Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
зации, которая оседает
лаццаронами и лондонской чернью, людьми, свернувшими с полдороги и
возвращающимися к состоянию лемуров и обезьян, в то время как на вершинах ее
цветут бездарные Меровинги всех династий и тщедушные астеки всех
аристократий, - действительно голова закружится. Вообразите себе этот
зверинец на воле, без церкви, без инквизиции и суда, без попа, царя и
палача!
Оуэн считал ложью, то есть отжившей правдой, вековые твердыни теологии
и юриспруденции, и это понятно; но когда он под этим предлогом требовал,
чтоб они сдались, он забыл храбрый гарнизон, защищающий крепость. Ничего в
мире нет упорнее трупа, его можно убить, разбить на части, но убедить
нельзя. К тому же на нашем Олимпе сидят уж не сговорчивые, не разгульные
боги Греции, которым, по словам Лукиана, пока они придумывали меры против
атеизма, пришли доложить, что дело их проиграно и что в Афинах доказали, что
их нет, а они побледнели, улетучились и исчезли. Греки - люди и боги, были
проще. Греки верили вздору, играли в мраморные куклы из детской
артистической потребности, а мы из процентов, из барышей поддерживаем
иезуитов и old shop 309, в обуздание народа и обеспечение эксплуатации его.
Какая же логика тут возьмет? (208)
Это приводит нас к вопросу не о том, прав или не прав Р. Оуэн, а о том,
совместны ли вообще разумное сознание и нравственная независимость с
государственным бытом.
История свидетельствует, что общества постоянно достигают разумной
аутономии, но свидетельствуют также, что они остаются в нравственной неволе.
Разрешимы эти вопросы или нет, сказать трудно; их не решишь сплеча, особенно
одной любовью к людям и другими теплыми и благородными чувствами.
Во всех сферах жизни мы наталкиваемся на неразрешимые антиномии, на эти
асимптоты, вечно, стремящиеся к своим гиперболам, никогда не совпадая с
ними. Это крайние грани, между которыми колеблется жизнь, движется и
утекает, касаясь то того берега, то другого.
Появление людей, протестующих против общественной неволи и неволи
совести, - не новость; они являлись обличителями и пророками во всех
сколько-нибудь назревших цивилизациях, особенно когда они старели. Это
высший предел, перехватывающая личность, явление исключительное и редкое,
как гений, как красота, как необыкновенный голос. Опыт не доказывает, чтоб
их утопии были осуществляемы.
У нас перед глазами страшный пример. С тех пор, как род человеческий
запомнит себя, не встречалось никогда такого стечения счастливых
обстоятельств для разумного и свободного развития государственного, как в
Северной Америке; все мешающее на истощенной исторической почве или на почве
вовсе невозделанной - отсутствовало. Учение великих мыслителей и
революционеров XVIII века - без французской военщины; английский common law
- без каст, легли в основу их государственного быта. Чего же больше? Все, о
чем мечтала старая Европа: республика, демократия, федерация, самозаконность
каждого клочка и - едва связывающий общий правительственный пояс с слабым
узлом в середине.
Что же вышло из всего этого?
Общество, большинство захватило диктаторскую и полицейскую власть; сам
народ исполняет должность Николая Павловича, III отделения и палача; народ,
объявивший восемьдесят лет тому назад "права человека", распадается из-за
"права сечь". Преследования и гонения в Южных штатах, поставивших на своем
знамени (209) слово Рабство, так, как некогда Николай ставил на своем слово
Самодержавие, - за образ мыслей и слова, не уступают в гнусности тому, что
делал неаполитанский король и венский император.
В Северных штатах "рабство" не возведено в догмат религии; но каков
уровень образования и свободы совести в стране, бросающей счетную книгу
только для того, чтоб заниматься вертящимися столами, постукивающими духами,
в стране, хранящей всю нетерпимость пуритан и квекеров!
В формах более мягких мы то же встречаем в Англии и в Швеции. Чем
страна свободнее от правительственного вмешательства, чем больше признаны ее
права на слово, на независимость совести - тем нетерпимее делается толпа,
общественное мнение становится застенком; ваш сосед, ваш мясник, ваш
портной, семья, клуб, приход держат вас под надзором и исправляют должность
квартального. Неужели только народ, не способный к внутренней свободе, может
достигнуть свободных учреждений? Или не значит ли это, наконец, что
государство развивает постоянно потребности и идеалы, достижение которых
исполняет деятельностью лучшие умы, но которых осуществление несовместимо с
государственной жизнью?
Мы не знаем решения этого вопроса; но считать его решенным не имеем
права. История до сих пор его решает одним образом; некоторые мыслители, и в
том числе Р. Оуэн, - иначе. Оуэн верит несокрушимой верой мыслителей XVIII
столетия (прозванного веком безверия), что человечество накануне своего
торжественного облечений в вирильную тогу. А нам кажется, что все опекуны и
пастухи, дядьки и мамки могут спокойно есть и спать на счет недоросля. Какой
бы вздор народы ни потребовали, на нашем веку они не потребуют права
совершеннолетия. Человечество еще долго проходит с отложными воротничками a
lenfant 310.
Причин на это бездна. Для того чтоб человеку образумиться и прийти в
себя, надобно быть гигантом; да, наконец, и никакие колоссальные силы не
помогут пробиться, если быт общественный так хорошо и прочно сложился, как в
Японии или Китае. С той минуты, когда младенец, улыбаясь, открывает глаза у
груди своей ма(210)тери, до тех пор, пока, примирившись с совестью и богом,
он так же спокойно закрывает глаза, уверенный, что, пока он соснет, его
перевезут в обитель, где нет ни плача, ни воздыхания, - все так улажено,
чтоб он не развил ни одного простого понятия, не натолкнулся бы ни на одну
простую, ясную мысль. Он с молоком матери сосет дурман; никакое чувство не
остается не искаженным, не сбитым с естественного пути. Школьное воспитание
продолжает то, что сделано дома, оно обобщает оптический обман, книжно
упрочивает его, теоретически узаконивает традиционный хлам и приучает детей
к тому, чтоб- они знали, не понимая, и принимали бы названия за определения.
Сбитый в понятиях, запутанный словами, человек теряет чутье истины,
вкус природы. Какую же надобно иметь силу мышления, чтоб заподозрить этот
нравственный чад и уже с кружением головы броситься из него на чистый
воздух, которым вдобавок стращают все вокруг! На это Оуэн отвечал бы, что он
именно потому и начинал свое социальное перерождение людей не с фаланстера,
не с Икарии, а со школы, - со школы, в которую он брал детей с двухлетнего
возраста и меньше.
Оуэн был прав, и еще больше, - он практически доказал, что он был прав,
перед New Lanarkoм противники Оуэна молчат. Этот проклятый New Lanark вообще
костью стоит в горле людей, постоянно обвиняющих социализм в утопиях и в
неспособности что-нибудь осуществить на практике. "Что сделал Консидеран с
Брейсбеном, что монастырь Сито, что портные в Клиши и Banque du peuple
Прудона?" Но против блестящего успеха New Lanarka сказать нечего. Ученые и
послы, министры и герцоги, купцы и лорды - все выходило с удивлением и
благоговением из школы. Доктор герцога Кентского, скептик, говорил о Lanarke
с улыбкой. Герцог, друг Оуэна, советовал ему съездить самому в New Lanark.
Вечером доктор пишет герцогу: "Отчет я -оставляю до завтра; я так взволнован
и тронут тем, что видел, что не могу еще писать; у меня несколько раз
навертывались слезы на глазах". На этом торжественном признании я и жду
моего старика. Итак, он доказал свою мысль на деле, - он был прав. Пойдемте
далее.
New Lanark был на вершине своего благосостояния. Неутомимый Оуэн,
несмотря ни на лондонские поездки, (211) ни на митинги, ни на беспрерывные
посещения всех знаменитостей Европы, даже, как мы сказали, самого Николая
Павловича - с той же деятельной любовью занимался школой-фабрикой и
благосостоянием работников, между которыми развивал общинную жизнь. И все
лопнуло!
Что же, вы думаете, он обанкротился? Учители перессорились, дети
избаловались, родители спились? Помилуйте, фабрика шла превосходно, доходы
росли, работники богатели, школа процветала. Но одним добрым утром в эту
школу взошли какие-то два черных шута, в низеньких шляпах, в намеренно дурно
сшитых сертуках: это были двое квекеров, такие же собственники New Lanarka,
как и сам Оуэн. Насупили они брови, видя веселых детей, нисколько не
горюющих о грехопадении; ужаснулись, что маленькие мальчики без панталон, и
потребовали преподавание какого-то своего катехизиса. Оуэн сначала отвечал
гениально: цифрой приращения доходов. Ревность о господе успокоилась на
время: так греховная цифра была велика. Но совесть квекеров проснулась
опять, и они еще настоятельнее стали требовать, чтобы детей не учили ни
танцевать, ни светскому пению, а раскольничьему катехизису непременно.
Оуэн, у которого хоры, правильные эволюции и танцы играли важную роль в
воспитании, не согласился. Были долгие прения; квекеры решились на этот раз
упрочить свои места в раю и требовали введения псалмов и каких-то штанишек
детям, ходившим по-шотландски. Оуэн понял, что крестовый поход квекеров на
этом не остановится. "В таком случае, - сказал он им, - управляйте сами; я
отказываюсь". Он не мог иначе поступить.
"Квекеры, - говорит биограф Оуэна, - вступив в управление New Lanarkом,
начали с того, что уменьшили плату и увеличили число часов работы".
New Lanark пал!
Не надобно забывать, что успех Оуэна раскрывает еще одну великую
историческую новость, именно ту, что бедный и подавленный работник, лишенный
образования, с детства приученный к пьянству и обману, к войне с обществом,
только сначала противудействует нововведениям, и то из недоверия; но как
только он убеждается в том, что перемена не во вред ему, что при ней и он не
забыт, он следует с покорностью, потом с доверчивой любовью. (212)
Среда, служащая тормозом, - не тут. Гейнц, литературный холоп
Меттерниха, за обедом во Франкфуркте сказал Роберту Оуэну:
- Положим, что вы бы успели, - что же бы из этого вышло?
- Очень просто, - отвечал Оуэн, - вышло бы то, что каждый был бы сыт,
хорошо одет и получил бы дельное воспитание.
- Да ведь этого-то именно мы и не хотим, - заметил Цицерон Венского
конгресса. Гейнц, чего нет другого, был откровенен.
С той минуты, как попы, лавочники догадались, что потешные роты
работников и учеников - дело очень серьезное, гибель New Lanarka была
неминуема.
И вот отчего падение небольшой шотландской деревушки, с фабрикой и
школой, имеет значение исторического несчастья. Развалины оуэнского New
Lanarka наводят на нашу душу не меньше грустных дум, как некогда другие
развалины наводили на душу Мария; с той разницей, что римский изгнанник
сидел на гробе старца и думал о суете суетствий; а мы то же думаем, сидя у
свежей могилы младенца, много обещавшего и убитого дурным уходом и страхом -
что он потребует наследства!
III
Итак, Р. Оуэн был прав перед разумом; выводы его были логичны и, еще
больше, были практически оправданы. Им только недоставало пониманья со
стороны слушавших его.
- Это дело времени, когда-нибудь люди поймут.
- Я не знаю.
- Нельзя же думать, чтоб люди никогда не дошли до пониманья своих
собственных выгод.
Однако до сих пор было так; этот недостаток пониманья восполнялся
церковью и государством, то есть двумя главнейшими препятствиями к
дальнейшему развитию. Это логический круг, из которого очень трудно выйти.
Оуэн воображал, что достаточно людям указать на отжившую нелепость их, чтоб
люди освободились, - и ошибся. Нелепость их, особенно церкви, очевидна; но
это им нисколько не мешает. Несокрушимая твердость их осно(213)вана не на
разуме, а на недостатке его, и потому они почти так же мало зависят от
критики, как горы, леса, скалы. История развивалась нелепостями; люди
постоянно стремились за бреднями, - а достигали очень действительных
последствий. Наяву сонные, они шли за радугой, искали то рай на небе, то
небо на земле, а по дороге пели свои вечные песни, украшали храмы своими
вечными изваяниями, построили Рим и Афины, Париж и Лондон. Одно сновидение
уступает другому; сон становится иногда тоньше, но никогда не проходит. Люди
принимают все, верят во все, покоряются всему и многим готовы жертвовать; но
они с ужасом отпрядывают, когда между двумя религиями в раскрытую щель, в
которую проходит дневной свет, дунет на них свежий ветер разума и критики.
Если б, например, Р. Оуэн хотел исправить англиканскую церковь, ему так же
бы удалось, как унитариям, квекерам и не знаю кому. Перестроивать церковь,
ставить алтарь за перегородку или без перегородки, вынести образа или
принесть их еще больше, - это все можно, и тысячи пойдут за реформатором; но
Оуэн хотел вести вон из церкви, - тут sta, viator! 311 тут рубеж. До границы
легко идти, труднейшее во всякой стране - это перейти ее; особенно, когда
сам народ со стороны таможни.
Во всю тысячу и одну ночь истории, как только накапливалось немного
образования, попытки эти были; несколько человек просыпались, протестовали
против спящих, заявляли, что они наяву, но других добудиться не могли.
Появление их доказывает, без малейшего сомнения, возможность человека
развиваться до разумного пониманья. Но этим не разрешается наш вопрос, может
ли это исключительное развитие сделаться общим? Наведение, которое нам дает
прошедшее, не в пользу положительного решения. Разве будущее пойдет иначе,
приведет иные силы, иные элементы, которых мы не знаем и которые перевернут,
по плюсу или минусу, судьбы человечества или значительной части его.
Открытие Америки равняется геологическому перевороту; железные дороги,
электрический телеграф изменили все человеческие отношения. То, чего мы не
знаем, мы не имеем права вводить в наш расчет; но, принимая все лучшие
шансы, мы все же не предвидим, чтоб люди скоро почувствовали
потреб(214)ность здравого смысла. Развитие мозга требует своего времени. В
природе нет торопливости; она могла тысячи и тысячи лет лежать в каменном
обмороке и другие тысячи чирикать птицами, рыскать зверями по лесу или
плавать рыбой по морю Исторического бреда ей станет надолго, им же
превосходно продолжается пластичность природы, истощенной в других сферах.
Люди, которые поняли, что это сон, воображают, что проснуться легко,
сердятся на спящих, не соображая, что весь мир, их окружающий, не позволяет
им проснуться. Жизнь проходит рядом оптических обманов, искусственных
потребностей и мнимых удовлетворений.
Случайно, не выбирая, возьмите любую газету, взгляните на любую семью.
Какой же тут Роберт Оуэн поможет? Из вздора люди страдают с самоотвержением,
из вздора идут на смерть, из вздора убивают других. В вечной заботе, суете,
нужде, тревоге, в поте лица, в труде без отдыха и конца человек даже и не
наслаждается. Если ему досуг от работы, он торопится свить семейные сети,
вьет их совершенно случайно, сам попадает в них, стягивает других, и если не
должен спасаться от голодной смерти каторжной, нескончаемой работой, то
начинает ожесточенное преследование жены, детей, родных или сам преследуете
ими. Так люди гонят друг друга во имя родительской любви, во имя ревности,
во имя брака, делая ненавистными священнейшие связи. Когда же тут
образумиться? Разве по другую сторону семьи, за ее гробом, когда человек все
потерял, и энергию, и свежесть мысли, когда он ищет одного покоя.
Посмотрите на хлопоты и заботы целого муравейника или одного муравья
отдельно; вникните в его домогательства и цели, в его радости и горе, в его
понятия о добре и зле, о чести и позоре, - во все, что он делает в
продолжение всей жизни, с утра до ночи; взгляните, на что он посвящает
последние дня и чему жертвует лучшими мгновениями своей жизни, - вас обдаст
детской, с ее лошадками на колесах, с блестками и фольгой, с куклами,
поставленными в угол, и с розгами, поставленными в другой. В ребячьем лепете
слышится иной раз проблеск дела; но он теряется в детской рассеянности.
Остановиться, обдуматься нельзя - дела расстроишь, отстанешь, будешь затерт;
все слишком компрометировались, и все слишком быстро несутся, чтоб можно
было остановиться, особенно (215) перед горстью людей, без пушек, без денег,
без власти, протестующих во имя разума, не подтверждая даже своей истины
чудесами.
Ротшильду или Монтефиоре надобно с утра в бюро, чтоб начать
капитализацию сотого миллиона; в Бразилии мор, в Италии война, Америка
распадается - все идет прекрасно; а тут ему говорят о безответственности
человека и о ином распределении богатств - разумеется, он не слушает.
Мак-Магон дни, ночи обдумывал, как вернее, в самое короткое время, истребить
наибольшее количество людей, одетых в белые мундиры, людьми, одетыми в
красные штаны; истребил их больше, чем думал, все его поздравляют, даже
ирландцы, которые в качестве папистов побиты им, а ему говорят, что война -
не только отвратительная нелепость, но и преступление. Разумеется, вместо
того чтоб слушать, он станет любоваться мечом, поднесенным Ирландией.
В Италии я был знаком с одним стариком, главою богатого банкирского
дома. Раз, поздно ночью, мне не спалось, я пошел гулять и возвращался, часу
в пятом утра, мимо его дома. Работники выкатывали из подвалов бочонки с
сливовым маслом для отправки морем. Старик банкир, в теплом сертуке, стоял с
бумагой в руке, отмечая каждый бочонок. Утро было свежо, он зябнул.
- Вы уже встали? - сказал я ему.
- Я здесь больше часа, - отвечал он, улыбаясь и протягивая руку.
- Да вы замерзли, как в России.
- Что делать, стар становлюсь, силы отказывают. Приятели-то ваши (то
есть его сыновья) спят еще, небось, - и пусть поспят, пока старик еще жив. А
без собственного надзора нельзя. Я прежнего покроя человек, много
нагляделся: пять революций, amico mio 312. видел, возле прошли; а я за своей
работой все так же: отпущу масло, пойду в контору. Я и кофей там пью, -
прибавил он.
- И так до самого обеда?
- До самого обеда.
- Вы не балуете себя.
- А, впрочем, скажу вам откровенно, тут много делает привычка. Мне
скучно без дела. (216)
"Не нынче-завтра он умрет. Кто же будет масло отпускать, как пойдет
дом? - думал я, оставив его. - Разве, к тем порам, старший сын тоже
сделается человеком прежнего покроя и тоже будет скучать без дела и вставать
в четыре часа. Так и пойдет одна тысяча золотых к другой, до тех пор, пока
кто-нибудь из династов, и наверное самый лучший, проиграет все в карты или
поднесет лоретке". - "Родители-то какие были! - скажут добрые люди, - они
отказывали во всем себе и другим тоже и все копили про детей. А вот блудный
сын!.."
Ну, где ж тут скоро добраться сквозь эту толщу нелепости до живого
мяса?
Этим людям, занятым службой, ажиотажем, семейными ссорами, картами,
орденами, лошадьми, - Р. Оуэн проповедовал другое употребление сил и
указывал им на нелепость их жизни. Убедить их он не мог, а озлобил их и
опрокинул на себя всю нетерпимость непонимания. Один разум долготерпелив и
милосерд, потому что он понимает.
Биограф Р. Оуэна очень верно судил, говоря, что он разрушил свое
влияние, отрекаясь от