Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
ящего. Натурализм - это
нелегкая для понимания категория. Имеются произведения, все события которых
кажутся читателю естественными. Но встречаются и другие (правда, реже),
герои которых считают естественным то, что с ними происходит. Парадоксально,
но факт: чем необычайнее приключения героя, тем заметнее естественность
повествования. Она прямо пропорциональна расхождению между необычностью
жизни человека и той простотой, с какой он ее принимает. Именно таков
натурализм Кафки. Вполне понятно, что в "Процессе" речь идет о человеческом
уделе. Это несомненно, но в то же время все и проще, и сложнее. Я хочу
сказать, что у романа особый, глубоко личный смысл. В известной мере он
говорит от первого лица,
817
словно исповедуется. Он живет, и он осужден. Он осознает это на первых
страницах романа, действие которого развертывается в этом мире, и даже,
пытаясь избегнуть кары, не удивляется ей. Удивительней всего то, что он
вообще ничему не удивляется. По этим противоречиям узнаются черты абсурдного
романа. Трагедия ума перенесена в конкретное. Эта проекция осуществляется
при помощи постоянно возобновляющихся парадоксов, позволяющих выразить
пустоту посредством цвета и дающих повседневным жестам возможность
претворения вечных устремлений.
Точно так же "Замок", быть может, представляет собой законченную
теологическую систему, но прежде всего это - индивидуальное приключение
души, взыскующей благодати; история человека, выведывающего у предметов мира
сего их царственные тайны, а у женщин - дремлющие в них признаки божества. В
свою очередь, "Превращение" является ужасной фантазией на тему этики
ясности. Но оно отображает также изумление человека, почувствовавшего,
насколько легко превратиться в животное. Секрет Кафки в этой фундаментальной
двусмысленности. Он все время балансирует между естественным и необычайным,
личным и универсальным, трагическим и повседневным, абсурдом и логикой. Эти
колебания проходят сквозь все его произведения и придают им звучание и
значимость. Для понимания абсурдного произведения необходимо перебрать все
парадоксы, придать силу всем противоречиям.
Действительно, символ предполагает два плана, мир идей и мир
впечатлений, а также словарь соответствий между ними. Трудней всего
установить лексику словаря. Но осознать наличие двух миров - значит пойти по
пути их тайных взаимоотражений. Для Кафки эти два мира представлены, с одной
стороны, повседневной жизнью, и с другой - сверхъестественным беспокойством
*. Кажется, будто мы являемся свидетелями бесконечной эксплуатации слов
Ницше: "Вечные вопросы ходят по улице".
Общим местом литературы является констатация фундаментальной
абсурдности и неумолимого величия человеческого удела. Противоположности
совпадают, и обе они проявляются в том смехотворном разладе, который
отделяет неумеренность нашей души от бренных радостей тела. Абсурдно то, что
душа принадлежит этому телу, которое столь безмерно ее превосходит. Тот, кто
хотел бы выразить эту абсурдность, должен придать ей жизненность с помощью
игры противоборствующих контрастов. Именно так Кафка выражает трагедию через
повседневность, абсурд через логику.
* Заметим, что столь же обоснованным было бы истолкование произведений
Кафки как социальной критики (например, "Процесс"). Впрочем, тут даже не
встает вопрос о выборе, обе интерпретации одинаково хороши. С точки зрения
абсурда, как мы уже видели, бунт против людей обращен также и против Бога:
великие революции всегда метафизичны.
818
Трагическая роль тем лучше удается актеру, чем меньше он впадает в
крайности. Безмерный ужас порождается именно умеренностью. Показательна в
этом отношении греческая трагедия. В трагедии судьба всегда более ощутима
под маской логики и естественности. Судьба Эдипа заранее известна. Свыше
предрешено, что он совершит убийство и инцест. Вся драма сводится к тому,
чтобы показать логичность системы, в которой дедуктивно выводится несчастье
героя. Простое сообщение о столь необычной судьбе героя, пожалуй, не
покажется страшным, поскольку судьба невероятна. Но если необходимость
подобной судьбы доказывается в нашей повседневной жизни, в рамках общества,
государства, знакомых нам человеческих чувств, то ужас становится священным.
В потрясающем человека бунте, который заставляет его сказать: "Это
невозможно", уже содержится отчаянная уверенность в том, что "это" возможно.
В этом весь секрет греческой трагедии или, по крайней мере, одного из
ее аспектов. Ведь имеется и другой аспект, позволяющий нам с помощью
доказательства от противного лучше понять Кафку. Человеческое сердце
обладает досадной склонностью именовать судьбой только то, что его
сокрушает. Но и счастье по-своему лишено разумного основания, так как
зависит от фортуны. Современный человек воздает должное счастью, если только
не заблуждается на его счет. И, напротив, можно было бы немало сказать об
избранниках судьбы в греческой трагедии, о любимцах легенд, вроде Улисса,
выходящего сухим из воды в самых трудных положениях.
Во всяком случае, заслуживает внимания тайная причастность,
объединяющая в трагическом логику и повседневность. Вот почему Замза, герой
"Превращения", выведен простым коммивояжером. Вот почему превращение в
насекомое заботит его только потому, что патрон будет недоволен его
отсутствием. Вырастают лапки, пробиваются усики, изгибается хребет, белые
точки обсыпают живот - не скажу, чтобы это совсем его не удивляло, пропал бы
эффект, - но все это вызывает лишь "легкую досаду".
Все искусство Кафки в этом нюансе. В "Замке", его центральном
произведении, детали повседневной жизни берут верх, и все же в этом странном
романе, где ничто не заканчивается и все начинается заново, изображены
странствия души в поисках спасения. Перевод проблемы в действие, совпадение
общего и частного узнаются даже в мелких приемах, используемых каждым
великим творцом. В "Процессе" герой мог бы называться Шмидтом или Францем
Кафкой. Но его зовут Йозеф К. Это не Кафка, и все-таки это он. Это средний
европеец, ничем не примечательный, но в то же время некая сущность К., некий
"икс", помещенный в это уравнение плоти.
Точно так же, желая выразить абсурд, Кафка прибегает к логике. Известен
анекдот о сумасшедшем, ловившем рыбу в ванне.
819
Врач, у которого были свои идеи о психиатрическом лечении, спросил его:
"А если клюнет?" - и получил суровую отповедь: "Быть того не может, идиот,
это же ванна". Это, конечно, всего лишь забавная история. Но в ней
проглядывает то, насколько абсурд связан с избытком логики. Мир Кафки -
поистине невыразимая вселенная, в которой человек предается мучительной
роскоши: удит в ванне, зная, что из этого ничего не выйдет.
Так что я узнаю здесь абсурдное произведение в главных его чертах,
причем, если взять для примера "Процесс", я могу сказать, что тут одержан
полный успех. Плоть торжествует победу. Ни в чем нет недостатка: есть и
невыразимый бунт (он водит рукой писателя), и ясное в своей немоте отчаяние
(это оно творит), и эта удивительно свободная поступь, с какой живут
персонажи романа вплоть до смерти в финале.
Однако этот мир не настолько замкнут, как может показаться. В эту
лишенную развития вселенную Кафка привносит надежду, в особой ее форме. В
этом смысле "Процесс" и "Замок" расходятся, дополняя друг друга. Неощутимое
движение от одного к другому представляет собой огромное завоевание, но
завоевание в ходе бегства. "Процесс" ставит проблему, которую в известной
мере решает "Замок". Первый роман представляет собой описание с помощью чуть
ли не научного метода, и в нем Кафка воздерживается от выводов. Второй - в
определенной степени объяснение. "Процесс" устанавливает диагноз, "Замок"
предлагает лечение. Но предложенное лекарство не исцеляет, а лишь возвращает
больного к нормальной жизни, помогает ему принять болезнь. В известном
смысле (вспомним о Киркегоре) лекарство лелеет болезнь. Землемер К.
находится во власти мучительной заботы. В эту пустоту, в эту безымянную боль
влюбляются все окружающие, словно страдание стало здесь знаком
избранничества. "Как ты мне нужен, - говорит К. Фрида, - я чувствую себя
покинутой, с тех пор как узнала тебя, когда тебя нет рядом". Хитроумное
лекарство, заставляющее любить то, что нас сокрушает, рождающее надежду в
безысходном мире; неожиданный "скачок", который все меняет, - вот секрет
экзистенциальной революции и самого "Замка".
Немного найдется произведений, которые были бы столь же строгими по
методу, как "Замок". К. назначен землемером Замка, он прибывает в деревню.
Но с Замком невозможно связаться. На протяжении сотен страниц К. упрямо ищет
путь к Замку, изучает все подходы, хитрит, разыскивает окольные тропинки,
никогда не теряет самообладания, но с приводящей в замешательство верой
желает приступить к своим обязанностям. Каждая глава заканчивается неудачей,
но одновременно является и возобновлением. Тут действует не логика, но дух
последовательности. Размах этого упорства делает произведение трагическим.
Когда К. звонит в Замок, он слышит смутные, сбивчивые голоса, неясный смех,
820
далекий зов. Этого достаточно, чтобы питать его надежды: так небесные
знамения дают нам силу жить дальше, так вечер является залогом утра. Здесь
обнаруживается тайна меланхолии Кафки. Она же одушевляет и произведения
Пруста, и пейзажи Плотина: это тоска по потерянному раю. "Меня охватила
такая тоска, когда Варнава сказал мне утром, что он отправился в Замок.
Вероятно, бесцельное путешествие, вероятно, напрасная надежда", - говорит
Ольга. "Вероятно" - этот оттенок обыгрывается Кафкой на всем протяжении
романа. Но поиски вечного не становятся от этого менее кропотливыми. И
вдохновленные ими автоматы - персонажи Кафки - дают нам образ того, во что
бы мы превратились, если бы были лишены развлечений * и предоставлены
целиком божественному самоуничижению.
В "Замке" подчиненность повседневному становится этикой. К. живет
надеждой, что будет допущен в Замок. Он не в состоянии достичь этого в
одиночку, и все его силы уходят на то, чтобы заслужить эту милость. Он
становится обитателем деревни, теряет статус чужака, который все давали ему
почувствовать. Ему хочется иметь профессию, свой очаг, жить жизнью
нормального, здорового человека. Он устал от безумства, он хочет быть
благоразумным, мечтает избавиться от проклятия, делающего его посторонним в
деревне. Знаменателен в этом отношении эпизод с Фридой. Он вступает в
любовную связь с этой женщиной, когда-то знававшей одного из служителей
Замка, только из-за ее прошлого. Он открывает в ней нечто, выходящее за
пределы его разумения, причем одновременно понимает, что именно отсутствие
этого "нечто" делает его навсегда недостойным Замка. В связи с этим можно
вспомнить о своеобразной любви Киркегора к Регине Ольсен. У иных людей
пожирающий их огонь вечности настолько силен, что обжигает сердца
окружающих. Пагубная ошибка, состоящая в том, что Богу отдается и то, что не
от Бога, также является сюжетом данного эпизода "Замка". Но для Кафки,
кажется, здесь нет никакой ошибки. Это уже доктрина, и это "скачок". Нет
ничего, что было бы не от Бога.
Еще более знаменательно то, что землемер покидает Фриду и уходит к
сестрам Варнавы. Знаменательно потому, что только семейство Варнавы
полностью отложилось и от Замка, и от самой деревни. Амалия, старшая сестра,
отвергла постыдные предложения одного из служителей Замка. Последовавшее
проклятие безнравственности навсегда сделало ее отверженной для божественной
любви. Тот, кто не способен пожертвовать честью ради
* В "Замке", как кажется, "развлечения", в паскалевском смысле,
воплощаются в помощниках, "отклоняющих" К. от его заботы. Если Фрида стала в
конце концов любовницей одного из помощников, это означает, что она
предпочла видимость истине, повседневную жизнь - разделяемой с другим
тревоге.
821
Бога, недостоин и его милости. Мы узнаем здесь привычную тему
экзистенциальной философии: истина, которая противостоит морали. В данном
случае это имеет далеко идущие последствия, так как путь героя - от Фриды к
сестрам Варнавы - тот же, что ведет от доверчивой любви к обожествлению
абсурда. Здесь Кафка вновь идет по стопам Киркегора. Неудивительно, что
"рассказ Варнавы" помещен в конце книги. Последняя попытка землемера - найти
Бога в том, что его отрицает, познать его не в категориях добра и красоты,
но в пустых и безобразных личинах его безразличия, его несправедливости, его
злобы. Под конец путешествия этот чужак оказывается в еще большем изгнании,
поскольку на сей раз он утратил верность, отбросил мораль, логику и истины
духа, чтобы попытаться войти в Замок, не имея ничего, кроме безумной надежды
в пустыне божественного милосердия *.
* Все это, понятно, относится к неоконченному варианту "Замка",
оставленному нам Кафкой. Однако сомнительно, чтобы писатель изменил в
последних главах единую тональность романа.
О надежде здесь говорится без всякой иронии. Наоборот, чем трагичнее
изображаемый Кафкой удел человека, тем более непреклонной и вызывающей
становится надежда. Чем подлиннее выглядит абсурд "Процесса", тем более
трогательным, во всей своей неоправданности, кажется экзальтированный
"скачок" в "Замке". Мы обнаруживаем здесь, во всей ее чистоте,
парадоксальность экзистенциального мышления, как она, например, выражалась
Киркегором: "Нужно забить до смерти надежду земную, лишь тогда спасешься в
надежде истинной"**. Что можно перевести так: "Необходимо было написать
"Процесс", чтобы взяться за "Замок".
** "Чистота сердца".
Большинство писавших о Кафке так и определяли его творчество - крик
отчаяния, где человеку не остается никакого выхода. Но это мнение нуждается
в пересмотре. Надежда надежде рознь. Оптимистические писания Анри Бордо
кажутся мне просто унылыми. В них нет ничего, что необходимо хоть
сколько-нибудь требовательным сердцам. И, напротив, мысль Мальро всегда
животворна. Но в этих двух случаях речь идет не об одних и тех же надеждах и
безнадежности. Для меня очевидно лишь то, что и абсурдное произведение может
вести к нечестности, которой хотелось бы избежать. Произведение, которое
было исключительно беспредельным повторением бесплодного существования,
апофеозом преходящего, превращается здесь в колыбель иллюзий. Оно объясняет,
оно придает надежде форму. Творец не может более обходиться без надежды.
Произведение перестает быть трагической игрой, которой оно должно быть. Оно
придает смысл жизни автора.
822
ПРИТЧИ, ИЛИ СОН РАЗОБЛАЧАЕТ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ
Наше искусство - ослепленность истиной; только свет на отшатнувшемся
перекошенном лице - правда; больше ничего.
Ф. Кафка
Человек оголенной, незащищенной души, он выбрал притчу как наиболее
адекватный способ передачи самосознания человека.
Даже Письмо к отцу - притча: это и письмо, и сатирическая мифологема,
реакция на габсбургский патернализм, это результат конфликта отца с сыном,
но и травестия на государственную опеку и тотальное насилие, вселенский
"синдром сдавливания".
Даже письма Милене...
У тебя есть твоя родина, и поэтому ты можешь даже от нее отказаться, и
это, наверное, самое лучшее, что можно сделать со своей родиной, особенно
потому, что от того, от чего в ней нельзя отказаться, и не отказываются.
Здесь все потрясает: глубина провидения грядущих массовых нарушений
законности, будущего всесилия государственного аппарата, тоталитарности,
тусклой жизни множества одиночек под властью неполноценного руководства.
Потрясают невероятные ассоциации и кошмары, но еще более невероятные
совпадения: будущие концлагеря, будущие Рудольфы Ланги, будущее бесправие,
будущий абсолютизм государственного аппарата, жуткая, управляемая жизнь
людей-роботов. Потрясает неотвратимость злодеяния (Братоубийство). Потрясает
невероятно яркая экспрессивная речь. Потрясает емкость, заключенная во
фрагментарности. Потрясает спрессованность идей.
Кто впервые попадает в этот поэтический мир, в это необычное,
своеобразное смешение еврейских теологических изысканий и немецкой поэзии, -
тот вдруг обнаруживает, что заблудился в царстве видений, то совершенно
нереальных, то наделенных фантастической сверхреальностью; к тому же этот
еврей из немецкой Богемии писал мастерскую, умную, живую немецкую прозу.
Так откликнулся Герман Гессе на притчи еврейского Киркегора.
823
Эти сочинения напоминают страшные сны (так же как и многие книги
французского писателя Жюльена Грина - единственного из нынешних, с кем хоть
отчасти можно сравнить Кафку). Они с необыкновенной точностью, даже
педантизмом живописуют мир, где человек и прочие твари подвластны священным,
но смутным, не доступным полному пониманию законам; они ведут опасную для
жизни игру, выйти из которой не в силах. Правила этой игры удивительны,
сложны и, видимо, отличаются глубиной и полны смысла, но полное овладение
ими в течение одной человеческой жизни невозможно, а значение их, как бы по
прихоти неведомой силы, царящей тут, постоянно меняется. Чувствуешь себя
совсем рядом с великими, божественнейшими тайнами, но лишь догадываешься о
них, ведь их нельзя увидеть, нельзя потрогать, нельзя понять.
В этом мире царит взаимное непонимание, все безнадежно запутались в
себе, все готовы повиноваться, но не знают кому. Люди готовы творить добро,
но получается зло, они ищут Бога - находят дьявола.
Непонимание и страх образуют этот мир, богатый населяющими его
существами, богатый событиями, богатый восхитительными поэтическими
находками и глубоко трогающими притчами о невыразимом, ибо этот еврейский
Киркегор, этот талмудически мыслящий богоискатель всегда к тому же еще и
поэт высокого таланта: его изыскания облечены в плоть и кровь, а его ужасные
видения - прекрасны, часто поистине волшебная поэзия. Мы уже теперь
чувствуем, что Кафка был одинокими предтечей, что адскую бездну кризиса духа
и всей жизни, в которую мы ввергнуты, он пережил до нас, выносил в себе
самом и воплотил в произведениях, которые мы в состоянии понять лишь сейчас.
Люди принципиально необъединяемы, ибо тех, кому надлежит строить
Великие стены и Вавилонские башни, волнует не солидарность, а хлебность. Они
необъединяемы, потому что от рождения покорны. И еще потому, что те, кто
искренне страждет направить их к счастью, не способны донести благую весть
до страждущих, а те, что способны, далеки от благого.
Смысл Притчи о Вестнике в непреодолимой пропасти между идеей и теми,
для кого она предназначена. Подвижники в лучшем случае способны изменить
микромир вокруг них, но их ничтожно мало. Вот почему массы способны
осуществлять титанические, но бессмысленные проекты, но не могут сделать
ничего путного для микрокосма единиц, из которых состоят.
824
Китайская стена - не просто бессмысленность и незавершенность защиты от
врагов внешних, не эталон силы, но - и это главное! - симв