Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
локоть и
лихорадочно зашептал:
- "Ведь я по глазам увидал -- в тебе горит сей Огонь! В тебе есть эта
Сила! Сделай же все -- наоборот. Я был слишком молод, беден и жаждал денег,
Славы и долгой жизни! И он дал мне все это -- слышишь ты -- Дал! А за это
просил только малость... Любви...
Ты же знаешь, - с тех пор я получил все, но не умею Любить! Сын мой --
идиот, жена... Так передай же своим, что... Я готов возвратить все за
крупицу Любви! А ежели нет -- мне не нужно Бессмертие!"
Я весьма растерялся от таких слов. Я не умею разговаривать с
возбудимыми и я сразу сказал:
- "Я не могу отнять у вас Славы, иль Имени. Но обещаю, что сделаю все
от меня зависящее, чтоб страдания прекратились. Даю Вам Честное Слово!"
Старик сразу пришел в себя, глаза его на минуту закрылись, а потом он
вдруг улыбнулся, схватился за грудь и с изумлением пробормотал:
- "Сердце... Сердце мне прихватило. Спасибо. Мне теперь вечность
служить вашему прадеду, а потом, конечно, и вам, когда вы смените его - там.
Внизу. Но... Сердце чуток прихватило. Всю жизнь не болело и вот -- на
тебе... Стало быть -- в тебе и вправду есть Сила".
Он резко тут повернулся и пошел от меня. Затем, через полчаса он
вернулся и подарил мне красочное издание "Фауста", в коем сам написал: "От
глупого старого Фауста -- правнуку Мефистофеля".
Вскоре в Россию пришло известие, что восьмидесятилетний Гете неожиданно
расхворался и умер. На смертном одре он молол всякую чушь про меня и моего
прадеда и давал странные предсказания.
Вроде того, что прусский Абвер и мое Третье Управление -- вещи не от
мира сего, а потому -- бессмертны. И еще он говорил, что Господь -- малый
юнец в сравненьи с "тем самым", ибо Господь не спас его душу, а посланец
"того самого" в один миг дал ему "обрести мир".
Поэтому-то у Мефистофеля лик моего прадеда.
Я стал рассказывать про барона Мюнхгаузена и немного отвлекся. Матушка
привила нам с Доротеей особую любовь к чтению.
Я научился читать года в три. Однажды моя глупая бонна застала меня за
вырезыванием буквиц из матушкиных газет. Меня сразу же наказали, - в таком
возрасте ножницы -- не игрушка. Когда же пришла домой (из лаборатории)
матушка, она сразу спросила -- зачем я вырезывал буквицы. Ей отвечали:
- "Он из них пытался выложить слово".
Матушка изумилась, немного обрадовалась и - не поверила. Мне вернули
все мои буквицы и просили выложить из них что-нибудь. Первым словом,
получившимся у меня, было: "Mutti".
Матушка, увидав это, обняла меня, расплакалась и задушила в об®ятиях.
Еще немножечко всхлипывая и утирая нос кружевными платочками, она попросила
написать еще что-нибудь. И я написал: "Dotti". (Моей сестре Дашке был ровно
годик и я играл с ней, как с живою игрушкой, - взрослые понимали, что в моем
возрасте без друзей -- совсем туго.) Третьим же словом, выложенным мной в
этот вечер, было имя отца: "Karlis".
Я любил Карлиса и знал, что он меня тоже любит, поэтому имя "Карлис" на
всю жизнь заменило мне слово "фатер". Когда я мог писать "Vatti", я уже так
не любил дядю, что...
Говорят, в первый раз я заступился за матушку, когда мне было три
годика. Кристофер замахнулся на мою маму рукой и я, закрывая собой мою
матушку, бросился на него с кинжалом. Детским кинжалом. Для разрезанья
бумаги. Кристофер шлепнул меня легонечко по лицу и я полетел от него на
десять метров с диким ревом и воем.
Прежде чем я встал, утер мои слезы и бросился во вторую атаку, дверь
отворилась и на шум пришел Карлис. Говорят, он был бледен, как смерть, тяжко
дышал и с него градом катил пот, - он за пару минут пробежал много лестниц
на мой крик. Рука его была на эфесе шпаги и пальцы побелели настолько...
Рассказывают, что братья, как два петуха, долго кружились по комнате,
но шпаги так и не вытащили. Затем дядя мой выругался, обозвал Карлиса
"мужиком", "рабом" и "альфонсом", а потом вышел из комнаты. Отец мой тогда
успокоился, утер пот со лба, наклонился ко мне и строго сказал:
- "Защищаешь женщину? Молодец! Но не смей больше плакать. Барон может
плакать только от своей радости, иль чужой боли. Обещаешь?"
И я отвечал ему:
- "Обещаю!"
Случай сей стерся из моей памяти, но по сей день всех поражает -
насколько я легко плачу над чужим горем, не пролив и слезинки от всех моих
ран и болячек...
Дядя назвал брата своего по-нехорошему, а дело вовсе не так. По сей
день в Риге судят, да рядят -- кто на самом-то деле правил Лифляндией все
эти годы.
Матушка моя проявила себя прекрасной градоначальницей, но никто не
может об®ять необ®ятного. С известного времени бабушка стала больше
интересоваться успехами в Дерпте и матушке пришлось с головой углубиться в
науку. Всю же рутину, все управление Ригой и в какой-то мере -- Лифляндией,
она переложила на Карла Уллманиса.
Не женское дело -- управлять Государством. У бабушки для того завелись
фавориты, матушка обошлась моим батюшкой. Он получил от нее все полномочия,
за вычетом политических, военных аспектов, Дерпта и Биржи. Все остальное --
до гибели моего отца в 1812 году лежало на его широких, мужицких плечах.
Все немецкие посты в магистрате отошли к Бенкендорфам, а латышские к
Уллманисам (отец мой, хоть и слыл в Риге Турком, страшно любил всех кузенов
и родственников). Нрава он был сурового. К его услугам были все воры с
пиратами "доброй Риги", так что никто и не думал перечить.
Если угодно, - в Риге мир уголовный вдруг сросся с самим государством и
все от этого только выиграли.
Однажды я был на заседании магистрата, наслушался там речей наших
родственников и, придя домой, повторил то, что услышал. Моя старая бонна
хлопнулась в обморок, а пестуны всыпали мне горячих.
"Чтоб не бакланил на блатной музыке". Перевод на русский не слишком
удачен, но именно так сказал мне отец, наблюдая за сей экзекуцией. А что вы
хотели от потомственного пирата -- разбойника?
Мечтой моего отца было - дети его не шагнут на кривую дорожку, получат
хорошее образование: я стану Лифляндским правителем, Доротея -- чьей-нибудь
королевой, а Озоль -- наследует ювелирное дело Уллманисов. Волки часто
растят из детей примерных овечек, а когда Природа берет свое -- это
разбивает им сердце...
Впрочем, весьма ненадолго. Увидав себя в своем семени, отец наш быстро
утешился и с известной поры гордился нашими самыми кровавыми подвигами. Но
об этом чуть позже.
Иные спрашивают, - что ж для науки сделала моя матушка? Верный ответ --
ничего. Иной, не менее верный -- без нее не было б русской военной науки. Не
суворовской "Науки побеждать", но -- той самой науки, создавшей унитарный
патрон, "вечный" капсюль с гремучею ртутью, знаменитую на весь мир --
винтовку, оптические прицелы -- "Blau Optik", победившие хроматическую
аберрацию, призматические бинокли с призмами из каменной соли, "греческий
огонь" древних, или -- напалм для брандскугелей... Все это и первенство
России в кристаллографии, термо- и газодинамике, теории травлений и
металловедении, а также химии органической, коллоидной и физической -- не
было бы возможно без моей матушки.
В то же время я не могу назвать ее -- чистым ученым. В русском языке
слово "Наука" не имеет той самой двусмысленности, присущей ему в языках
германских. Английское "Intelligence" означает не только "Ум", но и
"Разведку". Немецкое "Wissenschaft" -- лишь частный случай гораздо более
общего "Wissencraft", включающего в себя помимо науки, - колдовство,
астрологию, шпионаж и заплечных дел мастерство. В русском сему просто нет
соответствия, а перевод мог бы быть -- "получение сведений". Вот именно этим
и занялась моя матушка.
В Европе начиналась Большая Война. Все пытались куда-то бежать. А тут,
на краю Европы возникло вдруг государство, нарочно оговорившие особые права
и свободы евреев. К нам хлынули все евреи из разоренной Европы. Согласно
"Neue Ordnung" они обязаны были стать торговцами, адвокатами, да врачами с
банкирами, но...
Лучшей армией того времени была, конечно же, - прусская. Так уж
сложилось, что каждый восьмой офицер прусской армии к концу Семилетней войны
имел еврейскую Кровь.
Ведь начинал Старый Фриц под лозунгами "Терпимости" и многим еврейским
юношам впервые открылась дорога на военное поприще. Но к описываемым мной
временам, ветра поменялись и теперь евреев с той же скоростью, как принимали
в прусскую армию -- ныне выкидывали из нее.
А куда деваться военному человеку? Помирать с голоду на армейскую
пенсию, иль искать службы в любой другой армии. Но в латвийскую армию евреев
не принимали! Что ж делать?
Матушка поступила в характерном для нее духе. С 1788 года матушка стала
рассылать военным евреям (в основном, - в Пруссию) предложения "послужить на
Благо Избранного народа".
Еврей-офицер прибывал к моей матушке и они долго беседовали. Если
матушке человек чем-то нравился, ему предлагали считаться пруссаком и
немцем, а на сем основании зачисляли в Рижский конно-егерский. Если человек
после этого в чем-нибудь провинялся, живо находились свидетели,
вспоминавшие, что его выгоняли из Пруссии за еврейскую Кровь. И несчастного
сразу же выкидывали из полка.
Так создалась знаменитая "Жидовская Кавалерия", - самый боевой и
отчаянный полк союзников. Самый верный и преданный моей матушке. Полк
исполнявший любые матушкины приказы. Полк который фактически был главной
полицейской силой в Лифляндии. А матушка числилась там -- полковником.
Конечно же, находились такие, кому сии порядки пришлись не по вкусу.
(Жиды весьма своевольны и на всякого среди нас -- не угодишь.) Они не желали
служить моей матушке. Тогда их выгоняли со всех работ и им оставалось --
заняться разбоем.
А рижские банды, как я уже говорил, были в руках моего отца. И бывший
офицер, пройдя тысячу проверок бандитов, на торжественном посвящении его в
темный мир встречал главного "пахана" (иль "авторитета") Лифляндии.
Баронессу Бенкендорф -- своею персоной.
После того, как у несчастного проходил первый шок, матушка предлагала
ему закурить и говорила, что ей нравится своеволие. В известных пределах. И
из сей комнаты в грязном кабаке на брегу Даугавы есть только два выхода:
через вот этот люк -- прямо в реку. Иль -- через эту дверь в матушкин Абвер.
К иным своевольным евреям, коим претят муштра, да инструкции. Работа будет
здесь в Риге, в Европе, или - в России. Все увидите, все повидаете...
Выбор за вами. Либо вот этот люк -- прямо в полу, либо интересная и
опасная жизнь за гранью закона с порядками. На благо избранного Богом
народа. На благо простых жидов в Вене и Лондоне, Париже и
Санкт-Петербурге... Почти все выбрали дверь.
Матушка сформировала нешуточный Абвер. Самую грозную шпионскую и
"ликвидационную" сеть во всем мире. Я, создавая Третье Охранное Управление,
просто "унаследовал" все от моей матушки и не решился что-то менять.
Помимо бывших простых офицеров, исполнявших в основном... "ликвидации",
костяк латвийского Абвера составили евреи из Абвера прусского. Главной
задачей Абвера было не уничтоженье противника, а тщательный поиск в
разоренной Европе всех дельных ученых, их данных, приборов и библиотек. Все
это свозилось к нам в Дерпт и с русской помощью превращалось в новые
лаборатории, технологии, да научные инструменты.
Кто-то не желал приезжать, или делиться секретами. Тогда их секреты
покупали, выведывали, иль просто выкрадывали. Если нельзя было выкрасть
секрет, крали прямо ученого. Привозили болезного в Дерпт и там он либо
работал на благо Империи, либо...
Однажды матушкины палачи не решились казнить одного молодого
профессора. Он был очень талантлив, хоть и католик. И он был чересчур
вольтерьянец.
При виде матушки он заорал, что это -- агония всех монархий и что бы мы
тут ни делали, будущее принадлежит простому народу. Тогда матушка пожевала
губами и сухо спросила его:
- "Скажите мне, ведь вы -- немец?"
Тот растерялся, но отвечал:
- "Да. Но все люди мне -- Братья!"
- "Если мы вас отпустим, что вы станете делать? Готовы ли вы клясться,
что не станете помогать якобинцам?"
Юноша с достоинством отвечал:
- "Я -- якобинец".
Тогда матушка с таким же достоинством об®явила:
- "А я -- монархистка. И якобинцы рубят головы малых, невинных детей на
своих гильотинах. И вы только что обещали, что убьете моих сына и дочку,
коль я вас помилую. Ради вашего блага -- готовы ли вы порвать с
якобинством?"
Гениальный профессор из Кельна хрипло сказал:
- "Не смею идти против моих убеждений..."
На что матушка приказала:
- "Убейте его. Это -- Война. Мне очень жаль. Но научное превосходство
достигается не только плюсом у нас. Минус у них -- тоже неплохо. На будущее,
- не отвлекайте меня по сим поводам. Раз человек считает себя якобинцем, я
слишком уважаю его, чтоб разубеждать. Таких сразу -- в расход".
Так создавалась наука Империи. Кто был не с нами, тот был -- против
нас.
История эта на том не закончилась. Многие из ученых, собранных в
Дерпте, узнав о таком разговоре и казни, об®явили что-то подобное забастовке
и матушке пришлось об®ясняться.
Ученых собрали в торжественной зале Дерптского Университета и к ним
пришла моя матушка, которая привела за руку меня -- сына трех с половиною
лет. Я этого нисколько не помню, но, по рассказам, матушка вывела меня перед
обществом и спросила при всех:
- "Кто ты? Кто ты -- по своей Нации?"
Я, наверное, уже знал, что только немцам позволено служить в армии и
заниматься естественными науками. Поэтому я слегка напугался и, чуток
оробев, отвечал:
- "Я ж -- немец! Ты что -- забыла?"
Тогда матушка обернулась к прочим присутствующим и, показав на меня,
хрипло спросила:
- "А вы, господа, не забыли, что все вы здесь -- немцы?"
Ученые стали сразу же переглядываться. Матушка не решилась идти против
"Neue Ordnung" и никогда не привозила в Дерпт кого-нибудь без капли немецкой
Крови в их жилах. Так что все ученые Дерпта были лишь немцами.
Они весьма смутились и озадачились столь странным началом, а матушка их
спросила:
- "Много ли среди вас якобинцев?"
Двое-трое из молодых решительно подняли руки, прочие сразу
насторожились, но матушка рассмеялась в ответ:
- "Нет, братцы мои -- какие же вы якобинцы?! Вы работаете здесь - в
Дерпте на крупнейшую и отсталейшую из европейских монархий. Вы живете в
оплоте самой ядреной реакции, какую только можно придумать в современной
политике. И знаете почему?
Потому что вы -- немцы. А якобинцы -- французы. И эти самые якобинцы
вырезают нас -- немцев, где только получится. Так при чем здесь политика?
Давайте называть вещи нормальными именами. В грядущей Войне -- ни грана
политики. Просто французы, да поляки с испанцами, да итальянцами будут
вырезать германские племена, где только смогут. А мы здесь работаем для
того, чтобы после нашей Победы немцы смогли звать себя немцами...
Доложу откровенно -- я ненавижу Пруссию и ее гнилую монархию. В иную
эпоху, иль иные условия я сама стала бы якобинкою. Но сегодня речь лишь о
том, чтоб уцелела Германия с ее культурой, народом, песнями и традицией... А
якобинцы, прикрываясь политикой, хотят это все уничтожить во славу
галльского петуха!
Так я еще раз вас спрашиваю -- кто из вас якобинец? Кто хочет, чтоб
галльский хам ставил свою гильотину на площади Кельна, иль смывал с рук
невинную кровь в источниках Бадена, иль ржал над нашим искусством в
картинных галереях нашего Дрездена?! Кто из вас якобинец настолько, что
желает зла нашей с вами Германии?!"
Давешние бунтовщики, как один, растерялись и сразу усовестились. Кто-то
встал было с кресел и с поклонами пошел приложиться к руке моей матушки, но
она еще не закончила. Она еле слышно прошелестела:
- "Я ненавижу гадкую Пруссию... Она отняла у меня мою матушку... Я
ненавижу Железного Фрица... Это мясник и убийца, у коего руки по локоть в
крови... Но в одном я считаю -- он прав. Мы -- немцы и для нас Германия
должна быть -- превыше всего!
Ради нашей с вами Германии я готова казнить хоть тысячу мерзких
изменников, какими бы видными учеными они ни были... И я казнила бы этого
гада еще раз! И десять раз кряду!
Если ты -- немец, не смей работать на врагов нашей Родины! И вы тоже --
не смейте! Или и вам тоже -- не поздоровится!
Deutschland -- uber Alles!"
И все давешние бунтовщики вскочили со своих кресел и как по команде
стали скандировать:
- "Дойчланд -- юбер -- Аллес! Дойчланд -- юбер -- аллес! Deutschland --
uber - Alles!"
Они кричали сие, пока не охрипли. А, охрипнув, стали обниматься все
вместе, целоваться и плакать, говоря:
- "Мы спасем нашу Родину! Нету значения якобинцы мы, иль монархисты,
когда враг у наших ворот! Германия -- прежде всего!"
С того самого дня любой немец, не желавший работать на благо Победы над
лягушами, казнился в Университете без участия моей матушки. А ученые Дерпта
поголовно стали "нацистами".
Здесь возникает законный вопрос: кем же была моя матушка? Немкой, или
еврейкой? Перед кем она ломала комедию -- перед теми, или другими? Я думаю,
что как всякая полукровка -- она была искренна и в том, и в другом случае.
Она всегда была немножко еврейкой и ровно столько же немкой. Равно как и я
-- в той же мере как немец, так и еврей, или -- латыш.
Я, конечно, меньше ингуш, или, скажем -- швейцарец. Ибо я вырос в
немецкой провинции, учился у реббе, а играл с маленькими латышами. И я
теперь не могу вычленить одно от другого... Лично мне кажется, что я больше
-- немец.
Ибо я могу плакать над строками Гете и Гейне, в то время как творчество
евреев не-немецкого корня оставляет меня безучастным, ровно как и --
латышская народная песня. И поэтому я больше -- немец.
Матушке в Пруссии шибко внушили, что она ныне -- еврейка. И с той самой
поры моя матушка приняла к сердцу боль и обиды любого еврея со всей Европы.
Где можно - она помогала деньгами, когда было нужно - она протестовала
против убийств и погромов, если возможно -- наши парни из Абвера вывозили
несчастных к нам в Ригу.
Вскоре все евреи Европы стали числить ее своею Царицей и в еврейском
народе пошел слух, что ее сын должен стать Еврейским Царем и долгожданным
Мессией. Все это так.
Но я пару раз замечал, как немного брезгливо она пожимала руки
еврейским банкирам и порою шептала мне на ухо:
- "Господи, с какой мразью нам приходится иметь дело! Наворовали денег
и думают теперь, что я с ними должна целоваться! А за душою ни Совести и ни
Чести!
Господи, почему среди наших братьев нет Благородных?! Наверно, все
лучшие наши -- спят вечным сном под стенами Храма, - убитые римлянами...
Купила же себе жизнь - одна только мразь... А это -- ее потомство".
Я всегда чувствовал, что в эти минуты в ней говорит немецкая половинка.
И чем старше я становился, тем все явственней для меня было видно, что
еврейской Крови в моей матушке -- только четверть и не может она бороться с
Кровью потомственных лютеран -- гонителей и притеснителей жидовского семен