Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
стигалось хирургическим путем. Это наш долг перед самим собой,
обосновывала она свою веру. Зубы, глаза, нос, подбородок, грудь - все это
совершенствовалось до тех пор, пока Максима не превратилась в сплошной
сгусток почти неразличимых швов. Она и сейчас не была особенной красавицей;
но когда она возвращалась мысленно в отроческие годы и вспоминала этот
торчащий нос, эти лошадиные зубы и те мучения, которые она испытывала из-за
своей внешности, то была благодарна, что в свое время ее убедили предпринять
решительные меры. Вот с ногами не было необходимости ничего делать. Ноги у
нее были совершеннейшие. Максина вытянула одну из них, длинную и белую,
повертела элегантной коленкой, расправила голубую шелковую юбку своего
костюма, а потом открыла окно и вдохнула, будто нюхая воздух Манхэттена, не
обращая внимания на то, что на уровне улицы в нем слишком много
автомобильной гари. На Нью-Йорк она реагировала так же, как на шампанское,
которое делали в ее имении, - с чувством счастливой радости. Глаза Максины
сияли, она ощущала приподнятость и бьющую через край кипучую энергию. Как
хорошо, несмотря ни на какие пробки, быть снова здесь, в городе, который
позволяет чувствовать себя так, как будто каждый прожитый тут день - это
твой день рождения!
***
Хотя ей и было сорок пять, внешне Джуди Джордан все еще выглядела словно
замученная девочка-сиротка. А ее светлые волосы лишь усиливали это
впечатление. Сейчас, в коричневом вельветовом костюме от Хлоэ и легко
мнущейся шелковой блузке кремового цвета, она сидела в набитом автобусе,
медленно ползущем по Мэдисон-авеню в сторону центра. Нетерпеливая по натуре,
она всегда вскакивала в первое, что подъезжало к тротуару, будь то такси или
автобус. Недавно фотограф из журнала "Пипл" ухитрился поймать сенсационный
кадр, засняв Джуди Джордан садящейся на остановке в автобус. Сама Джуди,
увидев эту фотографию, испытала сильнейшее удовлетворение: в ее жизни был
очень долгий период, когда она не могла себе позволить ездить ни на чем,
кроме автобуса.
Внезапно она ощутила прилив грусти и принялась вертеть одно из колец,
словно оно было талисманом. Таких колец у нее на средних пальцах было
несколько: похожие друг на друга и вместе составляющие единый ансамбль,
каждое в форме изящного розового бутона, вырезанного из кусочка коралла и
посаженного на толстый золотой ободок. Кроме этих колец, у нее почти не было
других украшений: предметом ее страсти была обувь. Дома у нее была кладовка,
в которой целые стеллажи были уставлены рядами великолепных туфель и сапог
ручной работы. Джуди подумала, что завтра устроит себе праздник: отправится
в "Мод фризон" и посходит там с ума. А почему бы и нет?! Только сегодня
утром компаньон сообщил ей, что в этом году их фирма стала стоить почти на
два миллиона долларов дороже.
Ей все труднее становилось вспоминать то время, когда она жила в
маленькой комнатке на 11-й Восточной улице, откуда ее выставили, потому что
она не платила за квартиру. Но Джуди заставляла себя помнить о тех днях. По
контрасту такие воспоминания делали дни нынешние еще приятнее.
Была и другая причина того, почему Джуди не хотела забывать, что значит
оказаться в большом городе без денег. Именно в таком положении были многие
из ее читателей. Они покупали "Вэв!" за присущие ему оптимизм, яркость и непосредственность чувств, за
его жизнеутверждающее начало, они видели в этом остром журнале своего друга.
Джуди и на автобусе ездила потому, что хотела жить тем же и испытывать то
же, чем живут и что испытывают ее читатели.
Иногда ей было трудно примирять между собой противоположные качества
своего образа, сложившегося в представлениях публики. С одной стороны, ей
нравилось, когда в ней видели способную посочувствовать другим,
целеустремленную, собственным трудом зарабатывающую на жизнь женщину,
которая обедает где придется хот-догом, купленным на углу; в общем, обычную
женщину-труженицу, почти такую же, как большинство ее читательниц. С другой
стороны, те же самые читательницы ожидали от нее великосветского образа
жизни, сказочных туалетов и всего прочего, чем, по их представлениям, должны
непременно отличаться знаменитости. Поэтому, когда Джуди не перехватывала
где-нибудь хот-дог, она обедала "У Лютека", при необходимости садилась на
диету и постоянно куда-то ездила.
Двери автобуса зашипели и открылись, впустили новых пассажиров, опять
зашипели и закрылись. Женщина средних лет с болезненно-желтоватым цветом
лица плюхнулась на сиденье напротив Джуди, пристроила у себя на коленях
хозяйственную сумку и вдруг застонала: "Хоть бы все эти дома сгорели,
проблем бы стало меньше!" Она повторяла эту фразу снова и снова, а потом
принялась выкрикивать ее. Никто в автобусе не обращал на женщину ни
малейшего внимания, но, когда она вышла, раздался всеобщий вздох облегчения,
кто-то улыбнулся, кто-то пожал плечами - что тут скажешь, еще одна
нью-йоркская сумасшедшая, и плевать она хотела, кто что о ней подумает.
Но это еще и признак зрелости, отметила про себя Джуди. По-настоящему
взрослым становишься тогда, когда тебя перестает волновать, что о тебе
думают другие, и начинаешь больше интересоваться тем, что ты сам о них
думаешь... Может, сделать это главной темой очередного номера? -
профессионально прикинула она, сразу же наметив, кого можно было бы
использовать как авторов, у каких знаменитостей взять интервью, какие
вопросы задать, какой текст предложить читателям, кого из редакторов
поставить ведущим номера. "А вы уже повзрослели?" Неплохой заголовок. И
вопрос тоже неплохой, подумала она, не зная, как бы ответила на него
применительно к самой себе.
Хотя на окнах у них в доме висели кружевные занавески, на самом деле
семья ее была крайне бедна. Родители, истово верующие баптисты-южане, были
больше всего озабочены тем, как бы не соприкоснуться с чужими грехами и не
нагрешить самим. По этой причине Джуди и ее брату Питеру не позволялось
ничего делать по воскресеньям. Они могли попеть в этот день в церковном
хоре, но дома им петь не разрешалось, как не разрешалось слушать радио по
выходным - это грех. Большой, искусно отделанный деревом под каштан
громкоговоритель, на передней панели которою от динамика расходились во все
стороны солнечные лучи, был главной достопримечательностью их гостиной; но
по воскресеньям единственным звуком в доме, не считая доносившегося из кухни
шума готовки, был стук старого холодильника, стоявшего у выхода на заднее
крыльцо.
Курение и употребление спиртного, естественно, тоже было грешно. Но тем
не менее дед Джуди, живший с ними вместе, по воскресеньям время от времени
скрывался в подвале, чтобы глотнуть виски из бутылки, которую он прятал там
позади бойлера. Возможно, перед собой он оправдывался тем, что спиртное
необходимо ему как лекарство. Выпив, дед обычно усаживался на заднем крыльце
в кресло-качалку, трещавшее под его тяжестью, и сидел там, уставившись
неподвижным взглядом на яблоню в дальнем конце сада, как будто в ожидании
прихода вечности. Родители Джуди не могли не знать о его воскресных выпивках
хотя бы из-за запаха, который чувствовался совершенно отчетливо. Но мать
только поджимала губы и неодобрительно пофыркивала, однако никогда ничего не
говорила. В семье считалось, что дед - трезвенник.
Мужчина в рубашке из шотландки, сидевший напротив наискосок от Джуди,
как-то странно посмотрел на нее и опустил глаза, пытаясь украдкой проверить,
застегнута ли у него "молния" на брюках. Джуди поспешно отвернулась в
сторону - опять она сидела, на кого-то уставившись! Когда она глубоко
задумывалась о чем-либо, ее темные голубые глаза начинали так свирепо
сверкать сквозь черепаховые очки, что окружающим становилось не по себе от
ее взгляда; у Джуди, однако, это выходило совершенно непреднамеренно.
Интересно, зачем Лили понадобилась эта встреча и почему она обставляет ее
с такой таинственностью, в который раз спрашивала себя Джуди.
Вначале был покаянный телефонный звонок - и бог свидетель, Лили есть в
чем каяться. В конечном счете то, что с Лили тогда все сорвалось, пошло
делам Джуди только на пользу; но в тот вечер в Чикаго самой-то Лили двигали
иные побуждения... "Если бы вы только могли простить меня... Я поступила
тогда очень плохо..." "Я была так неблагодарна... И все это было настолько
непрофессионально... При одном воспоминании об этом мне становится
стыдно..." Джуди, поначалу решившая было держаться непреклонно, постепенно
смягчилась. Не только потому, что Лили была звездой и обладала каким-то
внутренним магнетизмом; просто потому, что Джуди понравилось с ней работать.
До того злополучного вечера в Чикаго они действительно были с Лили
великолепной командой.
Лили сказала, что намерена обсудить с Джуди нечто особое, "нечто очень
конфиденциальное, о чем я хотела бы поговорить с вами только лично".
Джуди не любила попусту растрачивать на других свое время. Каждую неделю
она получала десятки самых странных предложений, большая часть которых не
попадала дальше ее секретарей. Но Лили - это Лили: у нее были связи и
контакты с большим числом знаменитостей, нежели у любой иной женщины: ее
диковатая красота давно уже стала легендой века; а кроме того, Лили была
известна и тем, что никогда не давала интервью.
Последнее значило для Джуди больше всего. Лили вполне заслуживала того,
чтобы потратить на нее в "Вэв!" даже тысячу слов, и поэтому Джуди
согласилась на встречу, а там будь что будет. Обрадовавшись, как ребенок,
Лили поблагодарила ее так очаровательно, как обычно это делают дети, и
попросила держать договоренность об их предстоящем свидании в тайне. Джуди и
без того не стала бы об этом никому говорить, но просьба Лили заинтриговала
ее. Как и сама Джуди, Лили тоже добилась в жизни успеха, который пришел к
ней внезапно и быстро, притом сделала это вопреки обстоятельствам и каким-то
непостижимым образом. Сейчас ей, наверное, лет двадцать восемь - двадцать
девять, хотя выглядит она намного моложе.
Вслед за телефонным разговором, состоявшимся в прошлом месяце, пришло
подтверждающее договоренность письмо, написанное на плотной кремовой бумаге,
на которой очень красиво в самом центре листа темно-синим шрифтом бодони
было выгравировано одно-единственное слово: Лили. Фамилии Лили почему-то не
было.
Что может быть у нее на уме, спрашивала себя Джуди. Ей понадобились
помощь и поддержка в чем-либо? Нет, безусловно, не это. Хочет что-то
опубликовать? Вряд ли. Нужна реклама? Но при ее известности в этом нет
никакой необходимости.
Часы показывали двадцать минут седьмого, движение на улице безнадежно
застопорилось, поэтому Джуди выскочила из автобуса и несколько оставшихся
кварталов прошла пешком. Она любила приходить всегда вовремя.
***
В машине воняло застоявшимся табачным дымом, заднее сиденье было
порезано, из него торчали пружины. Такси тоже застряло в пробке на
Мэдисон-авеню. Водитель, угрюмый и неприветливый пуэрториканец, к счастью,
молчал; но, просидев так некоторое время, вдруг отрывисто спросил: "Вы
откуда?"
"Из Корнуолла" , - ответила
Пэйган, не привыкшая считать себя англичанкой. "Самая теплая часть
Британии", - добавила она чуть погодя и подумала, что водителю, наверное,
это мало о чем говорит. Пэйган отличалась постоянной и сильной бледностью,
причиной чему было плохое кровообращение, из-за которого она вечно страдала
от холода; а там, где она в детстве жила, такая погода стояла одиннадцать
месяцев в году. Еще ребенком она страшно не любила высовывать по утрам голые
ноги из-под одеяла: они мгновенно мерзли, хотя она поспешно совала их в
теплые овчинные тапочки. Свое зимнее нижнее белье она одновременно и любила,
и ненавидела: оно было теплое, но неудобное. Шерстяное, колючее, плотно
облегавшее все тело от шеи до колен, с дурацким разрезом для естественных
надобностей, который расстегивался и застегивался сзади, с жестким
фланелевым бюстгальтером, переходившим в некое подобие достававшей до низа
живота жилетки, с которой свисали длинные подвязки: к ним она цепляла
толстые шерстяные чулки.
Пэйган помнила, что, когда она была еще ребенком, каждое утро в семь
часов в их доме в Трелони начиналась суета: служанка разжигала печи и
камины, которые накануне вечером закрывались или гасились ровно в
одиннадцать, несмотря ни на какой холод и независимо от того, когда кто
ложился спать. Вонючие цилиндрические печи, топившиеся мазутом, стояли прямо
перед кружевными занавесками в спальнях и в ванных комнатах; в самых больших
комнатах чадили топившиеся углем камины; а в холле и в гостиной в каминах
постоянно тлели крупные, раскаленные докрасна поленья; но в длинном коридоре
и в ванных вечно стоял мороз, а еда, которую приносили из отдельной от дома
кухни, к тому моменту, когда она попадала на парадный обеденный стол, бывала
всегда уже чуть теплой. От неровного, выложенного из каменных плит пола в
столовой постоянно, даже летом, исходил холод, который Пэйган ощущала и
через туфли. Когда ей казалось, что никто не видит, она поджимала ноги под
сиденье стула, стараясь не прикасаться ими к ледяному полу, - но это всегда
замечалось, и она получала резкое приказание "сесть, как леди".
Хуже всего, однако, было ложиться зимними вечерами в постель, под тяжелые
и холодные льняные простыни. Стоило лишь отойти от печки настолько, чтобы ее
тепло уже не чувствовалось, как кости Пэйган начинали болеть, все тело
постепенно деревенело, пока наконец сон не избавлял ее от ощущения этой
мучительно ноющей боли.
При воспоминании об этом сорокашестилетняя Пэйган снова задрожала, хотя
на улице стоял жаркий октябрь, а на ней было розовое шерстяное пальто.
Пэйган, как всегда, остановилась в гостинице "Алгонкин". Странно, но в ней
она себя чувствовала как дома. Вестибюль, в котором стояли старые кожаные
кресла с высокими спинками и широкими подлокотниками и где тускло светились
лампочки, скрытые за пергаментными абажурами, создавал атмосферу старого,
запущенного, но аристократического лондонского клуба. Номер у нее был
маленький, но по сравнению с нарочитой мрачностью вестибюля на удивление
привлекательный. На ярко-зеленом, цвета молодой травы, ковре стояло удобное,
обитое розовым бархатом кресло; подушки на кровати были украшены мастерски
выполненной кружевной вышивкой; бронзовые лампы располагались так, что это
было удобно и создавало уют; о хорошем вкусе того, кто обставлял и украшал
комнату, говорили и картины. Сделанная под старину, кровать вызвала у Пэйган
воспоминание о детской в Трелони; а обои с узором, в котором темно-зеленое
сочеталось с белым, напомнили ей музыкальную комнату в их поместье, в
которой дед любил читать по утрам "Тайме" в окружении дремлющих собак,
пальм, папоротников и тропических растений. Музыкальная комната отапливалась
при помощи длинных, выкрашенных в коричневый цвет труб, проложенных вдоль
стен на уровне пола; по ним текла горячая вода, и если до них дотронуться,
можно было обжечься. Это была самая теплая - если не единственная теплая -
комната во всем продуваемом сквозняками особняке, особенно в те дни, когда с
моря, от его обрывистых гранитных берегов и до окружающих дом газонов,
обрамленных рододендронами, дул прямой пронизывающий ветер. Музыкальная
комната была хороша еще и тем, что в ней очень удобно было прятаться от
матери: прихватив яблоко и книжку, Пэйган, как ящерица, проскальзывала под
нефритовыми и малахитовыми листьями - то широкими и огромными, то похожими
на длинные зазубренные шипы - и скрывалась в желтом кипении цветов и буйстве
зелени.
Отца Пэйган почти не помнила; он погиб в автомобильной катастрофе, когда
ему было всего двадцать шесть лет. У Пэйган, которой тогда исполнилось еще
только три года, остались лишь смутные воспоминания о колючей щеке и
колючих, облаченных в твид коленях. Единственным, что напоминало об отце,
были выставленные на дубовых полках в кабинете серебряные кубки - призы,
полученные им за победы в плавании и гольфе, да несколько покоричневевших от
времени фотографий, на которых были изображены команды крокетистов, а на
одной - группа смеющихся людей, снятых во время пикника на пляже.
С момента его смерти и до тех пор, пока Пэйган не исполнилось десять лет
и она не начала ходить в школу в Лондоне, они с матерью жили вместе с дедом
в Трелони, где Пэйган хоть и избаловалась, но получила внутреннюю закалку.
Когда ей было три года, ее вывозили на прогулочной лодке в залив, и там дед,
держа на руках, опускал ее за борт и учил плавать. В тринадцать месяцев ее
впервые посадили на пони, вложили вожжи в детские ручонки, и дед каждое утро
водил ее так по кругу, чтобы она научилась ездить верхом прежде, чем
подрастет и научится пугаться; на свою первую в жизни охоту она отправилась,
когда ей было восемь лет, и тоже с дедом Трелони.
Дед же обучил ее и хорошим манерам. Он имел обыкновение вежливо и с
неподдельным интересом выслушивать всех, будь то один из его арендаторов,
деревенский почтальон или же его сосед, лорд Тригерик; но он терпеть не мог
тех, кого называл денежными душами, - адвокатов, бухгалтеров, банкиров. Дед
никогда не брал в руки и не проверял счетов, он просто пересылал их своему
агенту для оплаты.
Всю жизнь Пэйган окружали слуги, многие из которых оставались у них в
доме только потому, что дед терпеть не мог кого-либо увольнять. Кто-то
постоянно помогал Пэйган натягивать перчатки, кто-то стягивал с нее сапоги,
кто-то причесывал ее перед сном, подбирал и приводил в порядок брошенную ею
одежду, и в результате девочка не могла не вырасти жуткой неряхой. Пэйган
навсегда запомнилось, как мягко шуршала юбкой горничная, которая рано поутру
приносила ей в спальню медный кувшин с горячей водой и ставила его рядом с
умывальником, украшенным рисунками роз. Запомнилось благословенное тепло
буфетной, где хозяйничал дворецкий Бриггс, чистивший там серебро, и где в
шкафах на полках за стеклянными дверцами хранился милтоновский обеденный
сервиз, разрисованный травяными орнаментами. Запомнилось уютное тепло и
аппетитные запахи из большой кухни и отрешенно-сердитое лицо камердинера ее
деда, которое бывало у него, когда ему приходилось отскребать грязь с одежды
Пэйган после верховой езды.
Мать свою Пэйган видела редко, но, когда это происходило, та всегда
давала понять, насколько ей все это скучно. Мать ненавидела деревню: пойти
тут было некуда, заняться нечем. Корнуолл в тридцатые годы был достаточно
захолустным местом, а мать Пэйган, безусловно, не была создана для жизни в
захолустье. Короткая прическа с ровно подрезанными внизу волосами; толстый
слой мертвенно-бледного грима; тонкие губы, поверх которых ежедневно заново
создавалось чудо искусства - сверкающий ярко-красной помадой крупный рот.
Следы помады потом обнаруживались на чашках, бокалах, полотенцах и
бесчисленных окурках от сигарет. Миссис Трелони часто ездила в Лондон, а
возвращаясь оттуда, нередко привозила с собой на уикенд друзей. Ее знакомые
не нравились Пэйган; тем не менее девочка переняла от них характерный жаргон
Мэйфэра и потом всю жизнь
говорила со свойственными ему преувеличениями и придыханиями.
Еще и теперь, в 1978 г