Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
сякая меланхолия подвержена этой участи. Некоторые случаи
протекают периодическими рецидивами, а в интервалах или не замечается
никакой мании, или только самая незначительная маниакальная окраска. В
других случаях наблюдается та правильная смена меланхолических и
маниакальных фаз, которая нашла свое выражение в установлении циклической
формы помешательства. Является искушение видеть в этих случаях исключения,
не допускающие психогенного понимания болезни, если бы психоаналитическая
работа не привела именно в большинстве этих заболеваний к психологическому
разъяснению болезни и терапевтическому успеху. Поэтому не только допустимо,
но даже необходимо распространить психоаналитическое объяснение меланхолии
также и на манию.
Я не могу обещать, что такая попытка окажется вполне удовлетворительной.
Пока она не идет дальше возможности первой ориентировки. Здесь у нас
имеются два исходных пункта: первый - психоаналитическое впечатление,
второй - можно прямо сказать - вообще опыт экономического подхода.
Впечатление, полученное уже многими психоаналитическими исследователями,
состоит в том, что мания имеет то же содержание, что и меланхолия, что обе
болезни борются с тем же самым "комплексом", который в меланхолия одержал
победу над "я", между тем как в мании "я" одолело этот комплекс или
отодвинуло его на задний план. Второй пункт представляет собой тот факт,
что все состояния радости, ликования, триумфа, являющиеся нормальным
прообразом мании, вызываются в экономическом отношении теми же причинами.
Тут дело идет о таком влиянии, благодаря которому большая, долго
поддерживаемая или ставшая привычной трата психической энергии становится в
конце концов излишней, благодаря чему ей можно дать самое разнообразное
применение, и открываются различные возможности ее израсходования:
например, если какой-нибудь бедняк, выиграв большую сумму денег, вдруг
освобождается от забот о насущном хлебе, если долгая мучительная борьба в
конце концов увенчивается успехом, если оказываешься в состоянии
освободиться от давящего принуждения или прекратить долго длящееся
притворство н т.п. Все такие положения отличаются повышенным настроением,
признаками радостного аффекта и повышенной готовностью ко всевозможным
действиям, совсем как при мании, и в полной противоположности к депрессии и
задержке при меланхолии. Можно иметь смелость сказать, что мания
представляет из себя не что иное, как подобный триумф; но только от "я"
опять-таки скрыто, что оно одолело и над чем празднует победу. Таким же
образом можно объяснить и относящееся к этому же разряду состояний
алкогольное опьянение, поскольку оно радостного характера. При нем,
вероятно, дело идет о прекращении траты энергии на вытеснение, достигнутое
токсическим путем. Ходячее мнение утверждает, что в таком маниакальном
состоянии духа становишься потому таким подвижным и предприимчивым, что
появляется "хорошее" настроение. В душевной жизни осуществилось
вышеупомянутое экономическое условие, и потому появляется, с одной стороны,
такое радостное настроение, а с другой - такое отсутствие задержек в
действии.
Если мы соединим оба наметившихся тут объяснения, то получим: в мании "я"
преодолело потерю объекта (или печаль из-за потери, или, может быть, самый
объект), и теперь оно располагает всей суммой противодействующей силы,
которую мучительное страдание меланхолии отняло от "я" и сковало.
Маниакальный больной показывает нам совершенно явно свое освобождение от
объекта, из-за которого страдал, тем, что с жадностью очень голодного
набрасывается на новые привязанности к объектам.
БиблиотекаГлавная страницаДискуссииПоискФилософские
центрыХроникаФилософские ресурсыPersonaliaКарта сайта
З.Фрейд
----------------------------------------------------------------------------
З. Фрейд
Достоевский и отцеубийство
Многогранную личность Достоевского можно рассматривать с четырех сторон:
как писателя, как невротика, как мыслителя- этика и как грешника. Как же
разобраться в этой невольно смущающей нас сложности?
Наименее спорен он как писатель, место его в одном ряду с Шекспиром.
"Братья Карамазовы" - величайший роман из всех, когда-либо написанных, а
"Легенда о Великом Инквизиторе" - одно из высочайших достижений мировой
литературы, переоценить которое невозможно. К сожалению, перед проблемой
писательского творчества психоанализ должен сложить оружие.
Достоевский скорее всего уязвим как моралист. Представляя его человеком
высоконравственным на том основании, что только тот достигает высшего
нравственного совершенства, кто прошел через глубочайшие бездны
греховности, мы игнорируем одно соображение. Ведь нравственным является
человек, реагирующий уже на внутренне испытываемое искушение, при этом ему
не поддаваясь. Кто же попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе
высокие нравственные цели, - того легко упрекнуть в том, что он слишком
удобно для себя строит свою жизнь. Он не исполняет основного принципа
нравственности - необходимости отречения, в то время как нравственный образ
жизни - в практических интересах всего человечества. Этим он напоминает
варваров эпохи переселения народов, варваров, убивавших и затем каявшихся в
этом, - так что покаяние становилось техническим примером, расчищавшим путь
к новым убийствам. Так же поступал Иван Грозный; эта сделка с совестью -
характерная русская черта. Достаточно бесславен и конечный итог
нравственной борьбы Достоевского. После исступленной борьбы во имя
примирения притязаний первичных позывов индивида с требованиями
человеческого общества - он вынужденно регрессирует к подчинению мирскому и
духовному авторитету - к поклонению царю и христианскому Богу, к русскому
мелкодушному национализму, - к чему менее значительные умы пришли с гораздо
меньшими усилиями, чем он. В этом слабое место большой личности.
Достоевский упустил возможность стать учителем и освободителем человечества
и присоединился к тюремщикам; культура будущего немногим будет ему обязана.
В этом, по всей вероятности, проявился его невроз, из-за которого он и был
осужден на такую неудачу. По мощи постижения и силе любви к людям ему был
открыт другой - апостольский - путь служения.
Нам представляется отталкивающим рассматривание Достоевского в качестве
грешника или преступника, но это отталкивание не должно основываться на
обывательской оценке преступника. Выявить подлинную мотивацию преступления
недолго: для преступника существенны две черты - безграничное себялюбие и
сильная деструктивная склонность; общим для обеих черт и предпосылкой для
их проявлений является безлюбовность, нехватка эмоционально-оценочного
отношения к человеку. Тут сразу вспоминаешь противоположное этому у
Достоевского - его большую потребность в любви и его огромную способность
любить, проявившуюся в его сверхдоброте и позволявшую ему любить и помогать
там, где он имел бы право ненавидеть и мстить - например, по отношению к
его первой жене и ее любовнику. Но тогда возникает вопрос - откуда приходит
соблазн причисления Достоевского к преступникам? Ответ: из-за выбора его
сюжетов, это преимущественно насильники, убийцы, эгоцентрические характеры,
что свидетельствует о существовании таких склонностей в его внутреннем
мире, а также из-за некоторых фактов его жизни: страсти его к азартным
играм, может быть, сексуального растления незрелой девочки ("Исповедь")'.
Это противоречие разрешается следующим образом: сильная деструктивная
устремленность Достоевского, которая могла бы сделать его преступником,
была в его жизни направлена, главным образом, на самого себя (вовнутрь -
вместо того, чтобы изнутри) и, таким образом, выразилась в мазохизме и
чувстве вины. Все-таки в его личности немало и садистических черт,
выявляющихся в его раздражительности, мучительстве, нетерпимости - даже по
отношению к любимым людям, - а также в его манере обращения с читателем;
итак: в мелочах он - садист вовне, в важном - садист по отношению к самому
себе, следовательно, мазохист, и это мягчайший, добродушнейший, всегда
готовый помочь человек.
В сложной личности Достоевского мы выделили три фактора - один
количественный и два качественных. Его чрезвычайно повышенную
аффектив-ность, его устремленность к перверзии, которая должна была
привести его к садо-мазохизму или сделать преступником; и его неподдающееся
анализу творческое дарование. Такое сочетание вполне могло бы существовать
и без невроза: ведь бывают же стопроцентные мазохисты - без наличия
неврозов. По соотношению сил - притязании первичных позывов и
противоборствующих им торможений (присоединяя сюда возможности
сублимирования) - Достоевского все еще можно было бы отнести к разряду
"импульсивных характеров". Но положение вещей затемняется наличием невроза,
необязательного, как было сказано, при данных обстоятельствах, но все же
возникающего тем скорее, чем насыщеннее осложнение, подлежащее со стороны
человеческого "Я" преодолению. Невроз - это только знак того, что "Я" такой
синтез не удался, что оно при этой попытке поплатилось своим единством.
В чем же, в строгом смысле, проявляется невроз? Достоевский называл себя
сам - и другие также считали его - эпилептиком, на том основании, что он
был подвержен тяжелым припадкам, сопровождавшимися потерей сознания,
судорогами и последующим упадочным настроением. Весьма вероятно, что эта
так называемая эпилепсия была лишь симптомом его невроза, который в таком
случае следует определить как истероэпилепсию, то есть, как тяжелую
истерию. Утверждать это с полной уверенностью нельзя по двум причинам:
во-первых, потому что даты анамнезических припадков так называемой
эпилепсии Достоевского недостаточны и ненадежны, а, во-вторых, потому что
понимание связанных с эпилептоидными припадками болезненных состояний
остается неясным.
Перейдем ко второму пункту. Излишне повторять всю патологию эпилепсии - это
не привело бы ни к чему окончательному, - но одно можно сказать: снова и
снова присутствует, как кажущееся клиническое целое, извечный morbus sacer,
страшная болезнь со своими не поддающимися учету, на первый взгляд
неспровоцированными, судорожными припадками, изменением характера в сторону
раздражительности и агрессивности и с прогрессирующим снижением всех
духовных деятельностей. Однако эта картина, с какой бы стороны мы ее ни
рассматривали, расплывается в нечто неопределенное. Припадки, проявляющиеся
резко, с прикусыванием, усиливающиеся до опасного для жизни status
epilepticus, приводящего к тяжкому самокалечению, могут все же в некоторых
случаях не достигать такой силы, ослабляясь до кратких состояний абсанса,
до быстро проходящих головокружений, и могут также сменяться краткими
периодами, когда больной совершает чуждые его природе поступки, как бы
находясь во власти бессознательного. Обуславливаясь, в общем, как бы
странно это ни казалось, чисто телесными причинами, эти состояния могут
первоначально возникать по причинам чисто душевным ,(испуг) или могут в
дальнейшем находиться в зависимости от душевных волнений. Как ни характерно
для огромного большинства случаев интеллектуальное снижение, но известен,
по крайней мере, один случай, когда этот недуг не нарушил высшей
интеллектуальной деятельности ,(Гельмгольц). (Другие случаи, в отношении
которых утверждалось то же самое, ненадежны или подлежат сомнению, как и
случай самого Достоевского). Лица, страдающие эпилепсией, могут производить
впечатление тупости, недоразвитости, так как эта болезнь часто сопряжена с
ярко выраженным идиотизмом и крупнейшими мозговыми дефектами, не являясь,
конечно, обязательной составной частью картины болезни; но эти припадки со
всеми своими видоизменениями бывают и у других лиц, у лиц с полным душевным
развитием и скорее со сверхобычная, в большинстве случаев, недостаточно
управляемой ими аффективностью. Неудивительно, что при таких
обстоятельствах невозможно установить совокупность клиническою аффекта
"эпилепсии". То, что проявляется в однородности указанных симптомов,
требует, по-видимому, функционального понимания: как если бы механизм
анормального высвобождения первичных позывов был подготовлен органически,
механизм, который используется при наличии весьма разных условий - как при
нарушении мозговой деятельности при тяжком заболевании тканей или
токсическом заболевании, так и при недостаточном контроле душевной
экономии, кризисном функционировании душевной энергии. За этим разделением
на два вида мы чувствуем ндентичность механизма, лежащего в основе
высвобождения первичных позывов. Этот механизм недалек и от сексуальных
процессов, порождаемых в своей основе токсически; уже древнейшие врачи
называли коитус малой эпилепсией и видели в половом акте смягчение и
адаптацию высвобождения эпилептического отвода раздражения.
"Эпилептическая реакция", каковым именем можно назвать все это вместе
взятое, несомненно также поступает и в распоряжение невроза, сущность
которого в том, чтобы ликвидировать соматически массы раздражения, с
которыми невроз не может справиться психически. Эпилептический припадок
становится, таким образом, симптомом истерии и ею адаптируется и
видоизменяется, подобно тому, как это происходит при нормальном течении
сексуального процесса.. Таким образом, мы с полным правом различаем
органическую и аффективную эпилепсию. Практическое значение этого
следующее: страдающий первой - поражен болезнью мозга, страдающий второй -
невротик. В первом случае душевная жизнь подвержена нарушению извне, во
втором случае нарушение является выражением самой душевной жизни.
Весьма вероятно, что эпилепсия Достоевского относится ко второму виду.
Точно доказать это нельзя, так как в таком случае нужно было бы включить в
целокупность его душевной жизни начало припадков и последующие
видоизменения этих припадков, а для этого у нас недостаточно данных.
Описания самих припадков ничего не дают, сведения о соотношениях между
припадками и переживаниями неполны и часто противоречивы. Всего вероятнее
предположение, что припадки начались у Достоевского уже в детстве, что они
вначале характеризовались более слабыми симптомами и только после
потрясшего его переживания на восемнадцатом году жизни - убийства отца -
приняли форму эпилепсии'. Было бы весьма уместно, если бы оправдалось то,
что они полностью прекратились во время отбывания им каторги в Сибири, но
этому противоречат другие указания. Очевидная связь между отцеубийством в
"Братьях Карамазовых" и судьбой отца Достоевского бросилась в глаза не
одному биографу Достоевского и послужила им указанием на "известное
современное психологическое направление". Психоанализ, так как
подразумевается именно он, склонен видеть в этом событии тягчайшую травму -
ив реакции Достоевского на это - ключевой пункт его невроза. Если я начну
обосновывать эту установку психоаналитически, опасаюсь, что окажусь
непонятным для всех тех, кому незнакомы учение и выражения психоанализа.
У нас (один) надежный исходный пункт. Нам известен смысл первых припадков
Достоевского в его юношеские годы - задолго до появления "эпилепсии". У
этих припадков было подобие смерти, они назывались страхом смерти и
выражались в состоянии летаргического сна. Эта болезнь находила на него
вначале - когда он был еще мальчиком - как внезапная безотчетная
подавленность; чувство, как он позже рассказывал своему другу Соловьеву,
такое, как будто бы ему предстояло сейчас же умереть; и в самом деле
наступало состояние совершенно подобное действительной смерти... Его брат
Андрей рассказывал, что Федор уже в молодые годы, перед тем, как заснуть,
оставлял записки, что боится ночью заснуть смертоподобным сном и просит
поэтому, чтобы его похоронили только через пять дней ("Достоевский за
рулеткой", введение, с. LX).
Нам известны смысл и намерение таких припадков смерти. Они означают
отождествление с умершим - человеком, который действительно умер, или с
человеком живым еще, но которому мы желаем смерти. Второй случай более
значителен. Припадок в указанном случае равноценен наказанию. Мы пожелали
смерти другому, - теперь мы стали сами этим другим и сами умерли. Тут
психоаналитическое учение утверждает, что этот другой для мальчика обычно -
отец, и именуемый истерией припадок является, таким образом, самонаказанием
за пожелание смерти ненавистному отцу.
Отцеубийство, как известно, основное и изначальное преступление
человечества и отдельного человека. Во всяком случае, оно - главный
источник чувства вины, неизвестно, единственный ли; исследованиям не
удалось еще установить душевное происхождение вины и потребности
искупления. Но отнюдь не существенно - единственный ли это источник.
Психологическое положение сложно и нуждается в объяснениях. Отношение
мальчика к отцу, как мы говорим, амбивалентно. Помимо ненависти, из-за
которой хотелось бы отца, как соперника, устранить, существует обычно
некоторая доля нежности к нему. Оба отношения сливаются в идентификацию с
отцом, хотелось бы занять место отца, потому что он вызывает восхищение,
хотелось бы быть, как он, и потому, что хочется его устранить. Все это
наталкивается на крупное препятствие. В определенный момент ребенок
начинает понимать, что попытка устранить отца, как соперника, встретила бы
со стороны отца наказание через кастрацию. Из страха кастрации, то есть в
интересах сохранения своей мужественности, ребенок отказывается от желания
обладать матерью и от устранения отца. Поскольку это желание остается в
области бессознательного, оно является основой для образования чувства
вины. Нам кажется, что мы описали нормальные процессы, обычную судьбу так
называемого Эдипова комплекса; следует, однако, внести важное дополнение.
Возникают дальнейшие осложнения, если у ребенка сильнее развит
конституционный фактор, называемый нами бисексуальностью. Тогда, под
угрозой потери мужественности через кастрацию, укрепляется тенденция
уклониться в сторону женственности, более того, тенденция поставить себя на
место матери и перенять ее роль как объекта любви отца. Одна лишь боязнь
кастрации делает эту развязку невозможной. Ребенок понимает, что он должен
взять на себя и кастрирование, если он хочет быть любимым отцом, как
женщина. Так обрекаются на вытеснение оба порыва, ненависть к отцу и
влюбленность в отца. Известная психологическая разница усматривается в том,
что от ненависти к отцу отказываются вследствие страха перед внешней
опасностью (кастрацией). Влюбленность же в отца воспринимается как
внутренняя опасность первичного позыва, которая, по сути своей, снова
возвращается к той же внешней опасности.
Страх перед отцам делает ненависть к отцу неприемлемой; кастрация ужасна,
как в качестве кары, так и цены любви. Из обоих факторов, вытесняющих
ненависть к отцу, первый, непосредственный страх наказания и кастрации,
следует назвать нормальным, патогеническое усиление привносится, как
кажется, лишь другим фактором - боязнью женственной установки. Ярко
выраженная бисексуальная склонность становится, таким образом, одним из
условий или подтверждений невроза. Эту склонность, очевидно, следует
признать и у Достоевского, - и она (латентная гомосексуальность)
проявляется в дозволенном виде в том значении, какое имела в его жизни
дружба с мужчинами, в его до странности нежном отношении к соперникам в
любви и в его прекрасном понимании положений, объяснимых лишь вытесненной
гомосексуальностью, - как на это указывают многочисленные примеры из его
произведений.
Сожалею, но ничего не могу изменить, - ее' ли подробности о ненависти и
любви к отцу и об их видоизменениях под влиянием угрозы кастрации
несведущему в психоанализе. читателю покажутся безвкусными и
маловероятными. Предполагаю, что именно комплекс кастрации будет отклонен
сильнее всего. Но смею уверить, что психоаналитический опыт ставит именно
эти явления вне всякого сомнения и находит в них-ключ к любому неврозу.
Испытаем