творение Гайдна. Публика была
внимательна, но холодна, она шла из собора, как идут от обедни; не знаю,
насколько было благочестия, но увлечения не было. Я то же испытал на самом
себе. В припадке откровенности я сказал это знакомым, с которыми выходил; по
несчастью, это были правоверные, ученые, горячие музыканты, они напали на
меня, .объявили меня профаном, не умеющим слушать музыку глубокую,
серьезную. "Вам только нравятся мазурки Шопена", - говорили они. В этом еще
нет беды, думал я, но, считая себя все же несостоятельным судьей, замолчал.
Надобно иметь много храбрости, чтоб признаваться в таких впечатлениях,
которые противоречат общепринятому предрассудку или мнению. Я долго не
решался при посторонних сказать, что "Освобожденный Иерусалим" - скучен, что
"Новую Элоизу" - я не мог дочитать до конца, что "Герман и
Доротея"-произведение мастерское, но утомляющее до противности. Я сказал
что-то в этом роде Фогту, рассказывая ему мое замечание о концерте.
- А что, - спросил он, - Моцарта вы любите?
- Чрезвычайно, без всяких границ.
- Я знал это, потому что я вполне вам сочувствую. Как же это возможно,
чтоб живой, современный человек мог себя так искусственно натянуть на
религиозное настроение, чтоб наслаждение его было естественно и полно? Для
нас так же нет пиетистической музыки, как нет духовной литературы, - она для
нас имеет смысл исторический. У Моцарта, напротив, звучит нам знакомая
жизнь, он поет от избытка чувства, страсти, а не молится. Я помню, когда
"Don Giovanni", когда "Nozze di Figaro"196 были новостию, что это был за
восторг, что за откровение нового источника наслаждений! Моцар-това музыка
сделала эпоху, переворот в умах, как Гетев "Фауст", как 1789 год. Мы видели
в его произведениях, как светская мысль XVIII столетия с своей
секуляризацией жизни вторгалась в музыку; с Моцартом рево(397)люция и новый
век вошли в искусство. Ну, как же нам после "Фауста" читать Клопштока и без
веры слушать эти литургии в музыке?..
Долго и необыкновенно занимательно говорил старик, он одушевился, я
налил еще раза два вина в его бокал, он не отказывался и не торопился пить.
Наконец, он посмотрел на часы.
- Ба! уж два часа, прощайте, мне в девять надобно быть у больного.
Я с истинной дружбой проводил его.
Два года спустя он доказал, как много энергии в его седой голове и как
его теории-правда, то есть как они близки к практике. Венский рефюжье,
доктор Куд-лих, посватался за одну из дочерей Фогта; отец был согласен, но
вдруг протестантская консистория потребовала метрические свидетельства
жениха. Разумеется, ему, как изгнаннику, ничего нельзя было достать из
Австрии, и он представил приговор, по которому был осужден заочно; одного
свидетельства Фогта и его дозволения было бы достаточно для консистории, но
бернские пиетисты, по инстинкту ненавидевшие Фогта и всех изгнанников,
уперлись. Тогда Фогт собрал всех своих друзей, профессоров и разные бернские
знаменитости, рассказал им дело, потом позвал свою дочь и Кудлиха, взял их
руки, соединил и сказал присутствовавшим:
- Вас, друзья, беру в свидетели, что я как отец благословляю этот брак
и отдаю мою дочь, по ее желанию, за такого-то.
Поступок этот ошеломил пиетистическое общество в Швейцарии; оно с
негодованием и ужасом взглянуло на этот антецедент, сделанный не горячим
юношей, не бездомным изгнанником, а старцем безукоризненным и уважаемым
всеми.
Теперь от отца перейдемте к его старшему сыну.
Я с ним познакомился в 1847 году у Бакунина, но особенно сблизились мы
в два года нашей жизни в Ницце. Это не только светлый ум, но и самый светлый
нрав из всех виденных мною. Я счел бы его за очень счастливого человека,
если б знал, что он недолго проживет; но на судьбу полагаться нечего, хотя
она его и щадила до сих пор, донимая только одними мигренями. Его
натурареальная, живая, всему раскрытая-имеет многое, чтоб наслаждаться, все,
чтоб никогда не ску(398)чать, и почти ничего, чтобы мучиться внутренне,
разъедать себя недовольной мыслию, страдать теоретически - сомнением и
практически - тоской по несбывшимся мечтам. Страстный поклонник красот
природы, неутомимый работник в науке, он все делал необыкновенно легко и
удачно; вовсе не сухой ученый, а художник в. своем деле, он им наслаждался;
радикал-по темпераменту, реалист-по организации и гуманный человек - по
ясному и добродушно ироническому взгляду, он жил именно в той жизненной
среде, к которой единственно идут дантовские слова: "Qui е luomo felice"197.
Он прожил жизнь деятельно и беззаботно, нигде не отставая, везде в
первом ряду; не боясь горьких истин, он так же пристально всматривался в
людей, как в полипы и медузы, ничего не требуя ни от тех, ни от других,
кроме того, что они могут дать. Он не поверхностно изучал, но не чувствовал
потребности переходить известную глубину, за которой и оканчивается все
светлое и которая в сущности представляет своего рода выход из
действительности. Его не манило в те нервные омуты, в которых люди упиваются
страданиями. Простое и ясное отношение к жизни исключало из его здорового
взгляда ту поэзию печальных восторгов и болезненного юмора, которую мы
любим, как все потрясающее и едкое. Его ирония, как я заметил, была
добродушна, его насмешка весела; он смеялся первый и от души своим шуткам,
которыми отравлял чернила и пиво педантов-профессоров и своих товарищей по
парламенту in der Pauls Kirche198.
В этом жизненном реализме было то общее, симпатическое, что нас
связывало; хотя жизнь и развитие наше были так розны, что мы во многом
расходились.
Во мне не было и не могло быть той спетости и того единства, как у
Фогта. Воспитание его шло так же правильно, как мое - бессистемно; ни
семейная связь, ни теоретический рост никогда не обрывались у него, он
Продолжал традицию семьи. Отец стоял возле примером и помощником; глядя на
него, он стал заниматься естественными науками. У нас обыкновенно поколение
с поколением расчленено; общей, нравственной связи у (399) нас нет. Я с
ранних лет должен был бороться с воззрением всего окружавшего меня, я делал
оппозицию в детской, потому что старшие наши, наши деды были не Фоллены, а
помещики и сенаторы. Выходя из нее, я с той же запальчивостью бросился в
другой бой и, только что кончил университетский курс, был уже в тюрьме,
потом в ссылке. Наука на этом переломилась, тут; представилось иное
изучение-изучение мира несчастного с одной стороны, грязного - с другой.
Наскучив этой патологией, я бросился с жадностью на философию, от
которой Фогт чувствовал непреодолимое отвращение. Окончив курс медицины и
получив диплом доктора, он не решился лечить, говоря, что недостаточно верит
в врачебную каббалистику, и снова весь отдался физиологии. Труд его очень
скоро обратил на себя внимание не только немецких ученых, но и парижской
академии наук. Он уже был профессором сравнительной анатомии в Гиссене,
товарищем Либиха (с которым вел потом озлобленную химико-теологическую
полемику), когда революционный шквал 1848 года оторвал его от микроскопа и
бросил в Франкфуртский парламент.
Разумеется, что он стал в самый радикальный ряд, говорил исполненные
остроты и отваги речи, выводил из терпения умеренных прогрессистов, а иногда
и неумеренного короля прусского. Вовсе не будучи политическим человеком, он
по удельному весу сделался одним из "лидеров" оппозиции, и, когда эрцгерцог
Иоанн, бывший каким-то викарием империи, окончательно сбросил с себя маску
добродушия и популярности, заслуженной тем, что он женился когда-то на
дочери станционного смотрителя и иногда ходил во фраке, Фогт с четырьмя
товарищами были выбраны на его место. Тут дела немецкой революции пошли
быстро под гору: правительства достигли цели, выиграли нужное время (по
совету Меттерниха) -щадить парламент им было бесполезно. Изгнанный из
Франкфурта, парламент мелькнул какой-то тенью в Штутгардте, под печальным
названием Nachparlament199, там его реакция и придушила. Оставалось викариям
подобру да поздорову уехать от верной тюрьмы и каторжной работы... Переехав
швейцарские горы, Фогт стряхнул с себя пыль франкфуртского со(400)бора и,
расписавшись в книге путешественников:
"К. Фогт -викарий Германской империи в бегах", снова принялся с той же
невозмутимой ясностью, веселым расположением духаи неутомимым трудолюбием за
естественные науки. С целью изучения морских зоофитов он поехал в Ниццу в
1850.
Несмотря на то, что мы шли с разных сторон и разными путями, мы
встретились на трезвом совершеннолетии в науке.
Был ли я так последователен, как Фогт - и в жизни, трезво ли я на нее
смотрел? Теперь мне кажется, что нет. Да я не знаю, впрочем, хорошо ли
начинать с трезвости; она не только предупреждает много бедствий, но и
лучшие минуты жизни. Вопрос трудный, который, по счастию, для каждого
разрешается не рассуждениями и волей, а организацией и событиями.
Теоретически освобожденный, я не то что хранил разные непоследовательные
верования, а они сами остались - романтизм революции я пережил, мистическое
верование в прогресс, в человечество оставалось дольше других .теологических
догматов; а когда я и их пережил, у меня еще оставалась религия личностей,
вера в двух-трех, уверенность в себя, в волю человеческую. Тут были,
разумеется, противоречия; внутренние противоречия ведут к несчастьям, тем
более прискорбным, обидным, что у них вперед отнято последнее человеческое
утешение-оправдание себя в своих собственных глазах...
В Ницце Фогт принялся с необыкновенной ревностью за дело... Покойные,
теплые заливы Средиземного моря представляют богатую колыбель всем frutti di
mare200, вода просто полна ими. Ночью бразды их фосфорного огня тянутся,
мерцая, за лодкой, тянутся за веслом, салпы можно брать рукой, всяким
сосудом. Стало быть, в материале не было недостатка. С раннего утра сидел
Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и часов в пять
бросался, иногда со мной, в море (плавал он, как рыба,); потом он приходил к
нам обедать и, вечно веселый, был готов на ученый спор и на всякие пустяки,
пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал детям сказки с таким
мастерством, что они, не вставая, слушали его целые часы. (401)
Фогт обладает огромным талантом преподавания. Он, полушутя, читал у нас
несколько лекций физиологии для дам. Все у него выходило так живо, так
просто и так пластически выразительно, что дальний путь, которым он достиг
этой ясности, не был заметен. В этом-то и состоит вся задача
педагогии-сделать науку до того понятной и усвоенной, чтоб заставить ее
говорить простым, обыкновенным языком,
Трудных наук нет, есть только трудные изложения, то есть непереваримые.
Ученый язык - язык условный, под титлами, язык стенографированный,
временный, пригодный ученикам; содержание спрятано в его алгебраических
формулах для того, чтоб, раскрывая закон, не повторять сто раз одного и того
же. Переходя рядом схоластических приемов, содержание науки обрастает всей
этой школьной дрянью - а доктринеры до того привыкают к уродливому языку,
что другого не употребляют, им он кажется понятен,-в стары годы им этот язык
был даже дорог, как трудовая копейка, как отличие от языка вульгарного. По
мере того как мы из учеников переходим к действительному знанию, стропилы и
подмостки становятся противны - мы ищем простоты, Кто не заметил, что
учащиеся вообще употребляют гораздо больше трудных терминов, чем
выучившиеся?
Вторая причина темноты в науке происходит от недобросовестности
преподавателей, старающихся скрыть долю истины, отделаться от опасных
вопросов. Наука, имеющая какую-нибудь цель вместо истинного знания, - не
наука. Она должна иметь смелость прямой, открытой речи. В недостатке
откровенности, в робких уступках никто не обвинит Фогта. Скорее "нежные
души" упрекнут его в том, что он слишком прямо и слишком просто высказывает
свою правду, находящуюся в прямом противоречии с общепринятой ложью.
Христианское воззрение приучило к дуализму и идеальным образам так сильно,
что нас неприятно поражает все естественно здоровое; наш ум, свихнутый
веками, гнушается голой красотой, дневным светом и требует сумерек и
покрывала.
Читая Фогта, многим обидно, что ему ничего не стоит принимать самые
резкие последствия, что ему жертвовать так легко, что он не делает усилий,
не му(402)чится, желая примирить теодицею с биологией,-ему до первой как
будто дела нет.
Действительно, натура Фогта такова, что он никогда иначе не думал и не
мог иначе думать, в этом-то и состоит его непосредственный реализм.
Теологические возражения могли ему представлять только исторический интерес;
нелепость дуализма до того ясна его простому взгляду, что он не может
вступать в серьезный спор с ним, так, как его противники-химические
богословы и святые отцы физиологии - в свою очередь не могут серьезно
опровергать магию или астрологию. Фог