Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
шел он из тюрьмы; Наполеон его вытолкнул
из нее почти в насмешку, прочитав во время Крымской войны письмо Барбеса, в
котором он, в припадке галльского шовинизма, говорит о военной славе
Франции. Барбес удалился было в Испанию, перепуганное и тупое правительство
выслало его. Он уехал в Голландию и там нашел покойное, глухое убежище.
И вот этот-то герой и мученик вместе с одним из главных деятелей
февральской республики, с первым государственным человеком социализма,
вспоминали и обсуживали прошедшие дни славы и невзгодья!
А меня давила тяжелая тоска, я с несчастной ясностью видел, что они
тоже принадлежат истории другого десятилетия, которая окончена до последнего
листа, до переплета!
Окончена не для них лично, а для всей эмиграции, и для всех теперешних
политических партий. Живые и шумные десять, даже пять лет тому назад, они
вышли из русла и теряются в песке, воображая, что все текут в океан. У них
нет больше ни тех слов, которые, как слово "республика", пробуждали целые
народы, ни тех песен, как "Марсельеза", которые заставляли содрогаться
каждое сердце. У них и враги не той же величины и не той же пробы; нет ни
седых феодальных привилегий короны, с которыми было бы трудно сражаться, ни
королевской головы, которая бы, скатываясь с эшафота, уносила с собой целую
государственную организацию. Казните Наполеона, из этого не будет 21 января;
разберите по камням Мазас, из этого не выйдет взятия Бастилии! Тогда в этих
громах и молниях раскрывалось новое откровение, откровение государства,
основанного на разуме, новое искупление из средневекового мрачного (43)
рабства. С тех пор искупление революцией обличилось несостоятельным, на
разуме государство не устроилось. Политическая реформация выродилась, как и
религиозная, в риторическое пустословие, охраняемое слабостью одних и
лицемерием других. "Марсельеза" остается святым гимном, но гимном
прошедшего, как "Qottes feste Burg", звуки той и другой песни вызывают и
теперь ряд величественных образов, как в макбетовском процессе теней - все
цари, но все мертвые.
Последний едва еще виден в спину, а об новом только слухи. Мы в
междуцарствии; пока, до наследника, полиция все захватила, во имя наружного
порядка. .Тут не может быть и речи о правах, это временные необходимости,
это Lynch law 62 в истории, экзекуция, оцепление, карантинная мера. Новый
порядок, совместивший все тяжкое монархии и все свирепое якобинизма,
огражден не идеями, не предрассудками, а страхами и неизвестностями. Пока
одни боялись, другие ставили штыки и занимали места. Первый, кто прорвет их
цепь, пожалуй, и займет главное место, занятое полицией, только он и сам
сделается сейчас квартальным.
Это напоминает нам, как Косидьер вечером 24 февраля пришел в префектуру
с ружьем в руке, сел в кресла только что бежавшего Делессера, позвал
секретаря, сказал ему, что он назначен префектом, и велел подать бумаги.
Секретарь так же почтительно улыбнулся, как Делессеру, так же почтительно
поклонился и пошел за бумагами, бумаги пошли своим чередом, ничего не
переменилось, только ужин Делессера съел Косидьер.
Многие узнали пароль префектуры, но лозунга истории не знают. Они,
когда было время, поступили точно так, как Александр I. Они хотели, чтоб
старому порядку был нанесен удар, но не смертельный; а Бенигсена или Зубова
у них не было.
И вот почему, если они снова сойдут на арену, они ужаснутся людской
неблагодарности и пусть останутся при этой мысли, пусть думают, что это одна
неблагодарность. Мысль эта мрачна, но легче многих других.
А еще лучше им вовсе не ходить туда; пусть они нам и нашим детям
повествуют о своих великих делах. Сердиться за этот совет нечего, живое
меняется, неизменное (44) становится памятником. Они оставили свою бразду
так; как свою оставят за ними идущие, и их обгонит в свою очередь свежая
волна, а потом все: бразды... живое и памятники - все покроется всеобщей
амнистией вечного забвения!
На меня сердятся многие за то, что я высказываю эти вещи. "В ваших
словах, - говорил мне очень почтенный человек, - так и слышится посторонний
зритель".
А ведь я не посторонним пришел в Европу. Посторонним я сделался. Я
очень вынослив, но выбился, наконец, из сил.
Я пять лет не видал светлого лица, не слыхал простого смеха,
понимающего взгляда. Все фельдшеры были возле да прозекторы. Фельдшеры все
пробовали лечить, прозекторы все указывали им по трупу, что они ошиблись, -
ну, и я, наконец, схватил скальпель; может, резнул слишком глубоко с
непривычки.
Говорил я не как посторонний, не для упрека; говорил оттого, что сердце
было полно, оттого, что общее непониманье выводило из терпения. Что я раньше
отрезвел, это мне ничего не облегчило. Это и из фельдшеров только самые
плохие самодовольно улыбаются, глядя на умирающего. "Вот, мол, я сказал, что
он к вечеру протянет ноги, он и протянул".
Так зачем же я вынес?
В 1856 году лучший из всей немецкой эмиграции человек, Карл Шурц,
приезжал из Висконсина в Европу. Возвращаясь из Германии, он говорил мне,
что его поразило нравственное запустение материка. Я перевел ему, читая, мои
"Западные арабески", он оборонялся от моих заключений, как от привидения, в
которое человек не хочет верить, но которого боится.
- Человек, - сказал он мне, - который так понимает современную Европу,
как вы, должен бросить ее.
- Вы так и поступили, - заметил я.
- Отчего же вы этого не делаете?
- Очень просто: я могу вам сказать так, как один честный немец прежде
меня отвечал в гордом припадке самобытности - "у меня в Швабии есть свой
король", - у меня в России есть свой народ!
::::::::::::::::::::::::::..
Сходя с вершин в средние слои эмиграции, мы увидим, что большая часть
была увлечена в изгнание бла(45)городным порывом и "риторикой. Люди эти
жертвовали собой за слова, то есть за их музыку, не давая себе никогда
ясного отчета в смысле их. Они их любили горячо и верили в них, как католики
любили и верили в латинские молитвы, не зная по-латыни. "La fraternite
univer-selle comme base de la republique universelle" - это кончено и
принято! "Point de salaries, et la solidarite des peuples!" 63 - и,
покраснейте, этого иному достаточно, чтоб идти на баррикаду, а уж коли
француз пойдет, он с нее не побежит.
"Pour moi, voyez-vous, la republique nest pas une forme
gouvernementale, cest une religion, et elle ne sera vraie que lorsquelle Ie
sera", - говорил мне один участник всех восстаний со времени ламарковских
похорон. "Et lorsque la religion sera une republique", - добавил я.
"Precisement!" 64 - отвечал он, довольный тем, что я вывернул наизнанку его
фразу.
Массы эмиграции представляют своего рода вечно открытое угрызение
совести перед глазами вождей. В них все их недостатки являются в том
преувеличенном и смешном виде, в котором парижские моды являются где-нибудь
в русском уездном городе.
И во всем этом есть бездна наивного. За декламацией на первом плане la
mise en scene 65.
Античные драпри и торжественная постановка Конвента так поразила
французский ум своей грозной поэзией, что, например, с именем республики ее
энтузиасты представляют не внутреннюю перемену, а праздник федерализации,
барабанный бой и заунывные звуки tocsin 66. Отечество возвещается в
опасности, народ встает массой на его защиту в то время, как около деревьев
свободы празднуется торжество цивизма; девушки в белых платьях пляшут под
напев патриотических гимнов, и Франция в фригийской шапке посылает громадные
армии для освобождения народов и низвержения царей! (46)
Главный балласт всех эмиграции, особенно французской, принадлежит
буржуазии; этим характер их уже обозначен. Марка или штемпель мещанства так
же трудно стирается, как печать дара духа святого, которую прикладывают наши
семинарии своим ученикам. Собственно купцов, лавочников, хозяев в эмиграции
мало, и те попали в нее как-то невзначай, вытолкнутые большей частью из
Франции после 2 декабря за то, что не догадались, что на них лежит священная
обязанность изменить конституцию. Их тем больше жаль, что положение их
совершенно комическое, они потеряны в красной обстановке, которой дома не
знали, а только боялись; в силу национальной слабости им хочется себя
выдавать за гораздо больших радикалов, чем они в самом деле; но, не
привыкнув к революционному jargon, они, к ужасу новых товарищей,
беспрестанно впадают в орлеанизм. Разумеется, они были бы все рады
возвратиться, если б point dhonneur 67, единственная крепкая, нравственная
сила современного француза, не воспрещал просить дозволения.
Над ними стоящий слой составляет лейб-компанейскую роту эмиграции:
адвокаты, журналисты, литераторы и несколько военных.
Большая часть из них искали в революции общественного положения, но при
быстром отливе они очутились на английской отмели. Другие - бескорыстно
увлеклись клубной жизнию и агитациями, риторика довела их до Лондона,
сколько волею, а вдвое того неволею. В их числе много чистых и благородных
людей, но мало способных; они попали в революцию по темпераменту, по отваге
человека, который бросается, слыша крик - в реку, забывая об ее глубине и о
своем неумении плавать.
За этими детьми, у которых, по несчастию, поседели узкие бородки и
несколько очистился от волос остроконечный галльский череп, стояли разные
кучки работников, гораздо более серьезных, не столько связанные в одно
наружностию, сколько духом и общим интересом.
Их революционерами поставила сама судьба; нужда и развитие сделали их
практическими социалистами; оттого-то их дума реальнее, решимость тверже.
Эти (47) люди вынесли много лишений, много унижений, и притом молча, - это
дает большую крепость; они переплыли Ламанш не с фразами, а со страстями и
ненавистями. Подавленное положение спасло их от буржуазного suffisance 68,
они знают, что им некогда было образоваться, они хотят учиться, в то время
как буржуа не больше их учился, но совершенно доволен знанием.
Оскорбленные с детства, они ненавидят общественную неправду, которая их
столько давила. Тлетворное влияние городской жизни и всеобщей страсти
стяжания превратило у многих эту ненависть в зависть; они, не давая себе
отчета, тянутся в буржуазию и терпеть ее не могут, так, как мы не можем
терпеть счастливого соперника, страстно желая занять его место или отомстить
ему его наслаждения.
Но ненависть ли, или зависть, желание ли у одних блага, у других мести,
и те и другие будут страшны в будущем западном движении. Они будут на первом
плане. Перед их рабочими мышцами, мрачной отвагой и накипевшим желанием
мести - что сделают консерваторы и риторы? Да что сделают и прочие горожане,
когда на зов работника поднимется саранча полей и деревень? Крестьянские
войны забыты; последние эмигранты из земледельцев относятся ко временам
ревокации 69 Нантского эдикта; Вандея исчезла за пороховым дымом. Но мы
обязаны 2 декабрю тем, что своими глазами вновь увидели эмигрантов в
деревянных башмаках.
Сельское население на юге Франции, от Пиренеи до Альп, приподняло
голову после coup dEtat, как бы спрашивая: "Не пришла ли наша пора?"
Восстание было задавлено в самом начале массами солдат; за ними явились
военно-судные комиссии, стая гончих жандармов и полицейских ищеек
рассыпались по проселочным дорогам и деревушкам. Очаг крестьянина, его семья
- эти святыни его, были обесчещены полициею; она требовала показания жены на
мужа, сына на отца, и по двусмысленному слову родственника, по одному доносу
garde champetre 70 вели в тюрьму отцов семейства, седых, как лунь, стариков,
юношей, женщин; судили их кой-как, гуртом, и потом случайно кого выпустили,
кого по(48)слали в Ламбессу, в Кайенну, другие сами бежали в Испанию, в
Савойю, за Барский мост 71.
Крестьян я мало знаю. Видел я в Лондоне несколько человек, спасшихся на
лодке из Кайенны; одна дерзость, безумие этого предприятия лучше целого тома
характеризуют их. Они были почти все с Пиренеев. Совсем другая порода,
широкоплечая, рослая, с крупными чертами, вовсе не шифонированными 72, как у
поджарых французских горожан, с их скудной кровью и бедной бородкой.
Разорение их домов и Кайенна воспитали их. "Мы воротимся еще когда-нибудь, -
говорил мне сорокалетний геркулес, большей частью молчавший (все они были не
очень разговорчивы), - и посчитаемся!" На других эмигрантов, на их сходки и
речи они что-то смотрели чужими... и недели через три они пришли ко мне
проститься. "Не хотим даром жить, да и здесь скучно, - едем в Испанию, в
Сантандр, там обещают поместить нас дровосеками". Взглянул я еще раз на
сурово мужественный вид и на мускулярную руку будущих дровосеков и подумал:
"Хорошо, если топор их только будет рубить каштановые деревья и дубы".
Дикую, разъедающую силу, накипевшую в груди городского работника, я
видел ближе 73.
Прежде чем мы перейдем к этой дикой, стихийной силе, которая мрачно
содрогается, скованная людским насилием и собственным невежеством, и подчас
прорывается в щели и трещины - разрушительным огнем, наводящим ужас и
смятение, - остановимся еще раз на последних темплиерах и классиках
французской революции - на ученой, образованной, изгнанной, республиканской,
журнальной, адвокатской, медицинской, сорбоннской, демократической
буржуазии, которая уча(49)ствовала лет десять в борьбе с Людвигом-Филиппом,
увлеклась событиями 1848 года и осталась им верной и дома, и в изгнании.
В их рядах есть люди умные, острые, люди очень добрые, с горячей
религией и с готовностью ей пожертвовать всем - но понимающих людей, людей,
которые бы исследовали свое положение, свои вопросы - так, как
естествоиспытатель исследует явление или патолог - болезнь, почти вовсе нет.
Скорее полное отчаяние, презрение к лицам и делу, скорее праздность упреков
и попреков, стоицизм, героизм, все лишения, чем исследование... Или такая же
полная вера в успех, без взвешивания средств, без уяснения практической
цели. Вместо ее удовлетворялись знаменем, заголовком, общим местом: Право на
работу, уничтожение пролетариата... Республика и порядок!.. братство и
солидарность всех народов... Да как же все это устроить, осуществить? - Это
последнее дело. Лишь бы быть во власти, остальное сделается декретами,
плебисцитами. А не будут слушаться - "Grenadiers, en avant, aux armes! Pas
de charge... balonnettes!" 74 И религия террора - coup dEtat, централизации,
военного вмешательства сквозит в дыры карманьолы и блузы. Несмотря на
доктринерский протест нескольких аттических умов орлеанской партии, пахнущих
Англией на ружейный выстрел.
Террор был величествен в своей грозной неожиданности, в своей
неприготовленной, колоссальной мести; но останавливаться на нем с любовью,
но звать его без необходимости - странная ошибка, которой мы обязаны
реакции. На меня комитет общественного спасения производит постоянно то
впечатление, которое я испытывал в магазине Charriere, Rue de lEcole de
Medicine 75 - со всех сторон блестят зловещим блеском стали - кривые, прямые
лезвия, ножницы, пилы... оружия вероятного спасения, но верной боли.
Операции оправдываются успехом. Террор и этим похвастаться не может. Он всей
своей хирургией не спас республики. К чему была сделана дантонотомия, к чему
эбертотомйя? Они ускорили лихорадку термидора, - а в ней республика и
зачахла; (50) люди все так же и еще больше бредили спартанскими
добродетелями, латинскими сентенциями и латиклавами a la David, бредили до
того, что "Salus populi" 76 одним добрым днем перевели на "Salvum fac
imperatorem" 77 и пропели его "соборне" во всем архиерейском орнате 78, в
нотрдамском соборе.
Террористы были люди недюжинные, суровые, резкие образы их - глубоко
вываялись в пятом действии XVIII века и останутся в истории до тех пор, пока
у рода человеческого не зашибет памяти; но нынешние французы-республиканцы
на них смотрят не так, они в них видят образцы и стараются быть кровожадными
в теории и в надежде приложения.
Повторяя a la Saint-Just натянутые сентенции из хрестоматий и латинских
классов, восхищаясь холодным, риторическим красноречием Робеспьера, они не
допускают, чтоб их героев судили, как прочих смертных. Человек, который бы
стал говорить о них, освобождаясь от обязательных титулов, которые стоят
всех наших "в бозе почивших", был бы обвинен в ренегатстве, в измене, в
шпионстве.
Изредка встречал я, впрочем, людей эксцентричных, сорвавшихся с своей
торной, гуртовой дороги.
Зато уж французы в этих случаях, закусывая удила и усвоивая себе
какую-нибудь мысль, не принадлежащую к сумме оборотных мыслей и идей,
неслись до того через край, что человек, подавший им эту мысль, сам с ужасом
отпрядывал от нее.
В 1854 доктор Coeur de Roi, посылая мне из Испании свою брошюру,
написал ко мне письмо.
Такого озлобленного крика против современной Франции и ее последних
революционеров мне редко удавалось слышать. Это был ответ Франции - на легко
перенесенный coup dEtat. Он сомневался в уме, в силе, в "крови" своей расы;
он звал казаков для "поправления выродившегося народонаселения". Он писал ко
мне, потому что нашел в моих статьях "то же воззрение". - Я отвечал ему, что
до исправительной трансфузии 79 (51) крови не иду - и послал ему "Du
developpement des idees revolutionnaires en Russie".
Coeur de Roi не остался в долгу; он ответил мне, что возлагает всю
надежду на войско Николая, долженствующее разрушить дотла, без пощады и
сожаления, цивилизацию, обветшавшую, испорченную и которая не имеет сил ни
обновиться, ни умереть своей смертью.
Одно уцелевшее письмо его прилагаю:
(Перевод)
Г-ну А. Герцену
Сантандер. 27 мая.
Милостивый государь!
Прежде всего я должен поблагодарить Вас за то, что Вы прислали мне Вашу
работу о революционных идеях и их развитии в России. Я уже читал эту книгу,
но не мог ее оставить у себя, к великому моему сожалению.
Этим я хочу лишь показать Вам, как я ценю ее по существу и по форме и
сколь полезной ее считаю для того, чтобы пробудить сознание в каждой из
действующих сил мировой революции, особенно у французов, которые полагают,
что революция возможна лишь по инициативе С.-Антуанского предместья.
Поскольку Вы оказали мне дружеское внимание, прислав свое произведение,
разрешите мне, милостивый государь, выразить Вам мою благодарность, высказав
то, что я о нем думаю, - не потому, что я придаю значение своему мнению, но
чтобы доказать Вам, что я прочитал Вашу книгу внимательно.
Это - великолепное исследование, цельное и оригинальное, в нем есть
подлинная мощь, серьезный труд, неприкрытые истины, глубоко волнующие места.
Это молодо и сильно, как славянская раса; отлично чувствуешь, что не
парижанин, не какой-нибудь кабинетный ученый, не немецкий филистер писал эти
пламенные строки; не конституционный республиканец, не умеренный
социалист-теократ, - но казак (Вас не пугает это слово, не правда ли?),
крайний анархист, утопист и поэт, приемлющий самые дерзновенные отрицания и
утверждения XIX века. Немногие французские революционеры отваживаются на
это. (52)
Что касается, в частности, будущего этнографического обновления, то я
нашел в Вашей книге (особенно во введении) много мест, которые