Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
ер,
- Какой офицер?
- Я не знаю.
- Ну, так я знаю, - сказал я ему и набросил на себя халат.
В дверях залы стояла фигура, завернутая в военную шинель; к окну
виднелся белый султан, сзади были еще какие-то лица, - я разглядел казацкую
шапку,
Это был полицмейстер Миллер.
Он сказал мне, что по приказанию военного генерал-губернатора, которое
было у него в руках, он должен осмотреть мои бумаги. Принесли свечи.
Полицмейстер взял мои ключи; квартальный и его поручик стали рыться в
книгах, в белье. Полицмейстер занялся бумагами; ему все казалось
подозрительным, он все откладывал и вдруг, обращаясь ко мне, сказал:
- Я вас попрошу покамест одеться: вы поедете со мной.
- Куда? - спросил я.
- В Пречистенскую часть, - ответил полицмейстер успокоивающим голосом.
- А потом?
- Дальше ничего нет в приказании генерал-губернатора.
Я стал одеваться.
Между тем испуганные слуги разбудили мою мать; она бросилась из своей
спальни ко мне в комнату, но в дверях между гостиной и залой была
остановлена казаком. Она вскрикнула, я вздрогнул и побежал туда.
Полицмейстер оставил бумаги и вышел со мной в залу. Он извинился перед моею
матерью, пропустил ее, разругал казака, который был не виноват, и воротился
к бумагам.
Потом взошел мой отец. Он был бледен, но старался выдержать свою
бесстрастную роль. Сцена становилась тяжела. Мать моя сидела в углу и
плакала. Старик говорил безразличные вещи с полицмейстером, но голос его
дрожал. Я боялся, что не выдержу этого a la longue 8, и не хотел доставить
квартальным удовольствия видеть меня плачущим. (187)
Я дернул полицмейстера за рукав.
- Поедемте!
- Поедемте, - сказал он с радостью.
Отец мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес
маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец,
умирая. Я был тронут; этот религиозный подарок "показал мне меру страха и
потрясения в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял
меня, обнял и благословил.
Образ представлял, на финифти, отсеченную голову Иоанна Предтечи на
блюде. Что это было - пример, совет или пророчество?-не знаю, но смысл
образа поразил меня.
Мать моя была почти без чувств.
Вся дворня провожала меня по лестнице со слезами, бросаясь целовать
меня, мои руки, - я заживо присутствовал при своем выносе; полицмейстер
хмурился и торопил.
Когда мы вышли за ворота, он собрал свою команду; с ним было четыре
казака, двое квартальных и двое полицейских.
- Позвольте мне идти домой, - спросил у полицмейстера человек с
бородой, сидевший перед воротами.
- Ступай, - сказал Миллер.
- Это что за человек? - спросил я, садясь на дрожки.
- Добросовестный; вы знаете, что без добросовестного полиция не может
входить в дом.
- За тем-то вы и оставили его за воротами?
- Пустая форма! Даром помешали человеку спать, - заметил Миллер.
Мы поехали в сопровождении -двух казаков верхом.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел до
утра посадить меня в канцелярию. Он сам привел меня туда, бросился на кресла
и, устало зевая, бормотал: "Проклятая служба; на скачке был с трех часов да
вот с вами провозился до утра, - небось уж четвертый час, а завтра в девять
с рапортом ехать". - Прощайте, - прибавил он через минуту и вышел. Унтер
запер меня на ключ, заметив, что если что нужно, то могу постучать в дверь.
(188)
Я отворил окно - день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил
у унтера воды и выпил целую кружку. О сне не было и в помышлении. Впрочем, и
лечь было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в
канцелярии находился только большой стол, заваленный бумагами, и в углу
маленький стол, еще более заваленный бумагами. Скудный ночник не мог
освещать комнату, а делал колеблющееся пятно света на потолке, бледневшее
больше и больше от рассвета.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на
столе, - билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское
свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую -
полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано:
"Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину
оного или быть выпущен". Эту статью я себе заметил.
Через час времени я видел в окно, как приехал наш дворецкий и привез
мне подушку, одеяло и шинель. Он просил о чем-то унтера, вероятно, о
позволении взойти ко мне; это был седой старик, у которого я ребенком
перекрестил двух или трех детей. Унтер грубо и отрывисто отказывал ему; один
из наших кучеров стоял возле. Я им закричал в окно. Унтер засуетился и велел
им убираться. Старик кланялся мне в пояс и плакал; кучер, стегнувши лошадь,
снял шляпу и утер глаза, - дрожки застучали, и слезы полились у меня градом.
Душа переполнилась. Это были первые и последние слезы во все время
заключения.
К утру канцелярия начала наполняться; явился писарь, который продолжал
быть пьяным с вчерашнего дня, - фигура чахоточная, рыжая, в прыщах, с
живот-норазвратным выражением в лице. Он был во фраке кирпичного цвета,
прескверно сшитом, нечистом, лоснящемся. Вслед за ним пришел другой, в
унтер-офицерской шинели, чрезвычайно развязный. Он тотчас обратился ко мне с
вопросом:
- В театре, что ли-с, попались?
- Меня арестовали дома.
- И сам Федор Иванович?
- Кто это Федор Иванович? (189)
- Полковник Миллер-с,
- Да, он.
- Понимаем-с, - он моргнул рыжему, который не показал никакого участия.
Кантонист не продолжал разговора; он увидел, что я взят не за буянство, не
за пьянство, и потерял ко мне весь интерес, а может, и боялся вступить в
разговор с опасным арестантом.
Спустя немного явились разные квартальные, заспанные и непроспавшиеся,
наконец просители и тяжущиеся.
Содержательница публичного дома жаловалась на полпивщика, что он в
своей лавке обругал ее всенародно и притом такими словами, которые она,
будучи женщиной, не может произнести при начальстве. Полпивщик клялся, что
он таких слов никогда не произносил. Содержательница клялась, что он их
неоднократно произносил и очень громко, причем она прибавляла, что он
замахнулся на нее и если б она не наклонилась, то он раскроил бы ей все
лицо. Сиделец говорил, что она, во-первых, ему не платит долг, во-вторых,
разобидела его в собственной его лавке и, мало того, обещала исколотить его
не на живот, а на смерть руками своих приверженцев.
Содержательница, высокая, неопрятная женщина, с отекшими глазами,
кричала пронзительно громким, визжащим голосом и была чрезвычайно
многоречива. Сиделец больше брал мимикой и движениями, чем словами.
Соломон-квартальный, вместо суда, бранил их обоих на чем свет стоит.
- С жиру собаки бесятся! - говорил он. - Сидели б, бестии, покойно у
себя, благо мы молчим да мирволим. сидишь, важность какая! поругались - да и
тотчас начальство беспокоить. И что вы за фря такая? словно лам в первый раз
- да вас назвать нельзя, не выругавши, - таким ремеслом занимаетесь.
Полпивщик тряхнул головой и передернул плечами в знак глубокого
удовольствия. Квартальный тотчас напал на него.
- А ты что из-за прилавка лаешься, собака? хочешь в сибирку?
Сквернослов эдакой, да лапу еще подымать - а березовых, горячих№ хочешь?
(190)
Для меня эта сцена имела всю прелесть новости, она у меня осталась в
памяти навсегда; это был первый патриархальный русский процесс, который я
видел.
Содержательница и квартальный кричали до тех пор, пока взошел частный
пристав. Он, не спрашивая, зачем эти люди тут и чего хотят, закричал еще
больше диким голосом:
- Вон отсюда, вон, что здесь торговая .баня или кабак?
Прогнавши "сволочь", он обратился к квартальному:
- Как вам это не стыдно допускать такой беспорядок? сколько раз вам
говорил? уважение к месту теряется,-шваль всякая станет после этого Содом
делать. Вы потакаете слишком этим мошенникам. Это что за человек? - спросил
он обо мне.
- Арестант, - отвечал квартальный, - которого привезли Федор Иванович,
тут есть бумажка-с.
Частный пробежал бумажку, посмотрел на меня, с неудовольствием встретил
прямой и неподвижный взгляд, который я на нем остановил, приготовляясь на
первое его слово дать сдачи, и сказал:
- Извините.
Дело содержательницы и полпивщика снова явилось; она требовала присяги
- пришел поп - кажется они оба присягнули, - я конца не видал. Меня увезли к
обер-полицмейстеру, не знаю зачем - никто не говорил со мною ни слова, потом
опять привезли в частный дом, где мне была приготовлена комната под самой
каланчой. Унтер-офицер заметил, что если я хочу поесть, надобно послать
купить что-нибудь, что казенный паек еще не назначен и что он еще дня два не
будет назначен; сверх того, как он состоит из трех или четырех копеек
серебром, то хорошие арестанты предоставляют его в экономию.
Запачканный диван стоял у стены, время было за полдень, я чувствовал
страшную усталость, бросился на диван и уснул мертвым сном. Когда я
проснулся, на душе все улеглось и успокоилось. Я был измучен в последнее
время неизвестностью об Огареве, теперь черед дошел и до меня, опасность не
виднелась издали, а обложилась вокруг, туча была над головой. Это первое
гонение должно было нам служить рукоположением. (191)
ГЛАВА X
Под каланчой. - Лиссабонский квартальный. --Зажигатели.
К тюрьме человек приучается скоро, если он имеет сколько-нибудь
внутреннего содержания. К тишине и совершенной воле в клетке привыкаешь
быстро, - никакой заботы, никакого рассеяния.
Сначала не давали книг; частный пристав уверял, что из дому книг не
дозволяется брать. Я его просил купить. "Разве что-нибудь учебное,
грамматику какую, что ли, пожалуй, можно, а не то, надобно спросить
генерала". Предложение читать от скуки грамматику было неизмеримо смешно,
тем не менее я ухватился за него обеими руками и попросил частного пристава
купить итальянскую грамматику и лексикон. Со мной были две красненькие
ассигнации, я отдал одну ему; он тут же послал поручика за книгами и отдал
ему мое письмо к обер-полицмейстеру, в котором я, основываясь на вычитанной
мною статье, просил объявить мне причину ареста или выпустить меня.
Частный пристав, в присутствии которого я писал письмо, уговаривал не
посылать его. "Напрасно-с, ей-богу, напрасно-с утруждаете генерала; скажут:
беспокойные люди, - вам же вред, а пользы никакой не будет".
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на
словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил
из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: "Так
хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно". Об сдаче и
разговора не было. Я хотел было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль
миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Недели через полторы после моего взятия, часу в десятом вечера, пришел
маленького роста черненький и рябенький квартальный с приказом одеться и
отправляться в следственную комиссию.
Пока я одевался, случилось следующее смешно-досадное происшествие. Обед
мне присылали из дома, слуга отдавал внизу дежурному унтер-офицеру, тот
(192) присылал с солдатом ко мне. Виноградное вино позволялось пропускать от
полубутылки до целой в день. Н. Сазонов, пользуясь этим дозволением, прислал
мне бутылку превосходного "Иоганнисберга". Солдат и я, мы ухитрились двумя
гвоздями откупорить бутылку; букет поразил издали. Этим вином я хотел
наслаждаться дня три-четыре.
Надобно быть в тюрьме, чтоб знать, сколько ребячества остается в
человеке и как могут тешить мелочи от бутылки вина до шалости над сторожем.
Рябенький квартальный отыскал мою бутылку и, обращаясь ко мне, просил
позволения немного выпить. Досадно мне было, однако я сказал, что очень рад.
Рюмки у меня не было. Изверг этот взял стакан, налил его до невозможной
полноты и вылил его себе внутрь, не переводя дыхания; этот образ вливания
спиртов и вин только существует у русских и у поляков; -я во всей Европе не
видал людей, которые бы пили залпом стакан или умели хватить рюмку. Чтоб
потерю этого стакана сделать еще чувствительнее, рябенький квартальный,
обтирая синим табачным платком губы, благодарил меня, приговаривая: "Мадера
хоть куда". Я с ненавистью посмотрел на него и злобно радовался, что люди не
привили квартальному коровьей оспы, а природа не обошла его человеческой.
Этот знаток вин привез меня в обер-полицмейстерский дом на Тверском
бульваре, ввел в боковую залу и оставил одного. Полчаса спустя из внутренних
комнат вышел толстый человек с ленивым и добродушным видом; он бросил
портфель с бумагами на стул и послал куда-то жандарма, стоявшего в дверях.
- Вы, верно, - сказал он мне, - по делу Огарева и других молодых людей,
недавно взятых? Я подтвердил.
- Слышал я, - продолжал он, - мельком. Странное дело, ничего не
понимаю.
- Я сижу две недели в тюрьме по этому делу, да не только ничего не
понимаю, но просто не знаю ничего.
- Это-то и прекрасно, - сказал он, пристально посмотревши на меня, - и
не знайте ничего. Вы меня простите, а я вам дам совет: вы молоды, у вас еще
кровь горяча, хочется поговорить, это - беда; не забудьте же, что вы ничего
не знаете, это единственный путь спасения. (193)
Я смотрел на него с удивлением: лицо его не выражало ничего дурного; он
догадался и, улыбнувшись, сказал:
- Я сам был студент Московского университета лет двенадцать тому назад.
Взошел какой-то чиновник; толстяк обратился к нему как начальник и,
кончив свои приказания, вышел вод, ласково кивнув головой и приложив палец к
губам. Я никогда после не встречал этого господина и не знаю, кто он; но
искренность его совета я испытал.
Потом взошел полицмейстер, другой, не Федор Иванович, и позвал меня в
комиссию. В большой, довольно красивой зале сидели за столом человек пять,
все в военных мундирах, за исключением одного чахлого старика. Они курили
сигары, весело разговаривали между собой, расстегнувши мундиры и развалясь
на креслах. Обер-полицмейстер председательствовал.
Когда я взошел, он обратился к какой-то фигуре,; смиренно сидевшей в
углу, и сказал:
- Батюшка, не угодно ли?
Тут только я разглядел, что в углу сидел старый священник с седой
бородой и красно-синим лицом. Священник дремал, хотел домой, думал о чем-то
другом и зевал, прикрывая рукою рот. Протяжным голосом и несколько нараспев
начал он меня увещевать; толковал о грехе утаивать истину пред лицами,
назначенными царем, и о бесполезности такой неоткровенности, взяв во
внимание всеслышащее ухо божие; он не забыл даже сослаться на вечные тексты,
что "нет власти, аще не от бога" и "кесарю - кесарево". В заключение он
сказал, чтоб я приложился к святому евангелию и честному кресту в
удостоверение обета, - которого я, впрочем, не давал, да он и не
требовал,-искренно и откровенно раскрыть всю истину.
Окончивши, он поспешно начал завертывать евангелие и крест. Цынский,
едва приподнявшись, сказал ему,; что он может идти. После этого он обратился
ко мне и перевел духовную речь на гражданский язык.
- Я прибавлю к словам священника одно - запираться вам нельзя, если б
вы и хотели. - Он указал на кипы бумаг, писем, портретов, с намерением
разбросанных по столу.. -Одно откровенное сознание может (194) смягчить вашу
участь; быть на воле или в Бобруйску на Кавказе - это зависит от вас.
Вопросы предлагались письменно; наивность некоторых была поразительна.
"Не анаете ли вы о существовании какого-либо тайного общества? Не
принадлежите ли вы к какому-нибудь обществу - литературному или иному? - кто
его члены? где они собираются?"
На все это было чрезвычайно легко отвечать одним нет.
- Вы, я вижу, ничего не знаете, - сказал, перечитывая ответы, Цынский.
- Я вас предупредил - вы усложните ваше положение.
Тем и кончился первый допрос.
...Восемь лет спустя, в другой половине дома, где была следственная
комиссия, жила женщина, некогда прекрасная собой, с дочерью красавицей,
сестра нового обер-полицмейстера.
Я бывал у них и всякий раз проходил той залой, где Цынский с компанией
судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла -
напоминовением ли того, до чего может унизить человека необузданность и
злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую
свирепость, - не знаю, но он был тут, с тростью в руках, курносый и
нахмуренный, - я останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда
арестантом, теперь гостем. Небольшая гостиная возле, где все дышало женщиной
и красотой, была как-то неуместна в доме строгости и следствий; мне было не
по себе там и как-то жаль, что прекрасно развернувшийся цветок попал на
кирпичную, печальную стену съезжей. Наши речи и речи небольшого круга
друзей, собиравшихся у них, так иронически звучали, так удивляли ухо в этих
стенах, привыкнувших слушать допросы, доносы и рапорты о повальных обысках,
- в этих стенах, отделявших нас от шепота квартальных, от вздохов
арестантов, от бренчанья жандармских шпор и сабли уральского казака...
Через неделю или две снова пришел рябенький квартальный и снова привез
меня к Цынскому. В сенях сидели и лежали несколько человек скованных,
окруженные солдатами с ружьями; в передней было тоже несколько человек
разных сословий, без цепей, но строго охраняемых* Квартальный сказал мне,
что это все (195) зажигатели. Цынский был на пожаре, следовало ждать его
возвращения; мы приехали часу в десятом вечера; в час ночи меня еще никто не
спрашивал, и я все еще преспокойно сидел в передней с зажигателями. Из них
требовали то одного, то другого - полицейские бегали взад и вперед, цепи
гремели, солдаты от скуки брякали ружьями и выкидывали артикул. Около часу
приехал Цынский, в саже и копоти, и пробежал в кабинет, не останавливаясь.
Прошло с полчаса, позвали моего квартального; он воротился бледный,
растерянный и с судорожным подергиванием в лице. Вслед за ним Цынский
высунул голову в дверь и сказал:
- А вас, monsieur Г., вся комиссия ждала целый вечер; этот болван
привез вас сюда в то время, как вас требовали к князю Голицыну. Мне очень
жаль, что вы здесь прождали так долго, но это не моя вина. Что прикажете
делать с такими исполнителями? я думаю, пятьдесят лет служит и все чурбан. -
Ну, пошел теперь домой! - прибавил он, изменив голос на гораздо грубейший и
обращаясь к квартальному.
Квартальный повторял целую дорогу: "Господи! какая беда! человек не
думает, не гадает, что над ним "сделается, - ну уж он меня доедет теперь. Он
бы еще ничего, если б вас там не ждали, а то ведь ему срам - господи, какое
несчастие!"
Я простил ему рейнвейн, особенно когда он мне сообщил, что он менее был
испуган, когда раз тонул возле Лиссабона, чем теперь. Последнее
обстоятельство было так нежданно для меня, что мною овладел безумный смех.
- Как же вы это попали в Лиссабон? помилуйте, на что же это похоже? -
спросил я его.
Старик был лет за двадцать пять морским офицером. Нельзя не согласиться
с министром, который уверял капитана Копейкина, что в России, некоторым
образом, никакая служба не остается без вознаграждения. Его судьба спасла в
Лисса