Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
спространялся. Компания дала сначала пароход, оказавшийся негодным по
осмотру хорошего моряка, графа Сапеги. Надобно было начать перегрузку. Когда
все было готово и часть Лондона знала обо всем, случилось следующее.
Сверцекевич и Домантович повестили всех участников экспедиции, чтоб они
собирались к десяти часам на такой-то амбаркадер 81 железной дороги, чтоб
ехать до Гулля в особом train, который давала им компания. И вот к десяти
часам стали собираться будущие воины - в их числе были итальянцы и несколько
французов; бедные отважные люди .. люди, которым надоела их доля в бездомном
скитании, и люди, истинно любившие Польшу. И 10 и 11 часов проходят, но
traina нет как нет. По домам, из которых таинственно вышли наши герои,
мало-помалу стали распространяться слухи о дальнем пути .. и часов в 12 к
будущим бойцам в сенях амбаркадера присоединилась стая женщин, неутешных
Дидон, оставляемых свирепыми поклонниками, и свирепых хозяек домов, которым
они не заплатили, вероятно, чтоб не делать огласки. Растрепанные и нечистые,
они кричали, хотели жаловаться в полицию... у некоторых были дети... все они
кричали, и все матери кричали. Англичане стояли кругом и с удивлением
смотрели на картину "исхода". Напрасно старшие из ехавших спрашивали, скоро
ли пойдет особый train, показывали свои билеты. Служители железной дороги не
слыхали ни о каком traine. Сцена становилась шумнее и шумнее.. Как вдруг
прискакал гонец от шефов Сказать ожидавшим, что (360) они все с ума сошли,
что отъезд вечером в 10, а не утром... и что это до того понятно, что они и
не написали Пошли с узелками и котомочками к своим оставленным Дидонам и
смягченным хозяйкам бедные воины...
В десять вечером они уехали. Англичане им даже прокричали три раза
"ура".
На другой день утром рано приехал ко мне знакомый морской офицер с
одного из русских пароходов. Пароход получил вечером приказ утром выступить
на всех парах и следить за "Ward Jacksonом".
Между тем "Ward Jackson" остановился в Копенгагене за водой, прождал
несколько часов в Мальме Бакунина, собиравшегося с ними для поднятия
крестьян в Литве, и был захвачен по приказанию шведского правительства.
Подробности дела и второй попытки Лапинского рассказаны были им самим в
журналах. Я прибавлю только то, что капитан уже в Копенгагене сказал, что он
пароход к русскому берегу не поведет, не желая его и себя подвергнуть
опасности; что еще до Мальме доходило до того, что Домантович пригрозил
своим револьвером не Лапинскому, а капитану. С Лапинским Домантович все-таки
поссорился, и они заклятыми врагами поехали в Стокгольм, оставляя несчастную
команду в Мальме.
- Знаете ли вы, - сказал мне Сверцекевич или кто-то из близких ему, -
что во всем этом деле остановки в Мальме становится всего подозрительнее
лицо Тугендгольда?
- Я его вовсе не знаю. Кто это?
- Ну, как не знаете, - вы его видали у нас, молодой малый, без бороды.
Лапинский был раз у вас с ним.
- Вы говорите, стало, о Поллесе.
- Это его псевдоним - настоящее имя его Тугендгольд.
- Что вы говорите?.. - и я бросился к моему столу. Между отложенными
письмами особенной важности я нашел одно, присланное мне месяца два перед
тем. Письмо это было из Петербурга - оно предупреждало меня, что некий
доктор Тугендгольд состоит в связи с III отделением, что он возвратился, но
оставил своим агентом меньшого брата, что меньшой брат должен ехать в
Лондон. (361)
Что Поллес и он было одно лицо - в этом сомнении не могло быть. У меня
опустились руки,
- Знали вы перед отъездом экспедиции, что Поллес был Тугендгольд?
- Знал. Говорили, что он переменил свою фамилию, потому что в краю его
брата знали за шпиона.
- Что же вы мне не сказали ни слова?
- Да так, не пришлось.
И Селифан Чичикова знал, что бричка сломана - а сказать не сказал.
Пришлось телеграфировать после захвата в Мальме. И тут ни Домантович,
ни Бакунин 82 не умели ничего порядком сделать, - перессорились. Поллеса
сажали в тюрьму за какие-то брильянты, собранные у шведских дам для поляков
и употребленные на кутеж.
В то самое время как толпа вооруженных поляков, бездна дорого
купленного оружия и "Ward Jackson" оставались почетными пленниками на берегу
Швеции, собиралась другая экспедиция, снаряженная белыми; она должна была
идти через Гибралтарский пролив. Ее вел граф Сбышевский, брат того, который
писал замечательную брошюру "La Pologne et la cause de lordre" 83. Отличный
морской офицер, бывший в русской службе, он ее бросил, когда началось
восстание, и теперь вел тайно снаряженный пароход в Черное море. Для
переговоров он ездил в Турин, чтоб там секретно видеться с начальниками
тогдашней оппозиции и, между прочим, с Мордини.
- На другой день после моего свиданья с Сбышевским, - рассказывал мне
сам Мордини, -- вечером, в палате министр внутренних дел отвел меня в
сторону и сказал: "Пожалуйста, будьте осторожнее... у вас вчера был польский
эмиссар, который хочет провести пароход через Гибралтарский пролив - как бы
дела не было, да зачем же они прежде болтают?"
Пароход, впрочем, и не дошел до берегов Италии: он был захвачен в
Кадиксе испанским правительством. По (362) миновании надобности оба
правительства дозволили полякам продать оружие и отпустили пароходы.
Огорченный и раздосадованный приехал Лапинский в Лондон.
- Остается одно, - говорил он, - составить общество убийц и перебить
большую часть всех царей и их советников... или ехать опять на Восток, в
Турцию...
Огорченный и раздосадованный приехал Сбышевский...
- Что же, и вы бить королей, как Лапинский?
- Нет, поеду в Америку... буду драться за республику... Кстати, -
спросил он Тхоржевского, - где здесь можно завербоваться? Со мной несколько
товарищей и все без куска насущного хлеба.
- Просто у консула...
- Да нет, мы хотели на юг: у них теперь недостаток в людях, и они
предлагают больше выгодные условия.
- Не может быть, вы не пойдете на юг! ...По счастью, Тхоржевский
отгадал. На юг они не пошли.
3 мая 1867
(ГЛАВА VI). PATER V. PETCHERINE 84
- Вчера я видел Печерина. Я вздрогнул при этом имени.
- Как, - спросил я, - того Печерина? Он здесь?
- Кто, rеvеrend Petcherine? 85 Да, он здесь!
- Где же он?
- В иезуитском монастыре С. Мери Чапель в Клапаме.
Rйvйrend Petcherine!.. И этот грех лежит на Николае. Я Печерина лично
не знал, но слышал об нем очень много от Редкина, Крюкова, Грановского.
Молодым доцентом возвратился он из-за границы на кафедру греческого языка в
Московском университете; это было в одну из самых томных эпох николаевского
гонения, между 1835 и (363) 1840. Мы были в ссылке, молодые профессора еще
не приезжали, "Телеграф" был запрещен, "Европеец" был запрещен, "Телескоп"
запрещен, Чаадаев объявлен сумасшедшим.
Только после 1848 года террор в России пошел еще дальше.
Но угорелое самовластие последних лет николаевского царствования явным
образом было пятым действием. Тут уже становилось заметно, что не только
что-то ломит и губит, но что-то само ломится и гибнет: слышно было, как пол
трещит, - но под расседающимся сводом.
В тридцатых годах, совсем напротив, опьянение власти шло обычным
порядком, будничным шагом; кругом глушь, молчание, все было безответно,
бесчеловечно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско, глупо и мелко. Взор,
искавший сочувствия, встречал лакейскую угрозу или испуг, от него
отворачивались или оскорбляли его. Печерин задыхался в этом неаполитанском
гроте рабства, им овладел ужас, тоска, надобно было бежать, бежать во что бы
ни стало из этой проклятой страны. Для того чтоб уехать, надобны деньги.
Печерин стал давать уроки, свел свою жизнь на одно крайне необходимое, мало
выходил, миновал товарищеские сходки и, накопивши немного денег, - уехал.
Через некоторое время он написал гр. С. Строгонову письмо, он уведомлял
его о том, что он. не воротится больше. Благодаря его, прощаясь с ним,
Печерин говорил о невыносимой духоте, от которой он бежал, и заклинал его
беречь несчастных молодых профессоров, обреченных своим развитием на те же
страдания, быть их щитом от ударов грубой силы.
Строгонов показывал это письмо многим из профессоров.
Москва на некоторое время замолкла об нем, и вдруг мы услышали, с
каким-то бесконечно тяжелым чувством, что Печерин сделался иезуитом, что он
на искусе в монастыре. Бедность, безучастие, одиночество сломили его; я
перечитывал его "Торжество смерти" и спрашивал себя - неужели этот человек
может быть католиком, иезуитом? Ведь он уже ушел из царства, в котором
история делается под палкой квартального и под надзором жандарма. Зачем же
ему так скоро занадобилась другая власть, другое указание? (364)
Разобщенным показался себе, сирым русский человек в сортированном и по
горло занятом Западе, ему было слишком безродно. Когда веревка, на которой
он был привязан, порвалась и судьба его, вдруг отрешенная от всякого
внешнего направления, попала в его собственные руки, он не знал, что делать,
не умел с ней управляться и, сорвавшись с орбиты, без цели и границ упал в
иезуитский монастырь!
На другой день, часа в два, я отправился в St. Магу Chapel. Тяжелая
дубовая дверь заперта, - я стукнул три раза кольцом; дверь отворилась, и
явился тощий молодой человек лет восемнадцати, в монашеском подряснике; в
-руках у него был молитвенник.
- Кого вам? - спросил брат-привратник по-английски.
- Rйvйrend Father Petcherine 86.
- Позвольте ваше имя.
- Вот карточка и письмо.
В письме я вложил объявление о Русской типографии.
- Взойдите, - сказал молодой человек, запирая снова за мною дверь. -
Подождите здесь. - И он указал в обширных сенях на два-три больших стула со
старинной резьбой.
Минут через пять брат-привратник возвратился и сказал мне с небольшим
акцентом по-французски, что le pиre Petcherine sera enchantй de me recevoir
dans un instant 87.
После этого он повел меня через какой-то рефекторий 88 в высокую
небольшую комнату, слабо освещенную, и снова просил сесть. На стене было
высеченное из камня распятие и, если не ошибаюсь, с другой стороны также
богородица. Кругом тяжелого массивного стола стояли большие деревянные
кресла и стулья. Противуположная дверь вела сенями в обширный сад, его
светская зелень и шум листьев были как-то не на месте.
Брат-привратник показал мне на стене надпись; в ней было сказано, что
rйvйrend Fathers принимают имеющих в них нужду от четырех до шести часов.
Еще не было четырех. (365)
- Вы, кажется, не англичанин и не. француз? - спросил я его,
вслушиваясь в его акценты.
- Нет.
- Sind sie ein Deutscher?
- О, nein, mein Herr, - отвечал он, улыбаясь, - ich bin beinah ihr
Landsmann, ich bin ein Pфle 89.
Ну, брата-привратника выбрали недурно: он говорил на четырех языках. Я
сел, он ушел; странно мне было видеть себя в этой обстановке. Черные фигуры
прохаживались в саду, человека два в полумонашеском платье прошли мимо меня;
они серьезно, но учтиво кланялись, глядя в землю, и я всякий раз привставал
и также серьезно откланивался им. Наконец, вышел небольшой ростом, очень
пожилой священник в граненой шапке и во всем одеянии, в котором священники
ходят в монастырях. Он шел прямо ко мне, шурстя своей сутаной, и спросил
меня чистейшим французским языком:
- Вы желали видеть Печерина? Я отвечал, что я.
- Чрезвычайно рад вашему посещению, - сказал он, протягивая руку, -
сделайте одолжение, присядьте.
- Извините, - сказал я, несколько смешавшись, что не узнал его; мне в
голову не приходило, что встречу его костюмированного, - ваше платье...
Он слегка улыбнулся и тотчас продолжал:
- Давно не слыхал я никакой вести о родном крае, об наших, об
университете; вы, вероятно, знали Редкина и Крюкова.
Я смотрел на него. Лицо его было старо, старше лет; видно было, что под
этими морщинами много прошло, и прошло tout de bon 90, то есть умерло,
оставив только свои надгробные следы в чертах. Искусственный клерикальный
покой, которым, особенно монахи, как сулемой, заморяют целые стороны сердца
и ума, был уже и в его речи и во всех движениях. Католический священник
всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же
верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии.
Когда я ему рассказал об общих знакомых и о кончине Крюкова, при
которой я был, о том, как его сту(366)денты несли через весь город на
кладбище, потом об успехах Грановского, об его публичных лекциях, - мы оба
как-то призадумались. Что происходило в черепе под граненой шапкой, не знаю,
но Печерин снял ее, как будто она ему тяжела была на эту минуту, и поставил
на стол. Разговор не шел.
- Sortons un peu au jardin, - сказал Печерин, - le temps est si beau,
et cest si rare а Londres.
- Avec le plus grand plaisir 91. Да скажите, пожалуйста, для чего же мы
с вами говорим по-французски?
- И то! Будемте говорить по-русски; я думаю, что уже совсем разучился.
Мы вышли в сад. Разговор снова перешел к университету и Москве.
- О, - сказал Печерин, - что это было за время, когда я оставил Россию,
- без содрогания не могу вспомнить;
- Подумайте же, что теперь делается; наш Саул совсем сошел с ума после
1848. - И я ему передал несколько гнуснейших фактов.
- Бедная страна, особенно для меньшинства, получившего несчастный дар
образования. А ведь какой добрый народ; я. часто вспоминаю наших мужиков,
когда бываю в Ирландии, они чрезвычайно похожи; кельтийский землепашец -
такой же ребенок, как наш. Побывайте в Ирландии, вы сами убедитесь в этом.
Так длился разговор с полчаса, наконец, собираясь оставить его, я
сказал ему:
- У меня есть просьба к вам.
- Что такое? Сделайте одолжение.
- У меня были в руках в Петербурге несколько ваших стихотворений - в
числе их есть трилогия "Поликрат Самосский", "Торжество смерти" и еще
что-то, нет ли у вас их, или не можете ли вы мне их дать?
- Как это вы вспомнили такой вздор? Это незрелые, ребяческие
произведения иного времени и иного настроения.
- Может, - заметил я, улыбаясь, - поэтому-то они мне и нравятся. Да
есть они у вас или нет?
- Нет, где же!.. (367)
- И продиктовать не можете?
- Нет, нет, совсем нет.
- А если я их найду где-нибудь в России, - печатать позволите?
- Я, право, на эти ничтожные произведения смотрю, точно будто другой
писал; мне до них дела нет, как больному до бреда после выздоровления.
- Коли вам дела нет, стало, я могу печатать их, положим, без имени?
- Неужели эти стихи вам нравятся до сих пор?
- Это мое дело; вы мне скажите, позволяете мне их печатать или нет?
Прямого ответа он и тут не дал, я перестал приставать.
- А что же, - . спросил Печерин, когда я прощался, - вы мне не привезли
ничего из ваших публикаций? Я помню, в журналах говорили, года три тому
назад, об одной книге, изданной вами, кажется, на немецком языке.
- Ваше платье, - (Отвечал я, - скажет вам, по каким соображениям я не
должен был привезти ее, примите это с моей стороны за знак уважения и
деликатности.
- Мало вы знаете нашу терпимость и нашу любовь, мы можем скорбеть о
заблуждении, молиться об исправлении, желать его и во всяком случае любить
человека.
Мы расстались.
Он не забыл ни книги, ни моего ответа и дня через три написал ко мне
следующее письмо по-французски:
Позвольте мне лучше успокоить вас
насчет вашего страха о будущности людей, любящих созерцательную жизнь. Наука
не есть учение или доктрина, и потому она не может сделаться ни
правительством, ни указом, ни гонением. Вы, верно, хотели сказать о
торжестве социальных идей, свободы. В таком случае возьмите страну самую
"материальную" и самую свободную - Англию. Люди созерцательные, так, как
утописты, находят в ней угол для тихой думы и трибуну для проповеди. А еще
Англия, монархическая и протестантская, далека от полной терпимости.
И чего же бояться? Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе
голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас, для того чтоб не беспокоить
лирическую негу, молотить хлеб. (374)
Созерцательные натуры будут всегда, везде; им будет привольнее в думах
и тиши, пусть ищут они себе тогда тихого места; кто их будет беспокоить, кто
звать, кто преследовать? Их ни гнать, ни поддерживать никто не будет. Я
полагаю, что несправедливо бояться улучшения жизни масс, потому что
производство этого улучшения может обеспокоить слух лиц, не хотящих слышать
ничего внешнего Тут даже самоотвержения никто не просит, ни милости, ни
жертвы. Если на торгу шумно, не торг перенесть следует, а отойти от него. Но
журналы всюду идут следом, - кто же из созерцательных натур зависит от
premier-Pans или premier-Londres? 95
Вот видите, если вместо свободы восторжествует антиматериальное начало
и монархический принцип, тогда укажите нам место, где нас не то что не будут
беспокоить, а где нас не будут вешать, жечь, сажать на кол - как это теперь
отчасти делается в Риме и Милане, во Франции и России.
Кому же следует бояться? Оно, конечно, смерть не важна sub specie
aeternitatis 96, да ведь с этой точки зрения и все остальное не важно.
Простите мне, п. с., откровенное противуречие вашим словам и подумайте,
что мне было невозможно иначе отвечать.
Душевно желаю, чтоб вы хорошо совершили ваше путешествие в Ирландию".
Этим и окончилась наша переписка.
Прошло два года. Серая мгла европейского горизонта зарделась заревом
Крымской войны, мгла от него стала еще черней, и вдруг середь кровавых
вестей, походов и осад читаю я в газетах, что там-то, в Ирландии, отдан под
суд rйvйrend Father Wladimir Petcherine, native of Russia 97 за публичное
сожжение на площади протестантской библии*. Гордый британский судья, взяв в
расчет безумный поступок и то, что виноватый - русский, а Анг(375)лия с
Россией в войне, ограничился отеческим наставлением вести себя впредь на
улицах благопристойно...
Неужели ему легки эти вериги... или он часто снимает граненую шапку и
ставит ее устало на стол?
И. ГОЛОВИН
Несколько дней после обыска у меня и захвата моих бумаг, во время
июньской битвы, явился ко мне в первый раз И. Головин - до того известный
мне по бездарным сочинениям своим и по чрезвычайно дурной репутации
сварливого и дерзкого человека, которую он себе сделал. Он был у
Ламорисиера, хлопотал, без малейшей просьбы с моей стороны, о моих бумагах,
ничего не сделал и пришел ко мне пожать скромные лавры благодарности и,
пользуясь тем, втеснить мне свое знакомство.
Я сказал Ламорисиеру: "Генерал, стыдно надоедать русским республиканцам
и оставлять в покое агентов русского правительства". - "А вы знаете их?" -
спросил меня Ламорисиер. "Кто их не знает!" - "Nommez les, nommez les" 98. -
"Ну, да Яков Толстой и генерал Жомини". - "Завтра же велю у них сделать
обыск". - "Да будто Жомини русский агент?" - спросил я. "Ха, ха, ха! Это мы
увидим теперь".
Вот вам человек.
Рубикон был перейден, и, что я ни делал, чтобы воздержать дружбу
Головина, а главное, его посещения, - все было тщетно. Он раза два в неделю
приходил к нам, и нравственный уровень нашего уголка тотчас понижался -
начинались ссоры, сплетни, личности. Лет пять спустя, когда Головин хотел
меня додразнить до драки, он говорил, что я его боюсь; говоря э