Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
юди, безнадежно дурные. И тут ему покажется, что его призывают колокола.
Сказав себе: "Господи, помоги мне! Я пойду к ним. У меня такое чувство, что
я умру в отчаянии, что сердце мое не выдержит, так пусть же я умру среди
колоколов, которые так часто служили мне утешением!" - он проберется в
темноте на колокольню и упадет там в глубокий обморок. Затем третья
четверть, а другими словами - вторая половина книги, начнется с колдовских
видений: неумолчно звонят колокола, и бесчисленные духи (их звучание, их
вибрация) то улетают, то прилетают вновь, доставляя всяческим людям и
повсюду поручения, приказания, напоминания, упреки, благие воспоминания и
прочее и прочее. Некоторые несут плети, другие - цветы, птиц и музыку;
третьи - зеркала, отражающие прекрасные лица, четвертые - зеркала с
уродливыми рожами. Так колокола награждают или наказывают ночью (особенно в
последнюю ночь старого года) людей согласно их поступкам. А сами колокола,
которые, сохраняя свою обычную форму, в то же время обретают колдовское
сходство с людьми и сияют собственным светом, скажут (говорить будет большой
колокол): "Кто этот бедняк, который усомнился в праве своих братьев-бедняков
на наследие, предназначенное им временем?" Тоби в ужасе признается, что это
он, и объясняет, почему так случилось. Тогда духи колоколов уносят его и
показывают ему различные картины, проникнутые одной мыслью: бедняки и
обездоленные даже в самой бездне падения - да, даже совершая преступления,
которые упразднял олдермен и которые показались ему такими страшными, - не
теряют добродетели, пусть захиревшей и изуродованной; они тоже имеют свою
правую долю в дарах времени. Рассказывая ему о судьбе Мэг, колокола покажут,
что она, после того как брак ее расстроился, а все друзья умерли, доходит до
такой ужасной нищеты, что оказывается с младенцем на руках выброшенной ночью
на улицу. И на глазах Тоби, на глазах своего отца, она решает утопиться
вместе с ребенком. Но когда она собирается броситься в реку, Тоби видит, как
она закутывает малютку в свою шаль, расправляет на нем лохмотья, чтобы он
выглядел хоть немного опрятнее, как склоняется над ним, гладит крохотные его
ручонки, изливая на него чувство, священнейшее из всех, вложенных богом в
человеческую грудь. И когда она бежит к реке, Тоби кричит: "Смилуйтесь над
ней, колокола! Спасите ее! Удержите ее!" - а колокола отвечают: "Для чего ее
удерживать? Сердце ее дурно - пусть дурное гибнет!" Но Тоби на коленях молит
их о милосердии, и в последнюю минуту колокола удерживают ее своими
голосами. Тоби увидит также, какие важные дела не завершил пунктуальный
человек на исходе старого года, несмотря на свою пунктуальность. Кроме того,
он многое узнает о Ричарде, который чуть было не стал его зятем, и еще о
многих-многих людях. И мораль всего этого будет такова: у него есть своя
доля в наступающем году, как у любого другого человека, а бедняков не так-то
просто заставить утратить человеческий облик, и даже в самые черные минуты в
их сердцах может восторжествовать добродетель, сколько бы олдерменов не
твердило "нет!", как он сам узнал из предсмертных мук своей дочери, ибо
великая истина - это вера в них, а не презрение к ним или их упразднение и
ниспровержение. А когда наконец поднимется великое море времени и могучие
волны сметут и унесут прочь олдермена и других подобных ему земляных червей,
превратят их в ничто в своей ярости, Тоби вскарабкается на утес и услышит,
как колокола (ставшие невидимыми) зазвенят над водой. Когда он услышит их,
оглядываясь в поисках помощи, он проснется и увидит, что у его ног лежит
газета, а напротив за столом сидит Мэг, пришивая ленты к подвенечному
платью, которое она наденет завтра; и окно открыто, чтобы в комнату мог
врываться звон колоколов, провожающих старый год и встречающих новый. И чуть
раздастся их радостный перезвон, как в комнату влетит Ричард, торопясь
поцеловать Мэг раньше Тоби, чтобы получить ее первый поцелуй в Новом году
(он его и получит). Тут явятся соседи с поздравлениями, заиграет оркестр
(Тоби - закадычный друг некоего барабана), и от этой внезапной перемены, от
звона колоколов, от веселой музыки старичок придет в такой восторг, что
первым откроет бал, сплясав совсем особый танец, в основу которого положена
его излюбленная трусца. Затем, цитируя Неподражаемого: "Может, все это
приснилось Тоби? Или и сам он только сон? И Мэг - сон? И все это только
сон!" Касательно этого и той действительности, из которой рождаются сны,
Неподражаемый потом будет знать несколько больше, чем теперь, пока он пишет
со всей быстротой, на какую только способен, ибо почта вот-вот уйдет, а
бравый К. уже в сапогах... Как я противен себе, мой милый, из-за этого
косноязычного пересказа видения, запечатлевшегося у меня в мозгу. Но его
нужно отослать Вам... Решите, что лучше всего выбрать для фронтисписа.
145
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Генуя,
октябрь 1844 г.
...Я просто вне себя из-за "Колоколов". Встаю в семь, принимаю холодную
ванну перед завтраком и пылаю во всю мочь, раскаляясь гневом докрасна, - и
так, пока не пробьет три. После чего обычно кончаю на день (если не идет
дождь)... Я жажду кончить в духе, родственном истине и милосердию, чтобы
посрамить бессердечных ханжей. Я еще не забыл мой катехизис. "Да, поистине и
с божьей помощью, постараюсь"...
...Эта книга (в духе ли Хаджи Баба или нет, сказать не могу, но уж во
всяком случае в буквальном смысле) сделала мое лицо белее мела, хоть я и
нахожусь за границей. Мои начавшие было полнеть щеки снова ввалились, глаза
стали огромными, волосы повисли тусклыми прядями, а голова под этими
волосами горит и кружится. Прочтите сценку в конце третьей части два раза -
я ни за что не стал бы писать ее вторично... Как увидите, я заменил имя
Джесси более благозвучным - Лилиен. Оно больше гармонирует с мелодией,
звучащей во мне. Я упомянул об этом, боясь, что иначе Вы не поймете, кто и
что кроется у меня под этим именем. Завтра я берусь за работу со свежими
силами (начинал следующую часть широкой улыбкой и кончая ее упоительным
счастьем и веселостью) и надеюсь кончить самое позднее в следующий
понедельник. Может быть, сумею даже в субботу.
От души надеюсь, что эта книжечка Вам понравится. Так как я в начале
второй части уже знал, что должно произойти в третьей, я испытал такую
горесть и волнение, словно все это происходило на самом деле, - даже по
ночам просыпался. А когда вчера кончил, мне пришлось запереться, потому что
физиономия у меня вся распухла и была необыкновенно смешной. Сейчас я
отправляюсь в длинную прогулку, чтобы проветриться. Я совершенно измучен
работой и на сегодня бросаю перо. Вот! (Это оно тут упало.)
...Несмотря на Ваши возражения, я не меняю своего решения относительно
Лондона. И вовсе не потому, что не спокоен за корректуру (если бы это было
так, я был бы не только неблагодарной скотиной, но и просто ослом), а из-за
необъяснимого волнения, которое не позволит мне остаться здесь и не
уляжется, пока я не увижу собственными глазами, как все будет закончено, -
это так же невозможно, как не может не взлететь воздушный шар, если его
отвязать. Ехать я собираюсь не отсюда, но через Милан и Турин (с
предварительным заездом в Венецию), а оттуда в Страсбург через самый Дикий
из еще не закрывшихся альпийских перевалов... Раз Вам не понравился деятель
Молодой Англии, я его уберу (чтобы разделаться с ним, мне достаточно часа в
Вашем кабинете) и заменю его человеком, который не признает ничего, кроме
доброго старого времени, и твердит о нем, как попугай, о чем бы ни зашел
разговор. Добротный тори из старого Сити, в синем сюртуке с блестящими
пуговицами и в белом галстуке, склонный к апоплексии. Кромсайте Файлера как
хотите, но не забудьте, что "Вестминстерское обозрение" сочло индюшку,
которую Скрудж преподносит Бобу Крэтчиту, никак не совместимой с
политической экономией. Игра в кегли меня совсем не интересует...
Признаться ли Вам - мне очень хочется, чтобы Карлейль увидел мою
повесть раньше всех остальных, когда она будет кончена. И мне бы очень
хотелось угостить его и любезнейшего Макриди этой повестью из моих
собственных уст; и чтобы рядом сидели Стэнни и другой Мак *. Ну так вот:
если Вы благородный человек, то как-нибудь в дождливый вечер, когда я буду в
Лондоне, Вы соберете для меня маленький кружок и скажете: "Мой милый...
(сэр, будьте так добры, не теребите эти книги и отправляйтесь вниз. Какого
черта Вы здесь делаете? И запомните, сэр, я никого не принимаю. Слышите?
Никого! Я занят важнейшей беседой с приезжим из Азии). Мой милый, не
прочтете ли Вы нам эту рождественскую повесть? (Это рождественская повесть
Диккенса, Макриди, и мне очень хотелось бы, чтобы Вы ее послушали.) Только
не бормочите и не торопитесь, Диккенс, пожалуйста". Так вот, если Вы
благородный человек, что-нибудь в этом роде непременно произойдет. Я буду
готов тронуться в путь, как только кончу. Являюсь в Лондон (с божьею
помощью) в указанный Вами день...
146
ТОМАСУ МИТТОНУ
Генуя, Пескьера,
вторник, 5 ноября 1844 г.
Дорогой Миттон!
Я не писал Вам по причине настолько очевидной, что она не требует
объяснений. За месяц работы я измучил себя до полусмерти. Под рукой у меня
не было ни одного из моих обычных средств отвлечения. И, не сумев поэтому
хоть на время избавиться от своей повести, я почти лишился сна. Я настолько
изможден этой работой в здешнем тяжелом климате, что нервничаю, как пьяница,
умирающий от злоупотребления вином, и не нахожу себе места, как убийца.
Мне кажется, что я написал необыкновенную вещь, которая затмит
"Рождественскую песнь". Не сомневаюсь, что она вызовет огромный шум.
Завтра я уезжаю отсюда в Венецию, а оттуда еще во множество городов, и
непременно приеду в Лондон прочитать корректуру, выбрав совершенно новый
путь, пробиваясь сквозь снег в долинах Швейцарии и преодолевая горные
перевалы в самый разгар зимы. С сердечной благодарностью я принял бы Ваше
любезное приглашение, но поскольку я приеду в Лондон ради дел, то вижу этому
множество помех и по некоторым непреодолимым причинам вынужден от него
отказаться. Поэтому я поселюсь в отеле в Ковент-гардене, где меня хорошо
знают и с хозяином которого я уже списался. Ничего особенного я не требую,
удовлетворяясь хорошей спальней и холодным душем.
Этот дом - совершенство. Слуги так же спокойны и так же отлично себя
ведут, как и дома, что здесь случается крайне редко; Рош * - это моя правая
рука. Подобного ему еще не видывал свет.
Мы расстелили ковры, топим по вечерам камины, задергиваем шторы -
короче говоря, зимуем. В опере, расположенной совсем рядом, у нас есть ложа
(даровая), и мы отправляемся туда, когда нам заблагорассудится, как в
собственную гостиную. За четыре недели было три ясных дня. Все остальное
время с неба непрерывным потоком лилась вода. И что ни день, бушевала гроза.
Ваш.
P. S. К Чарли каждый день приходит учитель чистописания и французского
языка. Через день его с сестрами посещает профессор благородного искусства
танцев.
147
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Венеция,
вторник вечером, 12 ноября 1844 г.
...Я начал это письмо, дорогой друг, с намерением описывать мои
путешествия, но я столько видел и столько ездил (почти не обедая и
поднимаясь с постели до света), что мне придется отложить свои карандаши до
досужих дней в Пескьере, после того, как мы уже повидаемся и я вновь вернусь
туда. Как только мне в голову приходит какое-то место, я тут же пускаюсь в
путь - в такую странную пору и таким неожиданным образом, что добрейший Рош
только плечами пожимает. Но именно так и настаивая, чтобы мне показали все,
хотят того или нет, вопреки всем прецедентам и процедуре, я устраиваюсь
чудесно... Впрочем не буду забегать вперед. Однако, мой милый, чтобы Вы ни
слышали о Венеции, это не идет ни в какое сравнение с великолепнейшей и
невероятнейшей действительностью. Самая волшебная фантазия "Тысячи и одной
ночи" - ничто в сравнении с площадью Святого Марка и первым впечатлением от
внутренности собора. Величественная, изумительная реальность Венеции
превосходит плоды воображения самого неудержимого мечтателя. Опиум не мог бы
создать подобного места, и никакое колдовство не могло бы вызвать подобного
видения. Все, что я слышал о Венеции, читал о ней в описаниях путешествий, в
романах, все, что думал сам, не дает о ней ни малейшего представления. Вы
знаете, что, предвкушая чудеса, я в подобных случаях часто разочаровываюсь.
Но воображение человека не в силах хотя бы приблизительно нарисовать
Венецию, настолько она превосходит все. Никакие хвалы ее не достойны. При
виде ее трудно удержаться от слез. Когда я высадился здесь вчера вечером
(после пятимильного плавания в гондоле, к которому почему-то вовсе не был
готов), когда, сначала увидев Венецию в отдалении, встающую из вод, словно
корабль, я затем поплыл по безмолвным пустынным вечерним улицам, мне
казалось, что дома вокруг - настоящие, а вода - порождение лихорадочных
грез. Но когда сегодня утром, в этот солнечный, холодный, бодрящий день, я
вышел на площадь Святого Марка, клянусь небом, великолепие этого города было
почти невыносимо. А потом - знакомство с его мрачностью и жестокостью: эти
ужасные темницы глубоко под водой, эти судилища, эти потайные двери,
зловещие коридоры, где факелы в ваших руках начинают дымить, словно им
невыносим воздух, в котором разыгрывались столь ужасные сцены; и снова
наверх, в сияющее неизъяснимое колдовство города, и знакомство с обширными
соборами и старыми гробницами - все это подарило меня новыми ощущениями,
новыми воспоминаниями, новыми настроениями. С этого времени Венеция - часть
моего мозга. Дорогой Форстер, чего бы я не отдал, лишь бы Вы могли делить
мои восторги! (А Вы бы их делили, будь Вы здесь.) Я чувствую, что поступил
жестоко, не привезя сюда Кэт и Джорджи, - жестоко и низко. Каналетти и
Стэнни удивительны в своей правдивости. Тернер очень благороден, но здесь
сама действительность превосходит все, что может передать любое перо, любой
карандаш.
Никогда прежде мне не приходилось видеть вещь, которую я боялся бы
описать. Но рассказать, какова Венеция, - это, я чувствую, непосильная
задача. И вот я сижу один и пишу это письмо, и ничто не подталкивает меня,
не заставляет попробовать оценить этот город, как мне пришлось бы сделать,
если бы я говорил о нем с человеком, которого люблю, и выслушивал бы его
мнение. В суровом безмолвии знаменитой гостиницы слушаю, как совсем рядом
большой колокол св. Марка отбивает двенадцать, видя перед собой три
сводчатых окна моего номера (высотой в два этажа), выходящие на Большой
Канал, и дали, где в пламенном сиянии сегодня вечером заходило солнце, и
снова вспоминая эти немые, но такие красноречивые лица Тициана и Тинторетто,
я клянусь (и меня не охладила мишура, которую мне довелось увидеть!), что
Венеция - это подлинное чудо света и нечто совсем особенное! Это было бы
так, даже если бы человек попал в нее, ничего о ней не зная. Но когда
ступаешь по ее камням, видишь перед собой ее картины и вспоминаешь ее
историю, то чувствуешь, что о ней нельзя написать, нельзя рассказать - и
даже думать о ней трудно. В этой комнате мы с Вами не могли бы заговорить,
не пожав сперва друг другу руки и не сказав друг другу: "Черт побери, мой
милый, да неужто нам довелось увидеть это!"
148
ДУГЛАСУ ДЖЕРОЛДУ *
Кремона,
суббота вечером, 16 ноября 1844 г.
Дорогой Джеролд!
Раз уж пол-ломтя хлеба лучше, чем полное его отсутствие, то буду
надеяться, что пол-листа бумаги тоже окажется лучше, чем полное отсутствие
писем, если это письмо написано тем, кто очень хочет жить в Вашей памяти и в
Вашей дружбе. Я бы уже давно выполнил обещание, данное Вам в этом, но мне
мешали то занятия, то пребывание вдали от пера и чернил.
Форстер, вероятно, сказал Вам, - а нет, так еще скажет, - что мне очень
хотелось бы, чтобы Вы послушали мою маленькую рождественскую повесть, и я
надеюсь, Вы повидаетесь со мной по его приглашению в Линкольнс-Инн-филдс. Я
постарался нанести удар но той части наглой физиономии гнусного Ханжества,
которая в наше время больше всего заслуживает подобного поощрения. Я
надеюсь, что, во всяком случае, смогу доказать свое искреннее желание
заставить его пошатнуться. Если к концу четырех раундов (их только четыре)
Вы решите, что из вышеуказанного Ханжества, выражаясь языком "Жизни Белла"
*, вышиблен дух вон, мне это будет очень приятно.
Теперь я отправляюсь в Милан, а оттуда (отдохнув один-два дня)
намереваюсь добраться до Англии через красивейший альпийский перевал,
который не будет еще занесен. Вы знаете, что этот город некогда славился
скрипками *. Я ни одной скрипки не видел, но зато неподалеку от нашей
гостиницы есть целая улица медников, которые подымают такой невыносимый
грохот, что после обеда мне показалось, что у меня сердцебиение. Я
почувствовал необыкновенное облегчение, когда обнаружил, что звон у меня в
ушах производился этими медниками.
Вчера я с недоумением узнал (я не силен в географических подробностях),
что Ромео был выслан всего за двадцать пять миль от родного города. Именно
таково расстояние между Мантуей и Вероной. Эта последняя - своеобразный
старинный городок, чьи опустевшие дворцы теперь заперты: такой она и должна
была быть. В Мантуе и сейчас множество аптекарей, которые без всякой
подготовки могли бы великолепно сыграть эту роль. Из всех заросших прудов,
какие мне доводилось видеть, Верона - самый зеленый и самый тенистый. Я
отправился осмотреть старинный дворец Капулетти, который можно узнать
благодаря их гербу (шляпе, вырезанной на каменной стене дворика). Теперь это
жалкая харчевня. Двор был полон ветхих экипажей, повозок, гусей и свиней, и
ноги по щиколотку уходили в грязь и навоз. Сад отгорожен стеной, и на его
месте построены дома. Ничто не напоминает здесь о прежних его обитателях, и
кухонную дверь украшала весьма несентиментальная дама. Монтекки жили за
городом, в двух или трех милях отсюда. Точно неизвестно, был ли у них
когда-нибудь дворец в самой Вероне. Однако и сейчас одна из окрестных
деревень носит их имя, и легенды о вражде этих двух семей еще настолько
живы, насколько вообще что-нибудь может быть живым в столь сонном уголке.
Было очень мило, очень любезно с Вашей стороны, Джеролд, упомянуть в
"Панче" о "Рождественской песне" в таких теплых словах, и уверяю Вас,
далекий предмет Ваших дружеских чувств не остался