Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
рит мой друг, подрисовывая то мою
голову, то голову бульдога), вы совершили настоящие чудеса. Ведь именно ваше
общество создало в Англии превосходнейший национальный зверинец, к тому же
вы сделали его открытым и доступным для широких народных масс, что
заслуживает наивысшей похвалы. Ваше общество, постоянно имея самого
тактичного и учтивого представителя в лице превосходного Митчела,
несомненно, служит интересам публики.
Так почему же при этом (продолжает мой друг) вы так дурно обращаетесь с
вашими львами?"
Выдвигая столь серьезный упрек, мой друг строже, чем обычно, смотрит на
бульдога. Бульдог немедленно съеживается и проявляет явное замешательство.
Все собаки чуют, что моему другу известны их тайны и что пытаться его
провести - бесполезно. Стоит только моему другу пристально посмотреть на
бульдога, как совесть немедленно напоминает тому о последней совершенной им
низости. "И тебе не стыдно?" - говорит мой друг бульдогу. Бульдог нервно
облизывается, моргает красными глазками и начинает переступать на своих
кривых лапках, являя собой самое жалкое зрелище. Сейчас он так же мало похож
на самого себя, как и представители той замечательной породы, которую
французы именуют bouledogue.
"Ваши птицы (продолжает мой друг, возвращаясь к своей работе и снова
обращаясь к Зоологическому обществу) так же счастливы, как день, - он
собирался было сказать "долог", но, взглянув в окно, закончил: - короток. Их
образ жизни хорошо изучен, их потребности всецело приняты во внимание, -
чего им еще желать? Перейдем от птиц к тем представителям вашей коллекции,
которых мистер Роджерс имел обыкновение называть "нашими бедными
родственниками". Я, конечно, имею в виду обезьян. Для них создан
искусственный климат. Они наслаждаются обществом себе подобных. Их окружают
сородичи и друзья. В их клетках устроены выступы, чтобы они могли на них
вскакивать, и углубления, где можно прятаться. В их гостиных с потолков
спущены изящные веревки, на которых они раскачиваются ради собственного
удовольствия, вызывая восхищение прекрасного пола и давая наглядные уроки
пытливому подрастающему поколению. Теперь перейдем от наших бедных
родственников к животным - к гиппопотаму. Это еще что такое?"
Последний вопрос обращен уже не к 3оологическому обществу, а к
бульдогу, который покинул свое место и собирается улизнуть. Переложив кисть
в левую руку, в которой он держит палитру, мой друг подходит к бульдогу и
бьет его по морде. При всей уверенности моей в могуществе моего друга, я
жду, что бульдог в следующее же мгновение вцепится ему в нос. Но бульдог
остается заискивающе вежлив и даже готов бы был вильнуть хвостом, если бы
ему не отрубили его в детстве.
"Итак, перейдем, как я говорил (спокойно продолжает мой друг, снова
вернувшись к мольберту), от наших бедных родственников к гиппопотаму, этому
воплощению изысканности. Как вы позаботились о нем? Мог ли он мечтать о
такой вилле на нильских берегах, какую ему выстроили на берегу канала в
Риджент Парке? Разве в его родном Египте у него могли быть столь роскошно
обставленные гостиная, кабинет, ванна, купальня и просторная площадка для
игр, и все это всегда готовое к его услугам? Уверен, что нет. А теперь я
попросил бы вашу администрацию и ваших натурфилософов последовать за мной и
взглянуть на львов".
Мой друг хватает кусок угля и тут же набрасывает на чистом холсте,
натянутом на соседнем мольберте, благородную чету львов. Бульдог, который
после полученной оплеухи снова почтительно восседает на своем месте,
выражает явное беспокойство, опасаясь, как бы эта новая затея не обернулась
против него.
"Вот, - говорит мой друг, отбрасывая в сторону уголь, - вот они.
Величественные король и королева четвероногих. Британский лев перестал быть
символической фигурой в гербе Британии. Теперь эта королевская чета каждый
год приносит нам настоящего британского льва. И как же, при всех
неограниченных возможностях, знаниях и опыте, имеющихся в вашем
распоряжении, - как же вы обращаетесь с жемчужиной вашей коллекции? Я изо
дня в день наблюдаю, как эти царственные благородные звери покорно влачат
жалкое существование в тесных клетках, где едва можно повернуться и где в
самую бурную погоду они ничем не защищены от северо-западного ветра.
Взгляните на изумительную форму их лап, в совершенстве приспособленных для
прыжков и скачков. Скажите же, какая почва, по вашему мнению, меньше всего
приспособлена безграничной мудростью самой природы для таких лап? Пожалуй,
голый, жесткий дощатый настил, нечто вроде корабельной палубы? Верно.
Совершенно непонятно тогда, почему именно этот материал, а не какой-нибудь
другой, вы решили выбрать для устройства пола в их клетках?
Ради всего святого! (восклицает мой друг, немало переполошив бульдога)
ведь есть же у кого-нибудь из вас дома кошка? Сделайте одолжение,
понаблюдайте как-нибудь за кошкой в поле или в саду в ясный солнечный день,
- посмотрите, как она роется в земле, катается в песке, нежится на траве,
как она наслаждается, выбирая каждый раз новое ложе и устраивая его
поуютнее. Сравните фактуру и форму почвы с однообразным, неестественно
ровным и лишенным упругости топорным образцом плотничьего ремесла, по
которому эти великолепные звери угрюмо ходят взад и вперед и сталкиваются
друг с другом по двести пятьдесят раз в час. Просто непостижимо (продолжает
мой друг), как вы при вашем знании животных можете называть эти доски или
это неуклюжее дощатое сооружение, напоминающее выдолбленное корыто, - ложем,
предназначенным для созданий с таким телосложением и с такими привычками, -
ложем льва и львицы, на котором они, как бы ни старались, не могут не
набивать себе синяков.
Понаблюдайте опять-таки за вашей кошкой. Посмотрите, как она
укладывается спать. Видали ли вы, чтобы кошка или любая живая тварь улеглась
бы спать, не перевернув всю свою подстилку, пока она не найдет наиболее
удобного положения? И разве сами вы, члены Зоологического общества, не
поправляете и не взбиваете подушку, устраиваясь поудобнее в постели? Судите
же сами, какие муки терпят эти величественные животные, которым вы не даете
возможности выбора, которых вы лишаете свободы и которым предоставляете в
качестве бессменной и неудобной постели нечто, не имеющее никакого подобия в
их жизни в природных условиях. Если вы не представляете себе, какие
страдания они терпят по вашей милости, сходите в зоологический музей, где
хранятся скелеты львов и других представителей кошачьей породы, живших в
неволе при подобных же обстоятельствах; вы обнаружите, что все они в мозолях
и в наростах в результате длительного лежания на неестественной и неудобной
поверхности.
Я не хочу злоупотреблять вашим вниманием и говорить о пище моих
царственных друзей (продолжает маэстро), но и тут вы совершаете ошибки.
Уверяю вас, что даже самые педантичные львиные семейства в природных
условиях не обедают ежедневно точно в одно и то же время и не держат в
кладовой постоянного запаса одного и того же сорта мяса. Тем не менее я
охотно сниму этот вопрос, если вы в свою очередь согласитесь снять ваши
дощатые настилы".
Сеанс окончен. Мой друг снимает с пальца палитру, откладывает ее вместе
с кистью в сторону и, прекратив свою обвинительную речь по адресу
Зоологического общества, отпускает меня и бульдога.
Подойдя к нам и получив, наконец, возможность поближе разглядеть торс
бульдога, мой друг перевертывает эту модель, как какую-нибудь глиняную
фигурку (а ведь дотронься я до собаки хотя бы мизинцем, она тут же вцепится
мне в глотку), и изучает бульдога, ничуть не заботясь о том, насколько это
приятно или удобно бульдогу. И после того, как бульдог смиренно выносит всю
эту процедуру, ему указывают на дверь.
"Итак, завтра ровно в одиннадцать, - говорит мой друг. - Не то тебе
попадет". Бульдог почтительно ретируется.
Выглянув в окно, я вижу, как он пересекает сад в сопровождении своего
хозяина, человека необычайной болезненной внешности, с черной повязкой на
глазу (мой прототип, по-видимому); и вот он снова - тот свирепый и дерзкий
бульдог, которому ничего не стоит по дороге домой загрызть какую-нибудь
встречную собачонку.
2 февраля 1856 г.
ПОЧЕМУ?
Мне хочется задать здесь несколько вопросов, над которыми я время от
времени ломаю голову. Я намерен задать их не потому, чтобы ожидал получить
на них ответ, а просто в утешительной мысли, что, быть может, среди моих
читателей найдется тысяча-другая, которой подобные вопросы приходят на ум.
Почему молодая женщина приятной наружности, аккуратно одетая, с
блестящими, гладко причесанными волосами, к какому бы сословию она ни
принадлежала раньше, как только ее поставят за прилавок буфета
железнодорожной станции, начинает видеть свое назначение в том, чтобы
всячески меня унижать? Почему она оставляет без внимания мою почтительную и
скромную мольбу о порции паштета из свинины и чашке чая? Почему она кормит
меня с таким видом, словно я - гиена? Чем навлек я на себя неудовольствие
этой барышни? Неужели тем, что зашел сюда подкрепить свои силы? Но странно
ей обижаться на это, ведь она не могла бы следовать своему призванию, если
бы я и другие пассажиры не являлись к ней со смиренной просьбой разрешить
нам истратить немного денег! Впрочем, никаких иных неприятностей я ей не
причинил. Почему же она ранит мою чувствительную душу и говорит со мной так
сердито? Или у нее нет ни родных, ни друзей, ни знакомых и ей не с кем
ссориться? Почему она решила избрать своим естественным врагом именно меня?
Почему рецензент или просто писатель, напичкав себя какими-нибудь
редкими сведениями, сообщая их читателю, должен непременно присовокупить,
что "это известно любому школьнику"? Еще на прошлой неделе он и понятия не
имел обо всем этом сам, почему же он не может обойтись без того, чтобы не
хлопнуть этой шутихой над ухом читателя? В нашем обиходе распространено
множество самых фантастических предположений, но изо всех них самой
загадочной кажется мне эта вера в универсальную осведомленность школьника.
Школьник знает расстояние от Луны до Урана с точностью до дюйма. Школьник
знает все какие ни есть цитаты из греческих и латинских классиков. Вот уже
два года, как школьник свободно показывает на карте самые потаенные закоулки
России и Турции, а еще несколько лет назад этот географический феномен
поражал нас своей блистательной осведомленностью относительно золотоносных
районов Австралии. А если бы завтра у нас в стране началось движение против
принятой системы денежных знаков, этот же чудовищный школьник посрамил бы
всех нас легкостью, с какой он постиг самые сокровенные тайны финансовой
науки. Мы почти уже избавились от ирландца, который в течение многих лет
выручал нас и оказывал великую услугу обществу, давая возможность любителям
анекдотов преподносить их с помощью вводной фразы: "Как сказал ирландец". Мы
совсем уже избавились от француза, столько лет сотрудничавшего с ирландцем.
Неужто нам так никогда и не избавиться от школьника?
Допустим, так и быть, что "Придворная хроника" есть институт,
способствующий просвещению свободного народа, но почему же самому
отъявленному злодею и именно благодаря злодеянию, которое он совершил,
почему ему посвящается отдельный выпуск "Придворной хроники"? Почему мне
постоянно сообщают о том, как прекрасно держится негодяй, какая у него
непринужденная походка, какая милая улыбка, как снисходителен и мягок он в
разговоре, как глубоко убежден в собственной невиновности - настолько
глубоко, что ему удается это убеждение поселить в нежных сердцах
простодушных, яко агнцы, тюремщиков, - почему я должен выслушивать рассказы
о том, как полный непоколебимой веры, с библией и молитвенником в руке,
прохаживается он по тюремному двору, из которого, чего я ото всей души
желаю, ему не будет иного пути, нежели на виселицу? Почему меня пичкают до
одурения этими тошнотворными подробностями всякий раз, когда появляется
преступник, совершивший злодеяние достаточно гнусное, чтобы доставить ему
славу? Почему считается, что я не знаю всего этого заранее, почему думают,
что мне никогда в жизни не доводилось купаться во всей этой грязи? Разве вся
эта отвратительная комедия не преподносилась мне, без малейших отступлений,
пятьдесят раз и более? Как будто я не знаю ее наизусть - начиная с сообщения
"малоизвестного публике факта" - о том, каким уважением пользуется Шармер в
графстве Шаромпокати, и кончая горячей, исполненной ораторских красот речью
Нилкииса, адвоката означенного Шармера, в которой он учит присяжных
уму-разуму и обрушивает громы священного гнева на это возмутительное
свойство человеческой природы - протестовать против гнуснейшего убийства,
какое только можно себе представить!
Почему же, почему же мне снова и снова преподносят эту "Придворную
хронику" Ньюгета, словно настоящей "Придворной хроники" недостаточно для
того, чтобы я с должным смирением чувствовал себя независимым, гордым,
благородным и счастливым?
Почему, когда мой приятель N спрашивает другого моего приятеля NN,
знаком ли он с сэром Гайлсом Скроггинсом, почему NN непременно отвечает, что
в некотором смысле и до некоторой степени он с ним, можно сказать,
встречался? Ведь NN знает не хуже меня, что он с сэром Гайлсом Скроггинсом
незнаком, - почему же так прямо и не сказать? Ведь можно же не знать сэра
Гайлса Скроггинса в лицо и при всем при том оставаться человеком! Иные даже
заявляют, что возможно отличиться без ведома и помощи сэра Гайлса
Скроггинса. А кое-кто идет еще дальше и утверждает, что можно даже
рассчитывать на место в раю, не будучи представленным сэру Гайлсу
Скроггинсу. Почему же тогда не сказать решительно и твердо: "Я совсем не
знаком с сэром Гайлсом Скроггинсом и ни разу не испытывал нужды в знакомстве
с сим блистательным джентльменом"?
А когда я прихожу в театр, почему там все так условно и не имеет ни
малейшего сходства с жизнью? Почему сценический обычай должен быть
путеводной звездой театрального искусства? Почему барон, или генерал, или
почтенный управляющий, или маленький старик фермер называет свою дочь
непременно "дитятей"? Ведь они прекрасно знают, что никаких "дитятей" не
существует нигде, кроме как на подмостках? В жизни мне не приходилось
встречать старых джентльменов, которые хлопали бы себя левой рукой по боку,
впадали в пресмешную белую горячку и восклицали: "Ну что ж, негодник, так ты
женишься на ней?" Между тем стоит мне увидеть на сцене старого джентльмена в
плаще с пелериной, как я знаю наперед, что это неминуемо случится. Ну за что
же осужден я вечно смеяться, взирая на эту забавную сценку, почему мне
никогда не удается увидеть что-нибудь неожиданное?
Почему собрание из шестисот государственных мужей * пытается - из
столетия в столетие - картинно скрещивать руки на груди? Ведь последние
двадцать парламентов посвятили все свои силы изучению этого изящнейшего из
искусств. И мне доводилось часто слышать от сенаторов - то от одного, то от
другого - о каком-то бывшем их сотоварище, лучше которого "никто, - так они
утверждали, - во всем парламенте, не умел скрестить руки на груди". Я видел
людей, вдохновленных высоким честолюбием, которые на всех заседаниях
изучали, как складывают руки на груди министры. Я знавал неофитов, которые
гораздо больше пеклись о том, чтобы должным образом скрестить на груди руки,
нежели о том, чтобы высказать свои политические взгляды и закруглить свои
стройные периоды. Невозможно исчислить весь тот вред, который причинил
мистер Каннинг *, когда он решился позировать художнику с руками,
скрещенными на груди. С того часа и по нынешний не было еще члена
парламента, который не стремился бы принять ту же позу. Слов нет, изящно,
изысканно и картинно скрещивать руки на груди - это искусство. И все же мне
кажется, что даже успех, которого достигают в этом искусстве, не может
служить достаточной компенсацией за те усилия и муки, которых оно требует.
Почему мы так любим именовать себя "народом сугубо практичным"? Такой
ли уж мы в самом деле "сугубо практичный народ"? Все эти предприятия,
субсидируемые казной, - может быть, и них проявляется этот наш сугубо
практический дух? В том, как мы возводим наши общественные здания, как
содержим общественные заведения, строим новые улицы, водружаем мемориальные
колонны и эти наши чудовищные памятники? Разумеется, нет! Но, позвольте,
зато у нас имеются железные дороги - плод личной предприимчивости, и это
поистине грандиозные сооружения. Согласен. Впрочем, свидетельствует ли то
обстоятельство, что нашей системе приходится выбрасывать сотни тысяч фунтов
на ветер, то есть на тяжбы и взятки, прежде чем удается проложить
один-единственный дюйм железнодорожного полотна, свидетельствует ли это
обстоятельство о нашей сугубой практичности? А вот еще одно яркое
доказательство нашей сугубой практичности: мы вкладываем спои сбережения в
строительство железных дорог, а в итоге, какую статью ни взять - прибыль,
удобство публики, комфорт, администрирование - мы всюду прогадываем в
сравнении с железными дорогами, проложенными по ту сторону Пролива, в
каких-нибудь двадцати пяти милях от нас. И это несмотря на известные
неудобства, проистекающие вследствие нестабильности правительства и
атмосферы общественного недоверия. Почему мы так любим хвастать? Если бы
житель какой-нибудь другой планеты спустился на землю где-нибудь в районе
Норвича, взял билет первого класса на Лондон, посидел бы на заседании
Железнодорожного общества Восточных графств на Бишопстейт-стрит, затем
отправился бы от Лондонского моста в Дувр, переплыл Па-де-Кале, из Кале
проехал бы в Марсель и наконец и конце своего путешествия получил бы точный
отчет о железнодорожных расходах и доходах по обе стороны Пролива (сравнить
относительные удобства, испытанные им в пути, предоставляется ему самому),
интересно, какой из двух народов назвал бы он сугубо практичным?
И с другой стороны, почему мы по лени и по инерции принимаем как
должное некоторые обвинения, столь же мало обоснованные, как и наше
хвастовство? Мы являемся сугубо сребролюбивым народом. Допустим, что и так.
Однако за одну неделю, проведенную под сенью звезд и полос, я слышал больше
разговора о деньгах, нежели за год, прожитый под британским флагом.
Погуляйте по улицам Парижа часа два, и в обрывках разговоров вы услышите
слово "деньги" гораздо чаще, чем если бы целый день пробродили между Темпл
Баром и Королевской биржей. Я отправляюсь в "Theatre Francais", занавес
поднят; ставлю пятьдесят против одного, что первые же слова, которые я
услышу со сцены, не успев еще как следует усесться в кресло, будут:
"пятьдесят тысяч франков". У нее приданое в пятьдесят тысяч франков, у него
- годовой доход в пятьдесят тысяч франков... Ставлю пятьдесят тысяч франков,
что это так, дорогая Эмили, я только что с Биржи, моя небесная Диана, где я
выиграл пятьдесят тысяч франков... Один за друг