Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
е один. Странное и комическое лицо, которое
время от времени является на всех перепутьях моей жизни, при всех важных
событиях ее, - лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с
Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую
границу, словом, К. И. Зонненберг жил со мною в Вятке; я забыл об этом,
рассказывая мою ссылку.
Случилось это так: в то время, как меня отправляли в Пермь, Зонненберг
собирался на ирбитскую ярмарку. Отец мой, любивший всегда усложнять простые
дела, предложил Зонненбергу заехать в Пермь и там монтировать мой дом, за
это он брал на себя путевые издержки.
В Перми Зонненберг ревностно принялся за дело, то есть за покупку
ненужных вещей, всякой посуды, кастрюль, чашек, хрусталю, запасов; он сам
ездил на Обву, чтоб приобрести ex ipso fonte 12 вятскую лошадь. Когда все
было готово, меня перевели в Вятку. Мы распродали за полцены купленное добро
и оставили Пермь. Зонненберг, добросовестно исполняя .волю моего отца, счел
необходимым ехать также и в Вятку "монтировать" мой дом. Отец мой так был
доволен его преданностью и самоотвержением, что положил ему сто рублей
жалованья в месяц, пока он будет у меня. Это было выгоднее и вернее Ирбита -
и он не Торопился меня оставить.
В Вятке он уже купил не одну, а трех лошадей, из которых одна
принадлежала ему самому, хотя тоже была куплена на деньги моего отца. Лошади
эти подняли нас чрезвычайно в глазах вятского общества. Карл Иванович, мы
уже говорили это, несмотря на свой пятидесятилетний возраст и на
значительные недостатки в лице, был большой волокита и был приятно уверен,
что всякая женщина и девушка, подходящая к нему, подвергается опасности
мотылька, летающего возле зажженной свечи. Действие, произведенное лошадьми,
Карл Иванович утратить не хотел и старался вывести из него пользу по
эротической части. К тому же все (329) обстоятельства ему способствовали, у
нас был балкон, выходящий на двор, за которым начинался сад. С десяти часов
утра Зонненберг в казанских ичигах, в шитой золотом тибитейке и в кавказском
бешмете, с огромным янтарным мундштуком, во рту, сидел на вахте, делая вид,
будто читает. Тибитейка и янтарь - все это было направлено на трех барышень,
живших в соседнем доме. Барышни, с своей стороны, занимались приезжими и с
любопытством рассматривали восточную куклу, курившую на балконе. Карл
Иванович знал, когда и как тайком они подымали стору, находил, что дела его
идут успешно - и нежно выпускал дым легкой струйкой по заветному
направлению.
Вскоре сад представил нам возможность познакомиться с соседками. У
нашего хозяина было три дома, сад был общий. Два дома были заняты, в одном
жили мы и сам хозяин с своей мачехой - толстомягкой вдовой, которая так
матерински и с такой ревностью за ним присматривала, что он только украдкой
от нее разговаривал с садовыми дамами. В другом жили барышни с своими
родителями, третий стоял пустой. Карл Иванович через неделю был свой человек
в дамском обществе нашего сада, он постоянно по нескольку часов в день качал
барышень на качелях, бегал за мантильями и зонтиками, словом, был aux petit
soins 13. Барышни с ним дурачились больше, чем с другими, именно потому, что
его еще меньше можно было подозревать, чем жену Цезаря; при взгляде на него
останавливалось всякое, самое отважное злоречие.
По вечерам ходил и я в сад по тому табунному чувству, по которому люди
без всякого желания делают то же, что другие. Туда, сверх жильцов, приходили
их знакомые, главный предмет занятий и разговоров было волокитство и
подсматривание друг за другом. Карл Иванович с неусыпностью Видока предался
сентиментальному шпионству, знал, кто с кем чаще гуляет, кто на кого
непросто смотрит. Я был страшным камнем преткновения для всей тайной полиции
нашего сада, дамы и мужчины удивлялись моей скрытности и при всех стараниях
не могли открыть, за кем я ухаживаю, кто мне особенно нравится, что
действительно было нелегко, я (330) решительно ни за кем не ухаживал, и все
барышни мне не особенно нравились. Это, наконец, им надоело и оскорбило их,
меня стали считать гордым, насмешником, и дружба барышень заметно стыла -
хотя в одиночку каждая пробовала на мне самые опасные взгляды свои.
Середи всех этих обстоятельств одним утром Карл Иванович сообщил мне,
что хозяйская кухарка с утра открыла ставни третьего дома и моет окна8 Дом
был занят каким-то приезжим семейством.
Сад занялся исключительно подробностями о новоприезжих. Незнакомая
дама, усталая с дороги или еще не успевшая разобраться, как назло, не
являлась к нам в воксал. Ее старались увидеть в окно или в сенях, иным
удавалось, другие тщетно караулили целые дни,; видевшие находили ее бледной,
томной, словом интересной и недурной. Барышни говорили, что она печальна и
болезненна, молодой губернаторский чиновник, шалун и очень неглупый малый,
один знал приезжих. Он служил прежде в одной губернии с ними, все пристали к
нему с расспросами.
Разбитной чиновник, довольный, что знает, чего другие не знают,
толковал без конца о достоинствах новоприезжей; он ее превозносил, называл
ее столичной дамой.
- Она умна, - повторял он,- мила, образованна, на нашего брата и не
посмотрит. Ах, боже мой, - прибавил он, вдруг обращаясь ко мне, - вот
чудесная мысль, поддержите честь вятского общества, поволочитесь за ней...
ну, знаете, вы из Москвы, в ссылке, верно, пишете стихи - это вам с неба
подарок.
- Какой вы вздор порете, - сказал я ему смеясь, однако вспыхнул в лице
- мне захотелось ее видеть.
Через несколько дней я встретился с ней в саду, она в самом деле была
очень интересная блондина; тот же господин, который говорил об ней,
представил меня ей, я был взволнован и так же мало умел это скрыть, как мой
патрон - улыбку.
Самолюбивая застенчивость прошла, я познакомился с ней, - она была
очень несчастна и, .обманывая себя мнимым спокойствием, томилась и исходила
в какой-то праздности сердца.
Р. была одна из тех скрытно-страстных женских натур, которые
встречаются только между блондинами, (331) у них пламенное сердце
маскировано кроткими и тихими чертами; они бледнеют от волнения, и глаза их
не искрятся, а скорее тухнут, когда чувства выступают из берегов. Утомленный
взор ее выбивался из сил, стремясь к чему-то, несытая грудь неровно
подымалась. Во всем существе ее было что-то неспокойное, электрическое.
Часто, гуляя по саду, она вдруг бледнела и, смущенная или встревоженная
изнутри, отвечала рассеянно и торопилась домой; я именно в эти минуты любил
смотреть на нее.
Внутреннюю жизнь ее я вскоре разглядел. Она не любила мужа и не могла
его любить; ей было лет двадцать пять, ему за пятьдесят - с этим, может, она
бы сладила, но различие образования, интересов, характеров было слишком
резко.
Муж почти не выходил из комнаты; это был сухой, черствый старик,
чиновник с притязанием на помещичество, раздражительный, как все больные и
как почти все люди, потерявшие состояние. Ей было шестнадцать лет, когда ее
отдали замуж, он имел достаток, но впоследствии все проиграл в карты и
принужден был жить службой. Года за два до перевода в Вятку он начал хиреть,
какая-то рана на ноге развилась в костоеду, старик сделался угрюм и тяжел,
боялся своей болезни и смотрел взглядом тревожной и беспомощной
подозрительности на свою жену. Она грустно и самоотверженно ходила за ним,
но это было исполнение долга. Дети не могли удовлетворить всему - чего-то
просило незанятое сердце.
Раз вечером, говоря о том о сем, я сказал, что мне бы очень хотелось
послать моей кузине портрет, но что я не мог найти в Вятке человека, который
бы умел взять карандаш в руки.
- Дайте я попробую, - сказала соседка, - я когда-то довольно удачно
делала портреты черным карандашом.
- Очень рад. Когда же?
- Завтра перед обедом, если хотите.
- Разумеется. Я приду в час.
Все это было при муже; он не сказал ни слова.
На другой день утром я получил от соседки записку; это была первая
записка от нее. Она очень вежливо и осторожно уведомляла меня, что муж ее
недоволен тем, (332) что она мне предложила сделать портрет, просила
снисхождения к капризам больного, говорила, что его надобно щадить, и в
заключение предлагала сделать портрет в другой день, не говоря об этом мужу,
чтоб его не беспокоить.
Я горячо, может, через край горячо, благодарил ее, тайное делание
портрета не принял, но тем не меньше эти две записки сблизили нас много.
Отношения ее к мужу, до которых я никогда бы не коснулся, были высказаны.
Между мною и ею невольно составлялось тайное соглашение, лига против него.
Вечером я пришел к ним, - ни слова о портрете. Если б муж был умнее, он
должен бы был догадаться о том, что было; но он не был умнее. Я взглядом
поблагодарил ее, она улыбкой отвечала мне.
Вскоре они переехали в другую часть города. Первый раз, когда я пришел
к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела за
фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но
музыка не шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет лица менялся.
- Как здесь душно! - сказала она, быстро вставая из-за фортепьяно.
Я молча взял ее руку, слабую, горячую руку; голова ее, как отяжелевший
венчик, страдательно повинуясь какой-то силе, склонилась на мою грудь, она
прижала свой лоб и мгновенно исчезла.
На другой день я получил от нее записку, несколько испуганную,
старавшуюся бросить какую-то дымку на вчерашнее; она писала о страшном
нервном состоянии, в котором она была, когда я взошел, о том, что она едва
помнит, что было, извинялась - но легкий вуаль этих слов не мог уж скрыть
страсть, ярко просвечивавшуюся между строк.
Я отправился к ним. В этот день мужу было легче, хотя на новой квартире
он уже не вставал с постели; я был монтирован 14, дурачился, сыпал
остротами, рассказывал .всякий вздор, морил больного со смеху и, разумеется,
все это для того, чтоб заглушить ее и мое смущение. Сверх того, я
чувствовал, что смех этот увлекает и пьянит ее. (333)
...Прошли недели две. Мужу было все хуже и хуже, в половину десятого он
просил гостей удаляться, слабость, худоба и боль возрастали. Одним вечером,
часов в девять, я простился с больным. Р. пошла меня проводить. В гостиной
полный месяц стлал по полу три косые бледно-фиолетовые полосы. Я открыл
окно, воздух был чист и свеж, меня так им и обдало.
- Какой вечер!-сказал я. - И как мне не хочется идти.
Она подошла к окну.
- Побудьте немного здесь.
- Невозможно, я в это время переменяю повязку.
- Приходите после, я вас подожду. Она молчала, я взял ее руку.
- Ну приходите же. Я вас прошу... Придете?
- Право, нельзя, я сначала надеваю блузу.
- Приходите в блузе, я вас утром заставал несколько раз в блузе.
- А если вас кто-нибудь увидит?
- Кто? Человек ваш пьян, отпустите его спать, а ваша Дарья... верно,
любит вас больше, чем вашего мужа - да она и со мной приятельница. Да и что
же за беда? Помилуйте, ведь теперь десятый час, - вы хотели мне что-нибудь
поручить, просили подождать..,
- Без свечей...
- Велите принести. А впрочем, эта ночь стоит дня. Она еще сомневалась.
- Приди же - приди! - шептал я ей на ухо, первый раз так обращаясь к
ней. Она вздрогнула.
- Приду - но только на минуту.
...Я ждал ее больше получаса... Все было тихо в доме, я мог слышать
оханье и кашель старика, его медленный говор, передвиганье какого-то
стола... Хмельной слуга приготовлял, посвистывая, на залавке в передней свою
постель, выругал"я и через минуту захрапел... Тяжелая ступня горничной,
выходившей из спальной, была последним звуком... Потом тишина, стон больного
и опять тишина... вдруг шелест, скрьпнул пол, легкие шаги - и белая блуза
мелькнула в дверях...
Ее волнение было так сильно, что она сначала не могла произнести ни
одного слова, ее губы были (334) холодны, ее руки - как лед. Я чувствовал,
как страшно билось ее сердце.
- Я исполнила твое желание,-сказала она, наконец. - Теперь пусти
меня... Прощай... ради бога прощай, поди и ты домой, - прибавила она
печально умоляющим голосом.
Я обнял ее и крепко, крепко прижал ее к груди,
- Друг мой... иди же!
Это было невозможно... Troppo tardi№ 15 Оставить ее в минуту, когда у
нее, у меня так билось сердце,- это было бы сверх человеческих сил и очень
глупо... Я не пошел - она осталась... Месяц прокладывал свои полосы в другую
сторону. Она сидела у окна и горько плакала... Я целовал ее влажные глаза,
утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в
себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
Мне было жаль оставить ее в слезах, я ей болтал полушепотом какой-то
бред... Она взглянула на меня, и в ее глазах мелькнуло из-за слез столько
счастья, что я улыбнулся. Она как будто поняла мою мысль, закрыла лицо
обеими руками и встала... Теперь было в самом деле пора, я отнял ее руки,
расцеловал их, ее - и вышел.
Тихо выпустила меня горничная, мимо которой я прошел, не смея взглянуть
ей в лицо. Отяжелевший месяц садился огромным красным ядром - заря
занималась. Было очень свежо, ветер дул мне прямо в лицо - я вдыхал его
больше и больше, мне надобно было освежиться. Когда я подходил к дому -
взошло солнце, и добрые люди, встречавшиеся со мной, удивлялись, что я так
рано встал "воспользоваться хорошей погодой".
С месяц продолжался этот запой любви; потом будто сердце устало,
истощилось - на меня стали находить минуты тоски; я их тщательно скрывал,
старался им не верить, удивлялся тому, что происходило во мне, - а любовь
стыла себе да стыла.
Меня стало теснить присутствие старика, мне было с ним неловко,
противно. Не то чтоб я чувствовал себя неправым перед граждански-церковным
собственником (335) женщины, которая его не могла любить и которую он любить
был не в силах, но моя двойная роль казалась мне унизительной: лицемерие и
двоедушие - два преступления, наиболее чуждые мне. Пока распахнувшаяся
страсть брала верх, я не думал ни о чем; но когда она стала несколько
холоднее, явилось раздумье.
Одним утром Матвей взошел ко мне в спальню с вестью, что старик Р.
"приказал долго жить". Мной овладело какое-то странное чувство при этой
вести, я повернулся на другой бок и не торопился одеваться, мне не хотелось
видеть мертвеца. Взошел Витберг, совсем готовый. "Как? - говорил он, - вы
еще в постеле! разве вы не слыхали, что случилось? чай, бедная Р. одна,
пойдемте проведать, одевайтесь скорее". Я оделся - мы пошли.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это
не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она
оставалась одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх
того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления,
продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная как смерть, с холодным лицом и с
закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом
и без дыханья в промежутках.
Ни одна женщина не приехала помочь ей, показать участие, посмотреть за
детьми, за домом. Витберг остался с нею; пророк-чиновник и я взялись за
хлопоты.
Старик, исхудалый и почернелый, лежал в. мундире на столе, насупив
брови, будто сердился на меня; мы положили его в гроб, а через два дня
опустили в могилу. С похорон мы воротились в дом покойника; дети в черных
платьицах, обшитых плерезами, жались в углу, больше удивленные и испуганные,
чем огорченные; они шептались между собой и ходили на цыпочках. Не говоря ни
одного слова, сидела Р., положив голову на руку, как будто что-то обдумывая.
В этой гостиной, на этом диване я ждал ее, прислушиваясь к стону
больного и к брани пьяного слуги. Теперь все было так черно... Мрачно и
смутно вспоминались мне, в похоронной обстановке, в запахе ладана - слова,
минуты, на которых я все же не мог не останавливаться без нежности. (336)
Печаль ее улеглась мало-помалу, она тверже смотрела на свое положение;
потом мало-помалу и другие мысли прояснили ее озабоченное и унылое лицо. Ее
взор останавливался с какой-то взволнованной пытливостью на мне, будто она
ждала чего-то - вопроса... ответа...
Я молчал - и она, испуганная, встревоженная, стала сомневаться.
Тут я понял, что муж, в сущности, был для меня извинением в своих
глазах, - любовь откипела во мне. Я не был равнодушен к ней, далеко нет, но
это было не то, чего ей надобно было. Меня занимал теперь иной порядок
мыслей, и этот страстный порыв словно для того обнял меня, чтоб уяснить мне
самому иное чувство. Одно могу сказать я в свое оправдание - я был искренен
в моем увлечении.
В то время как я терял голову и не знал, что делать, пока я ждал с
малодушной слабостью случайной перемены от времени, от обстоятельств, -
время и обстоятельства еще больше усложнили положение.
Тюфяев, видя беспомощное состояние вдовы, молодой, красивой собой и
брошенной без всякой опоры в дальнем, ей чуждом городе, как настоящий "отец
губернии", обратил на нее самую нежную заботливость. Сначала мы все думали,
что действительно он принимает в ней участие. Но вскоре Р. с ужасом
заметила, что его внимание совсем не просто. Два-три развратных губернатора
воспитали вятских дам, и Тюфяев, привыкнувший к ним, не откладывая в долгий
ящик, прямо стал говорить ей о своей любви. Р., разумеется, отвечала ему
холодным презрением и насмешкой на его старческие любезности. Тюфяев не
считал себя побитым и продолжал наглое ухаживанье. Видя, впрочем, что дело
мало подвигается, он дал ей почувствовать, что судьба ее детей в его руках и
что без него она их не поместит на казенный счет, а что он, с своей стороны,
хлопотать не будет, если она не переменит с ним своего холодного обращения.
Оскорбленная женщина вскочила уязвленным зверем.
- Извольте вон идти, и чтоб нога ваша не смела переступить моего
порога! - сказала она ему, указывая дверь. (337)
- Фу, какие вы сердитые! - сказал Тюфяев, обращая дело в шутку.
- Петр, Петр! - закричала она в переднюю, и испуганный Тюфяев, боясь
огласки, задыхаясь от бешенства, пристыженный и униженный, бросился в свою
карету.
Вечером Р. рассказала все случившееся Витбергу и мне. Витберг тотчас
понял, что обратившийся в бегство и оскорбленный волокита не оставит в покое
бедную женщину, - характер Тюфяева был довольно известен всем нам. Витберг
решился во что б то ни стало спасти ее.
Гонения начались скоро. Представление о детях было написано так, что
отказ был неминуем. Хозяин дома, лавочники требовали с особенной
настойчивостью уплаты. Бог знает, что можно было еще ожидать; шутить с
человеком, уморившим Петровского в сумасшедшем доме, не следовало.
Витберг, обремененный огромной семьей, задавленный бедностью, не
задумался ни на минуту и предложил Р. переехать с детьми к нему, на другой
или третий день после приезда в Вятку его жены. У него Р. была спасена,
такова была нравственная сила этого сосланного. Его непреклонной воли, его
благородного вида, его смелой речи, его презрительной улыбки боялся сам
вятский Шемяка.
Я жил в особом отделении того же дома и имел общий стол с Витбергом; и
вот, мы очутились под одной крышей - именно тогда, когда должны были бы быть
разделены морями.
В этой близост