Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
ажется нам почти недосягаемой. С этой минуты мы помышляем не столько о
женщине, которую с трудом можем себе представить, сколько о том, как бы к
ней приблизиться. Тогда и начинается для нас череда волнений и тревог,
придающих нашей страсти постоянство, хотя объект этой страсти нам почти
неизвестен. Любовь становится безбрежной, и мы уже не вспоминаем о том, как
мало места в этой любви занимает земная женщина.
Любовь Свана к Одетте по-прежнему носила на себе отпечаток, с самого
начала наложенный на нее незнанием того, как проводит время Одетта, и его
умственной ленью, мешавшей его воображению восполнять пробелы. На первых
порах он ревновал не всю жизнь Одетты, но лишь те ее моменты, когда
какое-нибудь обстоятельство, быть может, неправильно им истолкованное,
заставляло его предполагать, что Одетта ему неверна. Его ревность, подобно
спруту, выпускающему сперва одно, потом другое, потом третье щупальце,
прочно присосалось сначала к пяти часам дня, потом к другому моменту, потом
к третьему. Но Сван никогда не придумывал себе огорчений. Его ревность была
лишь отголоском, дальнейшим развитием того страдания, которое пришло к нему
извне.
591
Судя по всему, Пруст не верил в счастливую любовь, как и счастливую
жизнь вообще, видя в страдании великую творческую силу. Конечно, случаются
удачи, но в целом "любовь зиждется на лжи и сводится к потребности искать
утешения у тех, кто причиняет нам страдания".
Увековечить можно лишь то, что поддается обобщению, и, пусть даже разум
стремится к самообману, приходится смириться с мыслью, что самые дорогие
писателю люди, в конечном счете, лишь позировали ему, словно художнику.
Порой, когда какой-нибудь неподатливый отрывок никак не удается дописать,
новая любовь и новые страдания дают ему пищу и помогают нам его завершить.
Годы счастья - потерянные годы, для работы надо дождаться страданий.
Мысль о неизбежных страданиях неразрывно связана с мыслью о работе, и всякий
раз мы не можем без страха думать о муках, которые придется вынести прежде,
чем родится замысел нового произведения. А когда осознаешь, что страдание и
есть лучшее, что предлагает нам жизнь, о смерти думаешь без ужаса, как об
освобождении.
Горести - мрачные, ненавистные слуги, с которыми мы вечно боремся и в
чьей власти довершить наше падение; жестокие, но незаменимые, подземными
путями ведут они нас к истине и смерти. Счастливы те, к кому первая пришла
раньше, чем вторая, и для кого - пусть даже не намного - час истины пробил
раньше смертного часа.
И, тем не менее, любовь ценна даже если она - страдание, ибо мука суть
величайшая творческая сила:
В каждом, кто заставляет нас страдать, мы способны усмотреть нечто
божественное, пусть то будет лишь слабый отблеск божества, последняя из его
ипостасей; само умозрительное созерцание божества переполняет нас радостью,
заглушая былые муки. Искусство жить заключается в умении пользоваться
людьми, причиняющими нам страдания, лишь как одной из ипостасей божества,
открывающей доступ к своей божественной форме и позволяющей изо дня вдень
населять нашу жизнь божествами.
592
Когда нас оскорбляет наглец, нам бы, верно, хотелось, чтобы он нас
похвалил, и когда нас предает любимая женщина, мы готовы на все, лишь бы
этого не случилось. Но тогда горечь унижения и муки одиночества остались бы
для нас неведомыми странами, открытие которых, как бы болезненно оно ни было
для человека, поистине бесценно для художника.
В любом произведении искусства можно узнать тех, кого художник сильнее
всего ненавидел, как, впрочем, и тех, кого он больше всего любил. И причиняя
художнику, вопреки его воле, невыразимые муки, они лишь позировали ему. Любя
Альбертину, я прекрасно понимал, что она-то меня не любит; пришлось
довольствоваться тем, что благодаря ей я узнал, что значит испытывать
мучение, любовь и даже поначалу счастье. Пытаясь выявить в своих горестях
общие закономерности, описать их, мы уже отчасти бываем утешены, - быть
может, совсем по иной причине, отличной от тех, что я здесь привел; а именно
потому, что для писателя мыслить обобщениями и писать - спасительное и
необходимое занятие, столь же благотворное, как для спортсмена -
тренировки...
Счастье только затем и нужно, чтобы оттенять несчастье. Чем нежнее и
крепче узы любви и доверия, даруемые нам счастьем, тем сильнее и драгоценнее
причиняемая разрывом боль, которая зовется несчастьем. Не познай мы - хотя
бы в мечтах - счастье, обрушившееся на нас горе не было бы столь жестоким -
и осталось бы бесплодным.
Пруст средствами искусства творил то, что Фрейд - средствами
психоанализа: непроизвольная память, "перебои сердца", "последовательность
состояний", образующих нашу личность, обусловлены деятельностью нашего
подсознания, без проникновения в которое невозможно понять человеческую
психику.
Одним из способов изучения "подсознательного" для Пруста является
анализ языка, или вернее, манеры выражаться. Склонностью к такому анализу
наделен рассказчик "Поисков утраченного времени". Во время обеда он не
просто смотрит на гостей, он их "рентгенографирует"; к речам приглашенных он
прислушивается не столько с целью установить, искренни они или нет, сколько
с тем, чтобы обнаружить то, что они могли бы невольно выдать тем или иным
словом или интонацией.
Характер прустовского внимания к свидетельствам речи не раз давал повод
к сравнению его с фрейдовским анализом обмолвок, ляпсусов и дериваций.
593
Пруст художественными средствами исследовал механизмы перехода
бессознательного в сознательное, механизмы припоминания и во многом
предвосхитил выводы современной науки:
Память обладает замечательными свойствами ассоциативной записи и
выборки информации, вследствие чего воспроизводимый образ может быть
составлен из фрагментов других образов, если эти фрагменты ассоциативно
связаны друг с другом. В результате воспроизводимый образ может явиться
"небывалой комбинацией бывалых впечатлений".
Пруст не просто поднял жизнь сознания до высот искусства, но интуитивно
постиг ряд законов деятельности сознания, открытых наукой значительно позже.
Романы Пруста - великолепные иллюстрации сложнейших механизмов работы
человеческой памяти, всплывания на поверхность сознания огромных пластов
воспоминаний, инициированных ломтиком мадленки, цветом камня, давно
слышанной мелодией... Как писал сам Пруст, "весь Комбре и его окрестности -
все, что наделено формой и обладает плотностью, - город и сады, - всплыло у
меня из чашки с чаем":
...То, что ворочается внутри меня, - это, конечно, образ, впечатление;
неотделимое от вкуса чая, вслед за ним оно пытается всплыть из глубин
памяти. Но оно шевельнулось во мне слишком далеко, слишком смутно: я едва
различаю тусклый отсвет, в который сливается неуловимый вихрь взбаламученных
цветов, но не могу разглядеть форму и попросить ее, словно незаменимого
толкователя, перевести мне свидетельства ее современника и неразлучного
спутника - вкуса; объяснить, с каким именно обстоятельством в прошлом, с
каким временем он связан.
Пробьется ли наверх это воспоминание, этот миг былого, притянутый
подобным ему мигом из такой дальней дали, растревоженный, поднятый со дна
души, - достигнет ли он моего сознания? Не знаю. Вот я уже ничего не
чувствую, воспоминание застряло в пути, быть может, вновь ушло вглубь: как
знать, возникнет ли оно опять? Снова и снова я пытаю себя, снова и снова
приступаюсь к нему. Но всякий раз слабость, отвращающая нас от трудного
дела, значительного начинания, убеждала меня не заниматься этим, а пить чай,
спокойно размышляя о сегодняшних незадачах и замыслах на завтра, - ведь эту
жвачку можно пережевывать бесконечно.
594
И вдруг воспоминание пришло ко мне. Этот вкус напомнил мне о ломтике
мадленки, которым в Комбре каждое воскресное утро (я оставался дома до
начала мессы) потчевала меня, обмакнув его в чай или в липовый настой, тетя
Леония, когда я заходил к ней в спальню поздороваться.
Но даже когда от далекого прошлого ничего не осталось, когда люди
умерли, а предметы разрушились, лишь запах и вкус - хрупкие, но живучие,
почти бесплотные, зато стойкие и неотвязные, долго еще витают над
развалинами, словно души умерших, напоминая, ожидая, надеясь; и они-то -
едва ощутимые крохи - не колеблясь, несут на себе всю громаду воспоминания.
Но Пруст не просто демонстратор психологии, механизмов памяти, но ее
философ, аналитик, идущий от ощущений и чувств к абстракциям, добывающий
истины из внутренних переживаний. Затворничество, "скорлупа" Хайдеггера,
отгороженность от мира - средства не только обостренной восприимчивости, но
и обращения чувств в глубокие истины, в понимание природы движущих сил
человека. Муки, рожденные смертью Альбертины, "плодотворны" в том смысле,
что "обогащают" страдальца:
Мне было невыносимо жаль ее и вместе с тем стыдно оттого, что я еще
жив. И, когда горе утихало, мне случалось думать, что чем-то ее смерть
обогатила меня: ведь женщина приносит нам больше пользы, когда причиняет
страдание, чем когда делает нас счастливыми; и нет такой женщины, обладание
которой было бы важнее обладания истинами, которые она открывает, причиняя
нам боль ("Исчезнувшая Аль-бертина").
Переживание чувств и связей между людьми рождает в герое целую
социальную философию "другого": "Человек - существо, которое не может
отрешиться от себя, которое знает других только преломленными сквозь него;
утверждая нечто противоположное, он, попросту говоря, лжет".
Анализ чувства любви и связанных с ней страданий "не помогает нам
познать истинную природу вещей, вернее, истинную природу того, кто стал для
нас незаменим": "Она лишь пробуждает в нас жажду - а иногда и создает
иллюзию - такого познания".
Разумеется, способность чувствовать, присущая другим, неизвестна нам,
но, как правило, мы даже не ведаем о том, что она нам неизвестна, поскольку
чужая способность чувствовать нам безразлична.
595
Способность "заглянуть за пределы видимого" включала в себя
необыкновенную наблюдательность, остроту памяти и аналитичность ума в
сочетании с психологичностью:
Я мог ужинать в гостях и не видеть тех, кто сидел рядом со мной, потому
что, когда я смотрел на них, мой взгляд проникал внутрь. В конечном счете,
собирая воедино наблюдения, сделанные за ужином, из набросков я получал
рисунок, представляющий собой некую совокупность психологических законов,
причем то, что хотел сказать сам гость, тут не имело большого значения.
Еще одна уникальная способность Пруста, не имеющая себе равных,
заключалась в умении извлекать радость жизни из собственного сознания,
памяти о безвозвратно минувшем. Он не просто творил "из себя", но превращал
процесс творчества в удовольствие, в счастье, замещающее "утраченное время",
живые наслаждения жизни, утехи, ставшие недоступными из-за болезни. Даже
самые тягостные переживания он пытался превратить в скрепы воздвигаемого
здания романа-собора или, по крайней мере, сделать источником бесценного
опыта художника и человека. Выходящее из-под его пера не только делало его
умуд-ренней, но и счастливей "в том смысле, что для тех, кому отказано во
многих человеческих радостях, [творимая книга] будет источником радостей,
пока еще им доступных".
Чем дальше мы продвигаемся в освоении Пруста, тем яснее видим: вопреки
общепринятому мнению, радость - один из лейтмотивов в творчестве этого
страдальца. И в свой смертный час, смирясь с неизбежным, он все еще
помышляет о ней. Воспоминание о радости, само по себе в какой-то мере
отрадное, добавляет в его горе капельку счастья. Этим счастьем, о котором
все чаще и чаще нам предстоит вести речь в ходе наших изысканий, Марсель
Пруст обязан литературе - в первую очередь своей. За несколько недель до
смерти он писал Гастону Галлимару:
Другие могут наслаждаться целым миром - и я рад за них. Но сам я лишен
движения, слов, мыслей, простого облегчения от утихшей наконец боли.
Изгнанный, если можно так выразиться, из самого себя, я нахожу прибежище в
томах ["Утраченного времени"]: ощупываю их, хоть и не могу прочесть,
обращаюсь с ними бережно, словно оса-церцерис, которой Фабр посвятил чудные
строки, цитируемые Мечниковым (вам они наверняка известны). Скорчившись, как
эта оса, лишенный всего, я поглощен тем, что в мире духовном наделяю книги
жизнью, для меня уже недосягаемой...
596
Стоя на пороге смерти, почти ослепший, отрешенный от предметов
недоступного и постылого мира, он осязает созданную им вселенную - и находит
ее более подлинной, чем настоящая.
Нюанс, мимолетное чувство, незначительная деталь, неожиданный импульс
играют в жизни роль "спускового крючка". Жизнь человека, его сознание
подвластны подсознательному всплеску, который при всей малозначительности
повода (вкус пирожного, запах, звук вилки), открывает дверь в огромную и
таинственную пещеру подсознательного, где хранится непостижимый и необъятный
мир человеческих переживаний и впечатлений - мир духа.
Этот мир необыкновенно подвижен, свободен, богат. Каждое впечатление
ведет к цепочке ассоциаций, серии вариаций, напоминающих движение музыки или
вариации облика собора на картинах Моне.
"Впечатление" - ключевое понятие для Пруста: яркость, сила,
интенсивность, сочетание впечатлений дают основу не только для жизни
чувства, но и для работы ума. Притом что все эти впечатления, ассоциации,
всплески даны "telles quelles" - такими как есть, такими, как драгоценные
камни в руках творца.
В художественной разработке впечатлений Пруст - мастер несравненный. Он
неустанно гранит и шлифует впечатление, пока оно не засверкает, подобно
драгоценному камню. Он показывает, какой фонд духовного богатства, какой
источник разнообразной красоты составляют живые впечатления.
Из впечатлений лепятся образы, из них состоят разные пласты личностей,
из впечатлений складываются философские и эстетические концепции,
общественные отношения, самое жизнь.
...Пруст свободно скользит по людскому кругу, легко задерживая свой
взгляд то на каком-то "довольно высокого роста мужчине с лицом живым,
открытым, выпяченным... Но, право, немного шальным", то с любопытством
рассматривая красиво вышитые розы на голубом платье какой-то очаровательной,
но немного глупой дамы; и при этом он тонко описывает все свои мимолетные
мысли и переживания или же строит целые философские концепции, как,
например, при упоминании писателя-философа Бергота у него неизменно
возникают идеи о литературном творчестве; а имя музыканта Вентейля дает ему
повод поразительно раскрыть смысл музыки... он через мастерство художника
Эльстира удивительно тонко раскроет нам мир красок, линий и форм; и также,
без
597
вынужденных отступлений, Пруст непринужденно делает блестящие экскурсы
в историю, "выискивая в ней сходства с окружающей нас действительностью, или
в область философских идей или психологических наблюдений, и делает он их
либо на каком-нибудь концерте, когда оркестр еще только настраивается для
увертюры, а в затененном зале обычное перед началом движение; либо во время
обеда у герцогини Германтской, в момент, когда он пытается кончиком вилки
ухватить на тарелке спаржу и, придерживая ее, порезать ножом, или
разглядывая мерцающие блики на хрустальном бокале с еще недопитым вином, а
краем уха прислушиваясь к звону посуды и бесконечному светскому
разговору...".
С помощью впечатлений, воспоминаний, ассоциаций Пруст пытается обрести
"утраченное время", ибо "реальность всегда лишена очарования, свойственного
образам памяти именно потому, что эти образы не могут быть чувственно
восприняты", ибо внутренний мир чувств вечен, а "дома, дороги, аллеи столь
же мимолетны - увы! как и года".
Он и людей, жизнь воспринимает как портретную галерею, музей, но музей
необычный, в котором портретов одного и того же персонажа - великое
множество, где портреты меняются непрерывно, как непрерывно меняется и течет
- жизнь... Но и здесь подлинником является не первообраз, сам человек, а -
множество его образов, которыми владеет сознание, хранящее не "объективного
человека", но все истинное многообразие его эйдосов. Но музей не есть жизнь,
Пруст же пытается художественными средствами воспроизвести именно все ее
разнообразие. Натали Саррот, говоря о Прусте, очень тонко подметила, что
"раздробленные персонажи", "малые частицы" психологической материи, - "едва
читатель закрыл его книгу, неодолимой силою притяжения склеиваются одни с
другими, сплавляются в связное целое с четкими контурами, в котором
испытанный глаз читателя тотчас же признает богатого светского человека,
влюбленного в содержанку, преуспевающего врача, обжору и тупицу,
выскочку-буржуа или светскую даму-"снобку", которые присоединяются в музее
его воображения к обширной коллекции романтических персонажей".
Прусту, как никому прежде, удалось изобразить человека, не искажая
истину. У него страсть не упрощена до убожества, считает Ф. Мориак:
"Вы никогда не пишете о народе", - упрекают меня популисты.
598
Но зачем принуждать себя к описанию среды, которую едва знаешь? В
сущности, не имеет почти никакого значения, кого выводить на сцену:
герцогиню, буржуазку или уличную торговку зеленью, главное - добраться до
человеческой истины; и Прусту удается это как в отношении Германтов, так и
Вердюренов; он раскрывает ее в бароне де Шарлюсе в той же мере, что и в
служанке Франсуазе, уроженке Комбре. Этот подземный пласт собственно
человеческого, до которого нужно добраться писателю, обнажается как в
светской, так и в трудовой, полной забот жизни. Каждый из нас копает там,
где родился и жил. Нет светских и народных писателей, а только плохие и
хорошие.
Осознав поверхностность воспроизведения внешней жизни, модернисты не
писали ее, а давали возможность читателю проникнуть в душевный мир другого
и, сообразуясь со своим опытом и интеллектом, сравнить его со своим.
Вот почему от персонажа осталась только тень. Романисту претит наделять
его слишком отчетливыми приметами: физическим обликом, жестами, поступками,
ощущениями, привычными чувствами, давным-давно изученными и хорошо
знакомыми, всяческими аксессуарами, которые сообщают ему видимость жизни.
Персонаж обретает жизнь, лишь превращая ее в материал для искусства.
Подлинной сущностью жизни оказывается содержание сознания героя, его
неповторимость.
Ни разу ни один из моих персонажей не закрывает окна, не моет рук, не
натягивает пальто, не произносит приветственных формул...
Пруст прекрасно изобразил ту пропасть, которая разделяет воображаемое и
реальное: нельзя найти переход от одного к другому, реальность всегда
сопровождается крахом воображаемого, даже если между ними нет противоречия,
ибо их несовместимость проистекает из их природы, а не из их содержания.
Н. Саррот:
Писателя стесняет даже необходимость дать персонажу имя. Андре Жид
избегает называть своих