Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
-семи годам у них на ступнях образуется род панциря, которому уже не
страшны никакие дороги. То, что эта несчастная умудрилась сбить себе ногу,
говорило о ее происхождении из высоких сословий.
После избитых, израненных путем, ног шло платье из дорогого красного
сукна, чуточку порванное на боку. За платьем шла рубашка - когда-то белая из
дорогого тонкого полотна. Рубашка была сильно разодрана спереди, а правого
рукава просто не было. Посреди разрыва виднелся золотой крестик на
простеньком шнурочке.
Крестик был католическим и мне это очень понравилось: я сразу
представил себе, как наши солдаты вошли в дом этой девочки, выгнали ее на
улицу, затем кто-то из унтеров полез было ей за пазуху (известно за чем),
нащупал ненавистный "польский" крест и пытался его сорвать. Девочка, видно,
не дала своего креста в обиду, тогда... В отношении католиков было разрешено
все, что угодно.
Выше рубашки начиналась белая шея с явственными почернелыми отпечатками
чьих-то пальцев и характерными ссадинами. На шею ниспадали локоны грязных,
спутанных волос темного цвета.
Темные волосы пленной девочки грязной копной закрывали ее лицо и Озоль
(будучи "местным" и как бы хозяином, принимавшим "гостей"), не слезая с
коня, кончиком хлыста поднял голову пленницы вверх, чтоб я мог лучше ее
рассмотреть. У нее были прекрасные зеленые, покраснелые от слез, заплаканные
глаза и я, увидав их, невольно отшатнулся - такая в них была ненависть.
Неведомая сила сбросила меня с седла моей лошади, заставила вынуть и
размотать парадную куртку и набросить на плечи несчастной. Волна жалости и
ярости на моих же людей ни с того, ни с сего вдруг захлестнула мне сердце и
я, с трудом сдерживаясь, чтобы не накричать на ни в чем не повинных
охранников, процедил сквозь зубы:
- "Ефрем, деньги! Третий кошель".
Ефремка, который был в таких поездках моим казначеем (по "Neue Ordnung"
немцам зазорно иметь дело с деньгами), тут же выдал увесистый кошелек с
голландскими гульденами. Я на всякий случай лишний раз взвесил его на руке
и, швыряя охранникам, спросил:
- "Хватит ли вам, друзья мои?" - они тут же уехали.
Тогда я легко поднял девочку на руки (она и не весила почти ничего),
вскочил при помощи друзей на кобылу и шепнул ей на ухо:
- "Ты не плачь, теперь тебя никто здесь не тронет. Ты только не
плачь..." - а девочка вдруг прижалась ко мне всем телом, обхватила что есть
силы руками за шею и заревела в три ручья. Да так горько, что я сам чуть не
расплакался.
Больше мы уже не катались, а сразу вернулись к нам в поместье. И надо
же было такому случиться, что именно в миг возвращения матушка вышла на двор
встретить целую делегацию курляндских баронов, которые приехали поздравлять
ее с моим днем рождения.
Матушка издали заметила нас, сразу извинилась перед гостями и пошла нас
встречать. Я слез с лошади, поднял на руки мою возлюбленную (нога ее
распухла и была в состоянии ужасном) и молча понес ее в мои комнаты. Тут
матушка остановила нас и, видя мое настроение, весьма осторожно просила меня
представить ей "мою новую пассию". Я не знал имени литовской девочки и
признал это. Тогда матушка спросила меня - зачем я купил рабыню?
Я был в таком шоке, что сперва не знал, что ответить, а затем выдавил
из себя, что не покупал ее в рабство. Эта девочка - свободна. Тогда матушка
кликнула гостей и всех прочих:
- "Господа, идите сюда! Посмотрите на этого мальчика! Он нарочно купил
рабыню, чтоб отпустить ее на волю!" - потом она наклонилась ко мне и
об®яснила, - "По всем документам эта красавица - твоя невольница. До тех пор
пока ты публично не об®явишь о своей воле и не подпишешь ей вольную - она
твоя рабыня и обязана исполнять любые твои прихоти".
- "Эта девушка рождена свободной и ею останется. ОНА СВОБОДНА - ТАКОВА
МОЯ ВОЛЯ. Что я должен подписывать?"
Откуда-то сбоку мне подсунули листок бумаги, на котором я повторил свою
волю и, об®являя свободу незнакомке, спросил у нее, как ее звать?
Она отвечала:
- "Эгле", - только у нее вышло очень мягко и послышалось -- "Елле".
Кто-то сказал, что "Елле" слишком на литовский манер, (латышский
выговор "открытей"), и поэтому в вольной я записал, что отпускаю на волю
"Ялю". Далее вольную надо было завизировать у начальства, а моим начальством
вплоть до совершеннолетия была матушка. Она же подписывала и указы об
освобождении из рабства.
С плохо скрытым волнением я подал ей бумагу, дабы она могла
ознакомиться и согласиться, или отклонить мое прошение. Ялька, чуть
подпрыгивая на одной ноге, стояла прильнув ко мне, как тонкая тростиночка на
ветру и от испуга совсем перестала дышать.
Матушка молча прочла мое прошение, щелкнула пальцами, ей тут же подали
перо и чернильницу и она одним росчерком подписала вольную. Потом она
подняла голову и все мои страхи улетучились. Я увидал, что матушка -
счастлива. Счастлива тем, что освобождение произошло при таком стечении
народа перед самым Лиго, когда в наше поместье стекаются латыши со всей
Латвии и о моем поступке через неделю станет известно на хуторах. А я был
счастлив, что у меня - такая хорошая матушка.
Тут она сделала вид, что впервые обратила внимание на дорогое платье,
сбитые ноги и католический крест девочки и спросила:
- "Тебя обидели мои люди? Почему ты здесь? Кто родители? Я запретила
крепостить шляхту, почему мои приказы не исполняются?!"
Тут Ялька опять горько расплакалась и об®яснила, что она - не
шляхетского рода, но ее отец был управляющим в одном крупном имении. Когда
пришли солдаты, ее отпустили было вместе с прочими свободнорожденными
девушками, но тут (в этом месте Ялька на минуту запнулась) один латышский
унтер "нечаянно нащупал" на ее груди католический крест и попытался его
снять. Прочие девушки быстро расстались со своими крестиками и им ничего не
сделали, а Ялька, по ее словам, "по собственной глупости -- стала мешкать" и
унтер решил, что она - явная католичка и "пытался сделать то, что ваши
солдаты делают с упорными католичками".
Тут Ялькин отец, услыхав шум и крики, вышел на двор, увидал, что
происходит и выстрелил из своего мушкета. Пуля попала в голову унтера -
зачинщика всего этого дела и убила его наповал. А первый из солдат, который
дотянулся, бросив Яльку, до своего штуцера - убил ее отца. Литовцы, надо
сказать, всегда умели умереть с Честью...
На выстрелы прибежали офицеры и хозяин имения. Тут-то и выяснилось, что
Ялька теперь осталась совсем одна - мать ее умерла Ялькиными родами и Ялькин
отец растил ее бобылем. После этого возникла проблема: с одной стороны
погибший унтер несомненно превысил свои полномочия, но сам он погиб и
спросить с него не было никакой возможности. Ялькин же отец, в свою очередь,
тоже был виновен в убийстве солдата, а этот проступок карался смертью, что и
произошло. Но что теперь было делать Яльке? В разграбленном дочиста имении
хлеба могло не хватить даже детям хозяина, чего уж там говорить про
несчастную сироту.
Поэтому, ввиду особой Ялькиной красоты, было решено отправить ее на
торги в матушкино поместье, дабы там она досталась кому-то из офицеров и
таким образом - обеспечила свою будущность.
Матушка, пока слушала эту безыскусную историю, мрачнела лицом на
глазах, а потом, вне себя от гнева, прямо-таки прохрипела:
- "Господа, мы - маленькая страна. Мы - малый народ! Вы же множите
наших врагов на глазах... Не хватало еще, чтоб литовцы ополчились на нас.
Меллера и Бен Леви - ко мне! Из под земли достать!"
Яльку отнесли в баню, где хорошенько отмыли от дорожной грязи, личный
врач моей матушки перевязал Ялькины изувеченные ножки и... Я приказал
постелить моей гостье на моей собственной кровати (я боялся, что наши
лютеранские слуги могут надругаться над католичкою), а сам лег с ребятами на
клеверном сеновале. (Там не было ромашки с полынью, вызывающих мою сенную
болезнь.)
Вечером другого дня на сеновал пришел мой отец, который без лишних слов
стащил меня со стога за ухо и повел домой. В моей комнате была расстелена
вторая постель на узенькой оттоманке возле самой двери. На ней-то мне и
приказали ночевать, если я не желаю спать с моей пленницей. (В Риге ходили
страшные сплетни насчет содомских оргий Наследника Константина, и мои
родители были рады появлению Яльки. По их мнению, мне уже было пора
"показать себя мужиком". Мне было - двенадцать.)
Помню, как я всю ночь ворочался у себя на постели, не зная, что должны
делать мальчики в таких ситуациях. Мои друзья советовали мне... сами знаете
что, но я по сей день - мучаюсь из-за этого. Я знаю людей, которые делают
это совсем не заботясь о последствиях, но матушка приучила меня к тому, что
для женщины, а особенно - девушки, это все очень важно. Одного неверного
раза довольно, чтобы поломать чью-то судьбу и по сей день я испытываю
известное беспокойство по сему поводу.
Многие смеются из-за того, - я с легкостью убивал, или приказывал
убивать, а в такой ерунде всегда проявляю избыточную щепетильность и "лишаю
маневра" моих сотрудников. Мое мнение на этот счет таково, - Смерть легка, и
убить легко, но поломать Жизнь - это иное. Если мой человек совратил
невинную девушку -- будь сие в стране трижды наших врагов, он обязан
жениться, или как-то обеспечить ее Честь и безбедную будущность. Или --
лучше ему не показываться мне на глаза. Смерть -- одно, Бесчестье -- иное.
Это не касается любви за деньги. Если девица готова продать свои
прелести, - здесь нет вопросов. Но если она готова на это по Любви, или ради
спасения близких, - мой человек обязан жениться, или... "Многие знания таят
много печалей". Ведь у меня не уволишься и не выйдешь в отставку. Специфика
ремесла.
Ялька тоже не спала, но сидела на подушках, свернувшись калачиком, и
всю ночь смотрела на меня. Под утро она тихонько позвала меня и сказала, что
мне неудобно на узкой лежанке, а моя кровать достаточно широка для нас. Я
очень смутился, но мне так хотелось оказаться поближе к этой красивой
девочке, что я без дальнейших слов нырнул к ней под одеяло, а она вытянулась
рядом со мной и застыла, как изваяние. Я, конечно же, не удержался от того,
чтобы осторожненько не потрогать ее крохотные и твердые, как камешки, груди,
но она так сжалась и с®ежилась, что я невольно отдернул руку, усовестился
своего поступка, пожелал гостье "покойной ночи" и от пережитых волнений тут
же уснул, как убитый.
Наутро я предложил ей вернуться в Литву и тысячу рублей "на обзаведение
хозяйством". Бедная девочка снова расплакалась, обняла меня и на ломаном
латышском спросила, как я это себе представляю. Она не уточняла деталей, но
я и сам догадался, что юной девице с католическим крестиком дойти от нас до
Литвы вещь - немыслимая. Участь полковой шлюхи в итоге такой прогулки станет
лучшей судьбой.
Единственной защитой для литвинки в этих обстоятельствах могла быть
только моя собственная спина, - так что я с чистым сердцем предложил девочке
жить у меня на правах "сестры". А Ялька страшно обрадовалась и зацеловала
меня.
Вечером же, когда наша компания вернулась после детских игр, нас всех
послали в баню и ребята, сразу заподозрив истинное значение этого события,
тут же стали меня подзуживать. В спальне же я встретил совершенно
заплаканную Яльку, которая после недолгой словесной обработки, которой меня
уже обучили в Колледже, постепенно призналась в том, что утром к ней
приходила моя матушка и у них вышла жестокая ссора. Я до сих пор не уверен в
том, что именно было сказано - обе рассказывали о сем совершенно противное.
Я до сих пор не могу спокойно слушать моих женщин, когда они рыдают у
меня на груди. В тот вечер я так разозлился на матушку, что моча мне ударила
в голову, и я понесся к ней, как раз®яренный бычок.
Матушка раскладывала за столом пасьянс, и я сказал ей так:
- "Сударыня, я уже взрослый человек и сам буду решать - где, когда и с
кем спать. Вы можете меня насильно кормить, умывать, учить уму-разуму, но вы
не в силах принудить меня изнасиловать несчастную сироту!"
Матушка смертельно побледнела, руки ее задрожали, но она, не прекращая
раскладывать карты, тихо ответила:
- "Друг мой, выйдите вон и войдите, как положено офицеру в кабинет его
непосредственного начальства. Кругом!"
Я не двинулся с места. Я ударил кулаком по столу и заорал:
- "Нет! Если мне скажут, что Ялька сбежала в Литву, вот тогда-то я и
сделаю "кругом", и ты меня больше здесь не увидишь! Я уеду к бабушке и
предложу ей мои руку и шпагу! Не будь я - фон Шеллинг!"
Руки матушки затряслись еще больше, по лицу поползли характерные алые
пятна, а губы на глазах стали закаменевать. Она резким движением смешала
карты на столе, оттолкнула их, откинулась в кресле и уставилась на меня в
упор. Господи, какой же у нее был тяжелый, свинцовый взгляд...
Я не хотел, я не мог более смотреть в эти страшные ледяные глаза и чуть
было не опустил взора и не вышел, побитой собачонкой из этого, - вдруг
охолодавшего, как могильный склеп, кабинета. Потом, Карл Эйлер по секрету
сказал мне, что у матушки необычайно развиты гипнотические способности. Это
- в роду фон Шеллингов.
Меня удержало простое видение. Жаркое испепеляющее солнце, бесконечная
пыльная дорога и на ней - крохотная хромая девочка с огромными зелеными
глазами. И в этих глазах - ненависть. Я не подчинился матушкиной воле лишь
потому, что мне страшнее было смотреть в эти зеленые глаза, полные презренья
и ненависти, нежели в матушкины серые, пусть и полные упрека и ярости.
Не знаю, сколько я простоял перед матушкой, а она смотрела в мои глаза.
Вечность.
Потом что-то в матушкином лице еле заметно сместилось, затем
надломилось, щеки ее потихоньку затряслись, а рот медленно искривился... А
потом она закрыла свои воспаленные глаза ладонями и зарыдала в голос:
- "Господи, прости меня, Сашенька... Прости, дуру старую... Она - злая.
Ведьма! Она околдовала тебя... Все ложь! Не верь ей..."
Будто что-то огромное ударило меня по ногам и подкосило их. Я, еле
шевеля во рту сухим, огромным и необычайно шершавым языком, слабо
пролепетал:
- "Посмотри мне в глаза. Повтори, что она - лжет, глядя мне прямо в
глаза..."
Но матушка уже ревела в три ручья и слабо отмахивалась от меня, пытаясь
закрыться от моего взгляда. Тут на шум прибежал мой отец, который грубо и
непечатно наорал на меня, отвесил мне истинно "бенкендорфовскую" затрещину,
от которой я пришел в себя, еле встав с пола, а после этого отец приказал
мне выметаться, чтобы ноги моей больше здесь не было.
Я, цепляясь за стены, еле дополз до двери и уже оттуда выдавил:
- "Я... Я не могу больше жить в этом доме. Продайте мне выморочные
"Озоли" и я уеду туда с литвинкой. Завтра - Лиго. Оно празднуется как
латышами, так и литовцами. В этот праздник я обручусь с моей невестой по
народным обычаям. Вы не смеете пойти против Лиго. Это языческий обряд и ни
вы, ни Церковь не имеете надо мной Власти. Пусть Лиго нас рассудит".
При первых моих словах отец бросился ко мне с таким видом, будто хотел
убить меня, но я стоял у дверей, лучи яркого заходящего солнца образовали
как бы нимб вокруг моей головы, а открытая дверь в коридор дала вдруг
необычную акустику моему голосу. (Все это по рассказам наших слуг - латышей.
Сам я после отцовской затрещины не помню всего этого.)
Прежде чем мой отец успел что-либо предпринять, добрая половина наших
людей встала вдруг на колени и принялась бить мне земные поклоны. Личные
отцовские телохранители повисли на нем и принялись умолять своего господина
- покаяться и немедля просить прощения у Короля Лета.
При этом они держали пальцы оберегом, который, по мнению латышей,
спасает грешников от кары "старых" богов. В первый миг отец не знал, что и
делать, - но латыши шептали древние молитвы, прося прощения у Иного Короля
Лета, за то, что их повелитель поднял на него руку, об®ясняя это происками
Перконса-Лиетуониса - покровителя и "отца" злобных литовцев.
Отец, сперва все порывавшийся вырваться из рук собственных слуг и
расправиться со мной, постепенно приутих, прислушиваясь к нашептываниям
стариков, а затем стряхнул с себя своих охранников, обернулся к матушке,
выразительно всплеснул руками, но быстро и сухо прочел языческую молитву
Иному Королю Лета и вышел на улицу, чуток сдвинув меня с дороги.
Матушка, по рассказам, сперва была поражена такой невероятной переменой
в слугах, но живо выяснила, что мой отец в день Солнцеворота, по общим
понятиям, совершил святотатство, ударив Сына Лиго (ибо я родился 24 июня!),
и теперь - обязан замолить свой грех, принеся жертвы Господину Того Мира.
Матушка, услыхав этакие новости, долго смотрела на распростершихся
передо мной людей с таким видом, будто увидала перед собой разверстую
пропасть, а немного придя в себя, даже изволила милостиво улыбнуться, но и
взглянула на меня с нескрываемым ужасом и опаской. Но с еще большей опаской
она разглядывала всех этих фанатиков. До этого дня она и представить себе не
могла, - насколько тонок слой лютеранства и паровиков, "намазанный" на толщу
языческих верований латышской деревни.
Матушка сорок лет правила безусловно и самовластно лишь потому, что
простой люд считал ее "ведьмой" и боялся пуще России с католиками. Об этом
странно и жутко говорить в век Просвещения, но власть моей матушки,
строившей школы, больницы, театры и библиотеки, имеет во сто крат более
"мистичную суть", нежели у многих правителей самого мрачного средневековья.
Горько признать, что не будь этого феномена, мы бы добились немногого...
В день Лиго посреди нашего имения была запряжена бричка с четырьмя
вороными. Сзади к бричке были привязаны коровы, черные пятна на коих
занимали больше половины шкуры, а мои дружки сгоняли в стадо с десяток
черно-розовых хрюшек. Потом из дому вынесли Яльку. Она была в особом
черно-белом наряде - жертвы Велсу, а потом я встал на козлы брички и мы
поехали оживлять "Озоли". А вся честная компания шла всю дорогу за нами
пешком и пела свадебные песни, пила и плясала. А мы с Ялькой ехали в нашей
открытой бричке бросали в толпу мелкие монетки и желуди и целовались, как
безумные. Я был счастлив, что Ялька сразу согласилась стать моею женой, а та
была счастлива, что выходит замуж. (После всего, что случилось.)
К тому же, - ей, как невесте Короля Лета, положена была немалая свита и
ради того были освобождены остальные литвинки, которых гнали на праздничный
аукцион. Теперь они бежали следом за нашей бричкой и не помнили себя от
радости.
В "Озолях" же грянуло такое гулянье, что, пожалуй, небесам стало жарко
и сам Перконс на радостях почтил личным присутствием наше собрание. Посреди
праздника шарахнула такая гроза, что молниями расщепило один из дубов,
окружавших "Озоли". Все так и поняли, что Король Лета - простил моего отца.
Да и шутка ли, - в ночь перед Лиго отец собственноручно заколол чуть ли
не полсотни черных быков, да коров и без малого - сотню свиней. Сегодня вся
эта еда была выставлена на угощение и участники праздника под конец лежали
вповалку с раздутыми животами и славили Лиго. Пива же было выпито столько,
что я с высоты нынешней своей старости и опыта до с