Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
о его талантах прежде, чем он сам докажет американским
зрителям, насколько мои похвалы соответствуют истине, могут показаться
небезынтересными для некоторых читателей, и я верю, что они не будут
неприятны моему близкому другу. Я спешу упомянуть о моей дружбе с мистером
Фехтером не только потому, что он действительно мой друг, но и потому, что
она родилась из моего восхищения его игрой. Я внимательно следил за его
выступлениями на подмостках как парижских, так и лондонских театров и был
его горячим поклонником задолго до того, как мы обменялись хотя бы одним
словом. Следовательно, я восхищаюсь им не потому, что он мой друг, но он
стал моим другом потому, что я им восхищаюсь.
Первое, что отличает игру мистера Фехтера, - это ее высокая
романтичность. Вместе с тщательной отделкой мельчайших деталей в ней всегда
чувствуется какая-то особая сила и энергия, словно наполняющие весь
спектакль новой жизнью. Когда он на сцене, мне кажется, что все события
происходят в первый и в последний раз. Играя влюбленного, он полон такого
пыла, так упоен своей страстью, что она словно окутывает сиянием ту, к
которой обращено его чувство, и зрители невольно видят ее такой, какой она
представляется ему. Именно благодаря этой замечательной способности он
покорил Пария; и прославился в роли любовника в "Даме с камелиями", это,
собственно говоря, роль, сводящаяся к двум большим сценам, но он так сыграл
ее (он был первым ее истолкователем), что она до конца пьесы придавала
образу героини возвышенную поэтичность. Женщина, способная вызвать такую
любовь, такое преданное возвышенное обожание, невольно покоряла зрителей
так, как никогда не покорила бы, не вызови она в этом сердце столь
всепоглощающего и совершенного чувства. Когда я в первый раз увидел "Даму с
камелиями" с мистером Фехтером, моя снисходительность к героине объяснялась
тем, что я своими глазами видел, какую необычайно трогательную любовь могла
она зажечь. Я, словно ребенок, убеждал себя: "Дурная женщина не могла бы
быть предметом столь удивительной нежности, не могла бы покорить такое
сердце, не могла бы вызвать таких слез у такого влюбленного". То же самое,
по-моему, осознанно или бессознательно, ощущали все парижские зрители, и
именно поэтому то, что шокирует в "Даме с камелиями", исчезло в лучах
романтического ореола. Мне довелось увидеть ту же пьесу, когда эта роль
игралась иначе, и по мере того как любовь становилась все более скучной и
земной, героиня все ниже спускалась со своего пьедестала.
В "Рюи Блазе" *, в "Хозяине Равенсвуда" * и в "Лионской красавице" * -
в трех драмах, в которых мистер Фехтер с особенным блеском играет
влюбленного, а больше всего в первой. - это замечательное уменье заставлять
публику видеть в его возлюбленной ту же прелесть, которую видит в ней он,
проявляется особенно ярко. Когда Рюи Блаз стоит перед молодой королевой
Испании, самый воздух, кажется, исполнен чар, а когда она склоняется над
ним, нежно прикладывая руку к его окровавленной груди, - кто сможет остаться
равнодушным и не почувствовать, что смерть лучше разлуки с ней и что она
достойна того, чтобы за нее так умирали? Когда хозяин Равенсвуда признается
в любви Люси Эштон и, услышав ее ответное признание, в порыве восторга
целует край ее платья, мы чувствуем, что это мы касаемся губами легкой
ткани, чтобы удержать нашу богиню, не дать ей вознестись на небеса. А когда
они обмениваются клятвой верности и разламывают золотую монету, это мы, а не
Эдгар, быстро подменяем свою половинку половинкой, которую она хотела
повесить себе на шею, потому что этот кусочек золота на мгновение коснулся
обожаемой груди. И то же в "Лионской красавице": картина на мольберте в
бедной хижине художника из незаконченного портрета надменной девушки
становится наброском высших устремлений души, воплощением ее надежд здесь,
на земле, и там, в ином мире.
Живописность - вот что в первую очередь отличает образы, создаваемые
мистером Фехтером. Искусный художник и скульптор, знаток истории костюма, он
и в этом тоже романтик и обладает тонким чувством композиции - он всегда
занимает наиболее правильное место в группе, всегда гармонирует с фоном. Эта
живописность манеры проглядывает даже в таком, казалось бы, простом жесте,
как движение руки в "Рюи Блазе", когда он из окна подзывает человека,
находящегося внизу во дворе; и в том, как он надевает ливрею в этой же
сцене, или в том, как он пишет письмо под диктовку. В последней сцене
чудесной драмы Виктора Гюго его игра становится поистине вдохновенной; а
поза палача, которую он внезапно принимает, обличая маркиза и отказываясь
драться с ним, на мой взгляд, один из наиболее яростно живописных приемов,
какие только может допустить сцена.
Слово "яростно" напоминает мне о том, что мистер Фехтер - поистине
мастер самых бурных страстей. В этом, мне кажется, более, чем в чем-либо,
проявляется любопытное соединение характерных черт двух великих наций -
французов и англосаксов. Мать мистера Фехтера была француженкой, отец -
немцем, но он родился в Лондоне и детство и юность свою провел в Англии и во
Франции. И поэтому в его гневе соединяется французская экспансивность с
нашей более сдержанной англосаксонской манерой вести себя, когда нас, как мы
выражаемся, "сильно задели", - и это смешение порождает поистине нечто
невероятное. В этом чувстве смешиваются особенности двух рас, и трудно
сказать, чем именно оно обязано каждой из них, но зато можно сказать, что
это наиболее сильная концентрация страстей и эмоций, свойственных
человеческой натуре.
Мистеру Фехтеру, в общем, чаще приходилось говорить по-французски, чем
по-английски, и поэтому он говорит по-английски с французским акцентом. Но
очень ошибется тот, кто решит, что он не умеет говорить по-английски бегло,
правильно, четко, понимая и чувствуя смысл, значение и оттенок каждого
слова. И он не только знает все тонкости нашего языка, включая самые сочные
обороты народного языка, гораздо лучше многих из нас, но декламирует белые
стихи Шекспира с удивительной легкостью, музыкальностью и выразительностью.
Люди, знакомые с ним, знают, что, слушая его, можно не опасаться того
своеобразного смущения, которое мы иной раз испытываем, когда на нашем
родном языке говорит иностранец, - наоборот, чувствуется, что любое
сказанное им слово он мог бы, если бы захотел, заменить двадцатью
синонимами.
Еще несколько замечаний о двух его шекспировских ролях, и пожалуй, мне
больше не стоит предварять ваши впечатления от игры мистера Фехтера - она
будет говорить сама за себя. Его Яго особенно отличается упомянутой выше
живописностью, и в то же время мера соблюдена о такой строгостью, что этот
Яго совсем лишен традиционной живописности - он не хмурится, не улыбается с
дьявольской язвительностью и не проделывает множества других вещей, которые
принудили бы Отелло проткнуть его насквозь еще в первом действии. Яго
мистера Фехтера умеет приобретать друзей - и приобретает их; он анатомирует
душу своего генерала, не размахивая при этом скальпелем, словно тростью; он
покорил Эмилию отнюдь не угрюмостью, достойной вывески "Сарацинова Голова";
он - веселый собутыльник и не отпугивает своих застольных товарищей
зловещими телодвижениями; он умеет и спеть веселую песню, и произнести тост,
и заколоть человека темной ночью, вместо того чтобы всем своим видом заранее
оповещать, что только и ищет, кого бы пырнуть кинжалом. Яго мистера Фехтера
так же не похож на традиционного злодея, как его одежда - на традиционный
гусарский мундир и сапоги; и вы убедитесь, что живописность его манеры
одеваться соответствует его манере держаться на протяжении всей трагедии, до
той самой минуты, когда он умолкает раз и навсегда.
Пожалуй, ни одно новое слово в искусстве еще не принималось с такой
доброжелательностью столькими ценителями, предубежденными в пользу совсем
другой школы, как Гамлет мистера Фехтера. Я считаю, что это было так (а в
Лондоне это было именно так!) не из-за живописности подобного толкования
роли, не из-за новизны, не из-за множества отдельных красот исполнения, а
из-за его безупречной логичности. Некий художник-анималист сказал о своей
любимой картине с кроликами, что в этих кроликах куда больше естественности,
чем у обычных кроликов; точно так же о Гамлете мистера Фехтера можно
сказать, что в этом Гамлете куда больше логичности, чем у обычных Гамлетов.
Главное и редкое достоинство этого оригинального толкования заключается в
том, что оно представляет собой совершенное воплощение ясного и четкого
замысла. С той минуты, когда появляется этот сломанный "чекан изящества,
зерцало вкуса", бледный, без конца оплакивающий смерть отца, уже смутно
подозревая ее причину, и до последней борьбы с Горацио из-за рокового кубка,
ничто не нарушает цельности характера, создаваемого мистером Фехтером.
Немецкий трагик Дефринт несколько лет тому назад произвел немалый фурор на
лондонской театральной голубятне тем, что во время сцены с актерами сидел, и
еще несколькими столь же скромными отступлениями от традиций; однако он
носил все тот же маловыразительный костюм и в главном придерживался все той
же традиционной трактовки, балансируя между здравым рассудком и безумием. Не
помню, был ли на нем парик с короткими, круто завитыми кудрями, словно он
собирался на вечный танцевальный урок при датском дворе, но зато я твердо
помню, что все другие Гамлеты со времен великого Кембла * волей-неволей
обзаводились такими кудрями. Гамлет мистера Фехтера, бледный, грустный
северянин с длинными льняными волосами, в странном одеянии, какого еще не
видела английская сцена (во всяком случае, в этой трагедии), пиратски
уничтожающий целый флот всяческих мелких театральных рецептов - вполне
бессмысленных или, наподобие знаменитого друга доктора Джонсона *, имеющих
всего одну идею, да и ту неправильную, - этот Гамлет мог снискать такой
необычайный успех только потому, что образ его с начала и до конца был
подчинен единой всепроникающей цели, которая логически оправдывала любое
отступление от традиций. Такое развитие характера нашло особенно яркое
воплощение в сценах с Офелией, в сцене смерти Полония, в изображении старой
студенческой дружбы Гамлета и Горацио; разница между мизансценой, эффектной
ради самого эффекта, и мизансценой, служащей раскрытию внутреннего смысла
происходящего, становится особенно понятной, когда в сцену "мышеловки"
вводится галерея с музыкантами, проходящими затем с инструментами в руках
мимо Гамлета, который берет у одного из них флейту, столь важную для его
разговора с Розенкранцем и Гильденстерном.
Это дает возможность перейти к наблюдению, которым я с самого начала
предполагал заключить свою статью, а именно: романтизм и живописность у
мистера Фехтера всегда идут рука об руку с истинно художественным чутьем и
истинно художественным умом, сформировавшимся под влиянием истинно
художественного духа. Он вступил в труппу "Театр Франсэ" еще совсем юным, и
его природные дарования развивались в самых лучших школах. Я не могу
пожелать моему другу публики лучше той, которую он найдет в американцах, а
им я не могу пожелать актера лучше того, которого они найдут в моем друге.
Август 1869 г.
РЕЧИ
Перевод М. Лорие
^TРЕЧЬ НА БАНКЕТЕ В ЕГО ЧЕСТЬ^U
(Эдинбург)
25 июня 1841 года *
Если бы ваш теплый, великодушный прием не взволновал меня так сильно, я
сумел бы поблагодарить вас куда лучше. Если бы я мог прослушать так же
спокойно, как прослушали вы, вдохновенную речь вашего уважаемого
председателя, если бы мог воспринять, как восприняли вы, "мысли, которые
дышат, и слова, которые жгут" *, произнесенные им, мне все равно было бы
трудно, но я заразился бы хоть малой долей его вдохновения и загорелся бы
его примером. Но после тех слов, которые слетели с его уст, и тех проявлений
одобрения и сочувствия, которыми вы встретили его красноречие, я просто не в
состоянии достойно ответить на его доброту, сердце мое переполнено, а язык
мне не повинуется. (Громкие возгласы одобрения.) Я жажду ответить на ваши
сердечные приветствия, как надлежало бы. Видит бог, я этого хочу, но не
умею.
Путь, которым я шел к вашему доброму мнению, благосклонности и
поддержке, был приятен и легок - усыпан цветами, согрет солнцем. Мне
кажется, что я нахожусь среди старых друзей, которых уже давно и хорошо знаю
и высоко ценю. Мне кажется, что смерть вымышленных героев, к которым вы, по
доброте своей, проявили участие, сроднила нас так же, как подлинное горе
скрепляет дружбу в действительной жизни; мне кажется, что это были живые
люди, за чьей судьбой мы с вами неразлучно следили вместе, и что вам они
всегда были так же близки, как мне.
Говорить о себе и о своих книгах - трудное дело. Но сегодня, пожалуй,
не будет неуместным, если я осмелюсь сказать несколько слов о том, как
рождались эти мои книги. Мною владело серьезное и смиренное желание - и оно
не покинет меня никогда - сделать так, чтобы в мире стало больше безобидного
веселья и бодрости. Я чувствовал, что мир достоин не только презрения; что в
нем стоит жить, к по многим причинам. Я стремился отыскать, как выразился
профессор, зерно добра, которое Творец заронил даже в самые злые души.
Стремился показать, что добродетель можно найти и в самых глухих закоулках,
что неверно, будто она несовместима с бедностью, даже с лохмотьями, - и
пронести через всю мою жизнь девиз, выраженный в пламенных словах вашего
северного поэта:
Богатство - штамп на золотом,
А золотой - мы сами *,
(Громкие возгласы одобрения.) И, следуя по этому пути, где мог я лучше
удостовериться в своей правоте, в чем мог я почерпнуть лучшее поощрение, чем
в вашей доброте сегодня, в этот памятный для меня вечер? (Громкие
возгласы,.)
Я счастлив, что мне представился случай сказать несколько слов
касательно одного эпизода, который заинтересовал вас, чему я очень рад, и
огорчил вас, чему я, как это ни парадоксально, рад еще больше: я имею в виду
смерть моей маленькой героини. Когда у меня только еще зародилась мысль, как
завершить это нехитрое повествование, я твердо решил придерживаться ее и ни
в коем случае не уклоняться от цели, которую себе наметил. Сам изведав
немало горя, изведав смерть людей, дорогих моему сердцу, я думал о том, как
было бы хорошо, если бы в своей скромной книжке, призванной служить невинной
забавой, я мог заменить венком из живых цветов безобразные статуи, уродующие
могилы. Если в этой книге мне хоть в малой мере удалось внушить молодым умам
более светлые мысли о смерти или утолить скорбь, терзающую сердца стариков;
если хоть одно из написанных мною слов может утешить и порадовать молодых
или старых в час испытаний, - я буду считать, что достиг чего-то такого, на
что мне отрадно будет оглянуться в последующие годы. Вот почему я не
отступал от своего замысла, несмотря на то, что когда мой рассказ
приближался к концу, я ежедневно получал негодующие письма, в особенности от
женщин. Да благословит их бог за их чувствительное сердце! Профессор был
совершенно прав, когда сказал, что я еще не научился изображать их
добродетели; и боюсь, что в своем стремлении описать словами идеал женщины,
живущий у меня в душе, я буду и впредь портить их репутацию. (Крики
одобрения.) Впрочем, наряду с этими письмами я получал и другие, от
представителей болей сурового пола, и некоторые из них не были свободны от
резких личных нападок. И все же я не отступил от своего замысла, и мне очень
приятно, что многие из тех, кто сперва осуждал меня, теперь громче других
выражают свое одобрение.
Может быть, мне не следовало занимать ваше время этим маленьким
эпизодом, но я об этом не жалею; виноват здесь не я, а вы сами: ведь это
ваша доброта внушила мне такое доверие к вам. Я снова пытаюсь выразить вам
свою признательность, и снова чувствую свое бессилие. Ведь о почестях, каких
вы меня удостоили, я не смел и мечтать. Всем вам должно быть понятно, что я
никогда этого не забуду, что до гробовой доски буду вспоминать об этом с
гордостью. Отныне самое название вашего города будет, я в том уверен,
вызывать у меня чувство благодарности и радости. Пока я жив, я буду любить
его жителей, его холмы, его дома, даже камни его мостовых. И если в книгах,
которые мне еще суждено написать, вы обнаружите большую ясность духа и
большую остроту ума, - а я молю бога, чтобы так оно и было, - то прошу вас,
объясняйте это влиянием нынешнего вечера и воздуха Шотландии. (Громкие
возгласы одобрения.) Благодарю вас еще и еще, вкладывая в одну благодарность
столько чувства, что хватило бы на тысячу, и пью за ваше здоровье от всего
сердца, столь же полного, как мой бокал, - только он-то, поверьте, останется
полным не так долго. (Взрывы смеха и овация.)
^TРЕЧЬ НА БАНКЕТЕ В ЕГО ЧЕСТЬ^U
(Хартфорд)
7 февраля 1842 года
Джентльмены! Сказать, что я благодарю вас за горячую поддержку тоста,
столь красноречиво предложенного: сказать, что я возвращаю вам ваши теплые
чувства и добрые пожелания с более чем сложными процентами и сознаю, как
слабы и беспомощны любые слова признательности перед вашим радушием и
гостеприимством, - это еще полдела. Сказать, что сейчас, в зимнюю пору, на
всем пути, приведшем меня к вам, расцвели цветы, что никогда еще ни одна
страна не улыбалась более приветливой улыбкой, нежели та, какой ваша страна
подарила меня, и что редко когда будущее рисовалось мне более светлым и
радостным, - это еще полдела. (Аплодисменты.)
Но великое дело - не быть чужестранцем в чужой стране; впервые садясь
за стол в новом доме, чувствовать себя так свободно, будто бывал здесь
гостем с давних времен; сразу сблизиться с семьей хозяина и проникнуться
подлинным живым интересом ко всем членам хозяйской семьи; да, пребывать в
таком непривычно счастливом состоянии духа - это великое дело. А так как
моим состоянием духа я обязан вам, ибо это вы его создали, то я не стыдясь
скажу, что именно по этой причине, обращаясь к вам, я не столько забочусь о
форме и тоне своей речи, сколько стараюсь говорить на общем для всех языке
сердца, который вы и вам подобные лучше, чем кто-либо другой, умеете и
преподать и понять. Джентльмены, на этом языке, общем для вас здесь, в
Америке, и для нас в Англии, на языке, на котором благодаря единению наших
двух великих стран и через много веков будут говорить на суше и на море во
всех уголках земного шара, - я выражаю вам свою признательность.
На днях в Бостоне, джентльмены, мне пришлось упомянуть, как приходилось
упоминать и раньше, что писателю трудно говорить о собственных книгах.
Задача эта, и всегда-то нелегкая, делается еще труднее, когда бываешь
вынужден часто возвращаться к одной и той же теме, и нового сказать уже
нечего. И все же я чувствую, что в таком обществе, как это и в особенности
после того, что сказал наш председатель, я не могу обойти молчанием эти мои
детища хотя