Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
где все чрезвычайно дорого, он получает больше
невинных удовольствий, нежели пятьдесят англичан такого же достатка, как он,
вместе взятые; и при этом француз, вопреки распространенному у нас мнению
(еще один островизм!) - безусловно, лучший семьянин, нежели англичанин, ибо
в гораздо большей мере, нежели последний, разделяет свои незатейливые
удовольствия с детьми и женой: естественное следствие того, что эти
удовольствия доступны и дешевы и не находятся ни в какой зависимости от
миссис Грэнди. Впрочем - и это не к чести англичан - источник данного
островизма легче проследить, чем в иных случаях. Писатели старой
аристократической школы столь успешно покрыли презрением и насмешкой все
доступные развлечения и способы внести разнообразие в будничную жизнь, что
до последнего времени, из боязни навлечь эти насмешки на себя, многие
англичане предпочитали терпеть скуку и только теперь начинают избавляться от
этого страха. Цель, которую преследовали своими насмешками эти писатели,
если можно тут говорить о цели, а не просто о высокомерном презрении к тем,
кто составляет плоть и кровь нашей нации, - цель их была превратить слабую и
неустойчивую часть среднего сословия в жалкую бахрому на подоле высшего,
помешать ему занять то честное, почтенное и независимое положение, которое
принадлежит ему по праву. К несчастью, писатели здесь слишком преуспели, и в
этом - печальный источник многих политических зол нашего времени. Нигде, ни
в одной стране не издевались и не глумились столь систематически над
зрелищами и развлечениями, которые доступны миллионам. Правда, этот позорный
островизм уже выветрился. И все же слабые проявления такого высокомерия
можно еще встретить и сейчас - и там, где этого меньше всего ожидаешь.
Даровитый мистер Маколей в третьем томе своей блистательной "Истории"
пренебрежительно упоминает "тысячи клерков и белошвеек, которые ныне
восторгаются Лох Ломондом и Лох Кэтрин" *. Во Франции или в Германии ни один
солидный человек, пишущий книги исторического содержания - пусть бы и не
исторического, все равно, - не нашел бы ничего остроумного в том, чтобы
насмехаться над вполне безобидной и почтенной категорией своих
соотечественников. Все эти многочисленные клерки и белошвейки, парочками
вышагивающие к Лох Кэтрин и Лох Ломонд и, быть может, предпринявшие этот
поход в ознаменование нового-закона, о сокращении рабочего дня и понятия не
имеют о том, что своим присутствием отравляют наслаждение красотами природы,
которое маститый историк, прохаживающийся по берегу озера, мечтал делить с
одними лишь членами парламента из партии вигов. Эта нелепейшая мысль так
развеселила бы их, что они, пожалуй, почувствовали бы себя отмщенными
сполна.
Среди прочих островизмов умного иностранца особенно поражает
"Придворная хроника" - одно из досадных препятствий к тому, чтобы наш
национальный характер мог быть правильно истолкован другими народами.
Спокойное величие и достоинство, свойственные нашему народу, кажутся
несовместимыми с нудной болтовней о боскетах и парках, о принце Консорте *,
который отправился на охоту и возвратился к завтраку, о мистере Гиббсе и
лошадках, о королевском высочестве верхом и августейших младенцах в коляске,
и затем опять о боскетах и парках, опять о принце Консорте, опять о мистере
Гиббсе и его лошадках, опять о его королевском высочестве на коне и
августейших младенцах в коляске, и так далее, день за днем, неделю за
неделей... Из-за таких-то пустяков и получается, что английский народ не
удостаивается справедливой оценки и в серьезных вещах. Столь же тщательным
образом публикуется всевозможный вздор о делах и днях членов знатных фамилий
в их родовых имениях. Напрасно разъясняем мы, что англичанам нет дела до
этих пустых и неинтересных подробностей, что они им совершенно не нужны.
Недоумение чужестранца только возрастает от подобных разъяснений. Если эти
сведения никому не нужны, тогда для чего они? Если англичане чувствуют всю
их смехотворность, зачем они выставляют себя на посмешище? А если с этим
ничего нельзя сделать?.. Окончательно запутавшийся чужестранец заключает,
что он был прав вначале и что власть - не английский народ, а лорд Эбердин,
или лорд Пальмерстон *, или лорд Олдборо, или лорд Кто-Его-Знает.
Недостаток чувства самоуважения в английском народе - островизм, о
котором следовало бы задуматься всерьез и от которого следовало бы
избавиться. О высоких достоинствах английской аристократии можно судить хотя
бы потому, что она гораздо менее надменна и заносчива, чем следовало
ожидать, принимая во внимание всегдашнюю готовность нашей публики
распластываться перед знатным титулом. Готовность эта проявляется при каждом
удобном случае, и в частной и в общественной жизни. И покуда такое
повсеместное угодничество не будет изжито, те, кто принимают наибольшее
участие в управлении нами, не научатся ценить нас так, как мы того
заслуживаем на самом деле. Поэтому-то и получается, что в столице Англии
премьер-министр позволяет отмахиваться от нас с шутливым пренебрежением,
между тем как представители английской науки и искусства встречают то же
оскорбительное пренебрежение со стороны своего посла во французской столице.
А мы еще удивляемся, что по сравнению с другими народами оказались в столь
странном и невыгодном положении! Пусть эти народы, в силу различных причин,
менее счастливы, менее свободны, чем мы, но зато чувство самоуважения у них
развито больше, и при всех превратностях политики правителям приходится
считаться с этим чувством, оно дает о себе знать. Аристократия пользуется
уважением и на континенте. Вряд ли кто-нибудь станет с этим спорить. Однако
существует огромная разница между уважением, которое оказывают знати там, и
почестями, которыми ее окружают у нас, на острове. Присутствие горсточки
герцогов и лордов на публичном балу, банкете или на каком угодно другом
более или менее смешанном сборище производит обычно самое тягостное и
неприятное впечатление - и не потому, чтобы сами наши аристократы держали
себя как-нибудь высокомерно - напротив, это народ вежливый и вполне
воспитанный, - а потому лишь, что среди нас имеется слишком много охотников
извиваться и пресмыкаться перед ними. В других странах этому мешает чувство
собственного достоинства, и там гораздо меньше раболепства и угодничества
перед знатью. Общение вследствие этого между сословиями бесконечно приятнее
для обеих сторон, и каждая имеет возможность узнать гораздо больше о другой.
Еще один островизм: всякий раз, когда среди нас является лицо королевской
крови либо титулованный гость, в официальных обращениях к нему принято
употреблять приторно-раболепные выражения, которые ни в одной груди не
находят отзвука; мы всячески поощряем распространение подробнейших сообщений
о благочестивом поведении гостя в церкви, вежливом поведении во дворце,
пристойном поведении за столом, иначе говоря, умении высокого гостя
обращаться с ножом, вилкой и рюмкой - можно подумать, что мы ожидали
встретить в его лице по меньшей мере Орсона! * Подобные сомнительные
комплименты делаются только у нас, в нашей стране, и они были бы невозможны,
если бы у нас было развито чувство самоуважения. Следует побольше общаться с
другими народами, чтобы позаимствовать у них это качество как можно скорее.
И когда мы перестанем по пятьдесят раз на дню уверять короля Брентфордского
* и Главного Портного с Тули-стрит *, что мы не можем существовать без их
улыбок, эти два маститых мужа и сами наконец усомнятся во всемогуществе
своих улыбок, а мы понемножку избавимся еще от одного островизма.
18 января 1856 г.
^TНОЧНАЯ СЦЕНКА В ЛОНДОНЕ^U
Перевод Т. Литвиновой
Пятого ноября прошлого года, я, издатель этого журнала, вместе с
приятелем, лицом небезызвестным, случайно забрели в Уайтчепл. Был вечер,
погода стояла отвратительная - темно, грязь и проливной дождь.
Много печальных картин можно увидеть в этой части Лондона, которую я за
последние несколько лет изучил досконально. Мы шли медленно, позабыв про
дождь и слякоть, и не заметили, как, отдаваясь впечатлениям окружавшего нас
мира, к восьми часам очутились у здания Работного дома.
На темной улице, под дождем, прямо на грязных плитах панели, лежали
какие-то кучи лохмотьев. Они были неподвижны, и казалось, это - пять ульев,
прикрытых тряпками, или пять скрюченных трупов, прикрытых тряпками, -
словом, что угодно, только не живые люди!
- Что это такое? - вопросил мой спутник. - Ради бога, скажите, что это
такое?!
- Должно быть, несчастные, которых не впустили переночевать, - ответил
я.
Мы остановились подле этих кучек тряпья, ноги наши словно приросли к
земле, и мы не могли оторвать глаз от страшного зрелища. Пятеро сфинксов,
вселяя ужас в прохожих, казалось, вопрошали каждого: "Остановись и подумай,
чем кончит общество, бросившее нас сюда?"
Пока мы так стояли и смотрели, подошел рабочий, прилично одетый, судя
по виду - каменщик.
- Страшное зрелище, сударь, - сказал он, прикоснувшись к моему плечу, -
и притом в христианском государстве!
- Страшное, страшное, мой друг, - ответил я.
- Часто, возвращаясь с работы, я вижу еще худшую картину. Иной раз я
насчитывал их пятнадцать, двадцать, а то и двадцать пять человек. Ужасное
зрелище!
- Поистине ужасное, - произнесли мы с приятелем разом.
Постояв с нами еще немного, прохожий пожелал нам покойной ночи и ушел.
Мы же чувствовали, что не можем уйти так, ничего не сделав; это было бы
бесчеловечно. Как-никак с нами посчитаются больше, чем с простым рабочим. Мы
постучали в ворота Работного дома. Когда старый нищий-привратник открыл их,
я не стал мешкать и вошел, так как прочитал в его слезящихся глазках
намерение не впустить нас. Мой товарищ не отставал от меня.
- Будьте любезны вручить эту карточку начальнику Работного дома и
передать ему, что я хотел бы поговорить с ним, - сказал я.
Мы находились как бы в крытом проходе, и старый привратник, взяв мою
карточку, направился по нему вглубь. Не успел он, однако, подойти к двери,
расположенной слева от нас, как кто-то, одетый в плащ и шляпу, выскочил из
нее с проворством человека, который привык каждую ночь отбиваться от
докучливых нападок.
- Ну-с, господа, - заговорил он громким голосом, - что вам угодно?
- Во-первых, - начал я, - сделайте одолжение - взгляните на карточку,
которую держите в руке. Может быть, вам знакома моя фамилия?
- Фамилия знакомая, - сказал он, поглядев на карточку.
- Хорошо. Я всего лишь намерен задать вам прямой вопрос, обещаю
держаться в рамках вежливости и не намерен ни сердить вас, ни сердиться сам.
Было бы глупо, если бы я вздумал упрекать в чем-либо вас лично, я и не
упрекаю. Я могу быть недоволен системой, которой вы поставлены управлять, но
вместе с тем я понимаю, что вам предписано выполнять известные обязанности,
которые вы, без сомнения, и выполняете. Надеюсь, вы не откажетесь ответить
мне на кое-какие вопросы.
Мой тон его, видимо, успокоил.
- Хорошо, - сказал он, - отвечу. Что же вы хотели бы знать?
- Известно ли вам, что на улице находятся пятеро несчастных?
- Я их не видел, но вполне допускаю, что это так.
- То есть, вы еще сомневаетесь в этом?
- Нет, нет, нисколько. Их могло бы быть и намного больше.
- Кто они - мужчины? Или женщины?
- Скорее всего - женщины. Возможно, что две-три из них там с прошлой и
позапрошлой ночи.
- Вы хотите сказать, что они там проводят всю ночь до утра?
- Весьма возможно.
Мы переглянулись с моим спутником, а начальник Работного дома поспешно
добавил:
- Господи боже мой, но что же мне-то делать? Что я могу? Здесь все
переполнено. Здесь всегда переполнено, всякую ночь! Ведь должен же я в
первую очередь предоставить места женщинам с детьми, правда? Не прикажете же
выгонять их?
- Конечно, нет, - сказал я, - принцип ваш совершенно гуманный, и я рад
слышать, что вы его придерживаетесь. Не забывайте только, что я ни в чем вас
не виню.
- Ладно! - сказал он и снова утихомирился.
- Я только хотел спросить вас, - продолжал я, - известно ли вам
что-либо дурное об этих пятерых несчастных, что сидят на улице?
- Я не знаю о них ровно ничего, - сказал он, энергично махнув рукой.
- Я спрашиваю вот почему: мы хотим дать им немного денег на ночлег, но
только в случае, если они действительно бездомные, а не воровки. Вы ведь не
утверждаете, что они воровки?
- Я ничего о них не знаю, - повторил он, отчеканивая слова.
- Иначе говоря, сюда их не впускают оттого только, что дом переполнен?
- Да, оттого, что дом переполнен.
- А если бы им удалось сюда попасть, они здесь получили бы лишь ночлег
да кусок хлеба на завтрак - так?
- Это все. Решайте сами, сколько им дать. Но имейте в виду, кроме того,
что я вам сейчас сказал, я ничего о них не знаю.
- Разумеется. Мне больше ничего и не надо знать. Вы ответили на мой
вопрос вежливо и охотно, и я вам очень за это благодарен. Я ничего плохого
не могу о вас сказать, напротив. Покойной ночи!
- Покойной ночи, господа!
И мы снова очутились на улице. Мы подошли к куче тряпья, самой ближней
к двери Работного дома, и я ее потрогал. Она не шелохнулась.
- Скажите, - спросил я, наклонившись к женщине, - почему вы лежите
здесь?
- Потому что меня не берут в Дом.
Она говорила слабым, глухим голосом, в котором не оставалось ни
малейшего оттенка любопытства или воодушевления.
Она сонно смотрела мимо меня и моего спутника, на черное небо и
падавший дождь.
- Вы и прошлую ночь провели здесь?
- Да. Всю ночь. И позапрошлую ночь тоже.
- Вы знаете кого-нибудь из тех, кто лежит рядом с вами?
- Я знаю ту, что лежит через одну от меня. Она была здесь в прошлую
ночь и сказала мне, что она родом из Эссекса. Больше я о ней ничего не знаю.
- Итак, вы здесь провели всю прошлую ночь. Ну, а днем вы тоже были
здесь?
- Нет. Не весь день.
- Где же вы были весь день?
- Ходила по улицам.
- А что вы ели?
- Ничего.
- Послушайте! - сказал я. - Вспомните. Вы устали, и я вас разбудил со
сна, и вы, может быть, не знаете, что говорите. Что-нибудь-то вы ели
сегодня! Вспомните, ну!
- Ничего я не ела. Только объедки, корочки, две-три корочки, которые
мне удалось подобрать на рынке. Да вы поглядите на меня!
И она обнажила свою шею, которую я тотчас же прикрыл.
- Если я вам дам шиллинг на ужин и ночлег, вы найдете, куда пойти?
- Да.
- Идите же, ради бога!
Я вложил деньги ей в ладонь, и она с трудом поднялась и побрела прочь.
Она не поблагодарила меня, ни разу даже не взглянула в мою сторону, просто -
растаяла в этой ужасной ночи самым странным, удивительным образом. Много
диковинного довелось мне видеть на своем веку, но ничто так не врезалось мне
в память, как то вялое безразличие, с каким это изможденное, несчастное
существо взяло монету и мгновенно исчезло.
Я опросил по очереди всех пятерых. Они все отвечали так же, как и
первая, - без всякого воодушевления и интереса. Та же вялость и равнодушие у
каждой. Ни от одной я не услышал жалоб, протеста, ни одна не взглянула на
меня, ни одна не сказала "спасибо". Остановившись возле третьей, мы невольно
переглянулись: рядом лежали еще две женщины; они приткнулись друг к другу во
сне и казались двумя поверженными статуями. Женщина, возле которой мы
остановились, перехватила наши взгляды и сообщила, что это, должно быть,
сестры, - это был первый и единственный раз, что одна из них заговорила
сама, не дожидаясь вопроса.
А теперь позвольте мне заключить свой страшный отчет рассказом о
прекрасной и высокой черте, обнаружившейся между этими беднейшими из бедных.
Покинув Работный дом, мы перешли улицу, чтобы разменять в пивной золотую
монету, ибо у нас не осталось серебра. Все время, что мы разговаривали с
пятью призраками, я держал деньги в руке. Это обстоятельство, разумеется,
привлекло к нам внимание бедноты, вечно толпящейся в подобных заведениях.
Эти люди окружили нас, и когда мы наклонялись над кучками тряпья, они
наклонялись тоже, боясь проронить хоть одно слово. Нас обступили вплотную, и
всякий рал, что мы наклонялись к груде лохмотьев, лежащей на панели, эти
зрители накланялись вместе с нами. Они хотели все видеть и все слышать.
Таким образом все, что я говорил и делал, было им известно. Когда последняя
из пятерки поднялась, побрела и растаяла, зрители расступились, чтобы дать
нам пройти. Ни один из них - ни словом, ни жестом, ни взглядом не попросил у
нас подаяния. В толпе было достаточно смышленых лиц, наблюдательных глаз, и
многие догадывались о нашей душевном состоянии, понимали, что мы были бы
рады раздать все деньги, какие у нас были, только бы помочь людям! Но всех
сдерживало сознание, что собственные их нужды бледнеют перед тем, что мы
только что видели. Толпа расступилась в глубоком молчании.
Мой спутник написал мне на другой день, что это сборище лохмотьев - вся
эта пятерка - мерещилось ему всю ночь. Я стал думать, как присоединить наше
свидетельство к свидетельству многих других, которые, натыкаясь время от
времени на позорные и страшные зрелища такого рода, испытывают настоятельную
необходимость писать о них в газеты. Я решил поместить точный отчет о том,
что мы видели, но не печатать его до рождества, дабы избежать излишней
горячки и спешки. Знаю, что неразумные последователи одного вполне разумного
учения, люди с вывихнутыми мозгами, у которых преклонение перед арифметикой
и политической экономией выходит за пределы здравого смысла (а уж о такой
глупости, как человеколюбие, говорить нечего!), люди, которые с помощью этих
двух наук могут оправдать все на свете, с легкостью докажут, что явления, о
которых мы пишем, вполне закономерны и что их не следует принимать близко к
сердцу. Я не желаю ни на минуту порочить то разумное, что есть в этой
необходимейшей из наук, но вместе с тем решительно и с отвращением отвергаю
безумные выводы, которые подчас делают из этой науки. И слова свои я обращаю
к тем, кому дорог дух Нового завета, к тем, кто принимает подобные уличные
сценки близко к сердцу, к тем, кто считает их позорными.
26 января 1856 г.
^TДРУГ ЛЬВОВ^U
Перевод А. Поливановой
Я нахожусь в студии одного из своих друзей, познания которого в области
царства животных и птиц считаются непревзойденными, и каждая современная
картинная галерея, каждый магазин эстампов, как у нас, так и за границей,
свидетельствуют о его тесном знакомстве с миром зверей.
Мой друг пригласил меня позировать ему в качестве натуры для крысолова.
Я чувствую себя чрезвычайно польщенным и восседаю перед ним в образе
представителя этой избранной профессии, пожалуй в слишком близком соседстве
с устрашающим бульдогом.
Мой друг, как это легко догадаться, состоит в самой тесной дружбе со
львами Лондонского зоологического сада в Риджент Парке. И, стоя перед
мольбертом и водя с присущей ему энергией и легкостью кистью по холсту, он
высказывает в защиту дорогого его сердцу царственного семейства
дружественное порицание Зоологическому обществу.
"Вы замечательное общество (гово