Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
моральное. [Добро и зло -
понятия социальные, а не моральные. Расширение человеческого "я" или
вторжение в него всесильного внешнего мира: таковы творческие состояния, в
которых возникает движение моральной идеи].
До сих пор мораль была статичной. Твердый характер, твердый закон,
идеалы. Теперь она должна стать динамичной.
Иначе: добро и зло - всего лишь начальные ступени морали.
Абсолютно дурной человек - тот, кто совершенно непричастен к творению.
[(Эта формула, слишком отдает активизмом; ей можно противопоставить другую:
"тот, кто не способен любить")]. Человек, укравший впервые, все равно может
быть близким к Богу.
Разница напряжений, темпераментов, высот - все это высвобождает силы,
движение, труд.
Но это чувство правоты или неправоты перед лицом мира уже само по себе
предполагает моральное отношение к нему. Эту проблематику нужно ввести
по-другому. В ней - основы человеческой способности к социальному бытию.
Идеалы: фабриканты иллюзий.
Вот как некоторые из замыслов воплощаются в самом тексте романа:
Он не уважает прав, если не уважает того, кто ими обладает, что
случается редко. Ибо с течением времени в нем развилась некая готовность к
отрицанию, гибкая диалектика чувства, легко склоняющая его к тому, чтобы
находить изъяны во всем, что обычно признается хорошим, и, напротив,
защищать что-либо воспрещенное и отклонять всякие обязательства с тем резким
нежеланием, которое проистекает от желания самому определять для себя
обязательства. Но, несмотря на подобное желание морального руководства собою
он - за некоторыми исключениями, которые он себе позволяет, - просто
передоверяет тому кодексу рыцарской порядочности, каким руководствуются в
основном все мужчины в буржуазном обществе, пока живут в упорядоченных
обстоятельствах; и таким вот образом он, с высокомерием, бесцеремонностью и
небрежностью человека, призванного к более высокому деянию, ведет жизнь
другого человека, делающего из своих наклонностей более или менее обычное,
полезное и социальное употребление.
Но Музиль не был бы собой, отдав предпочтение неограниченному
индивидуализму сверхчеловека. Он знает: освободиться
650
от общества невозможно, устранить внешний мир нельзя. В сущности,
отказом от Агаты он осуждает хищничество человека. Он жаждал цельности,
подлинности, глубины, но нигде не находил: ни здесь, ни там - ведь он
человек без свойств... И все-таки ответ у него был: жить только позитивно -
ответ честной слабой человечности хищническому миру.
ЧЕЛОВЕК БЕЗ СВОЙСТВ
Окончание
В Германии нет больше людей, а есть только виды занятий.
И. X. Ф. Гелъдерлин
Ибо человеческое существо одинаково способно на людоедство и на критику
чистого разума.
Р. Музиль
Из текстов Р. Музиля
Вот он, мозг этого писателя: я поспешно заскользил вниз по пятой
извилине в области третьего бугра. Время торопило. Глыбы головного мозга
серой непроницаемой массой вздымались вокруг, как незнакомые горы в вечерней
мгле. По долине спинного мозга уже поднималась ночь с ее переливами красок,
как в драгоценном камне или в оперенье колибри, с ее мерцающими цветами,
мимолетными ароматами, бессвязными звуками. Я понял, что мне пора покидать
эту голову, если я не хочу показаться нескромным...
Я живу в полярном краю, потому что, стоит мне подойти к окну, я вижу
перед собой лишь безмолвные белые пространства, на которых, как на
пьедестале, покоится ночь. Вокруг меня - органическая изоляция, я будто
укрыт ледяным покровом стометровой толщины. Глазам человека, обретшего под
ним успокоение, такой покров открывает особую перспективу, которую знает
лишь тот, кто добровольно воздвиг стометровую стену льда перед своим взором.
Так это выглядит, если смотреть изнутри наружу; а снаружи вовнутрь? Я
вспоминаю, как однажды мне довелось увидеть замурованного в осколке горного
хрусталя комара. В силу какой-то эс-
651
тетической предрасположенности, которую я еще не удосужился подвергнуть
рассудочному анализу, комары для меня нечто такое, что оскорбляет - ну,
скажем, мое чувство прекрасного. Иное дело тот комар, заключенный в
хрустале. Благодаря своей погруженности в чуждую среду он утратил все
детальное, так сказать, индивидуально комариное, и предстал для меня лишь
темным пятном, обрамленным тонкими, нежными узорами. Я припоминаю, что
испытывал то же ощущение по отношению к людям, когда в начале вечера они
представлялись моему утомленному дневным светом воображению черными точками,
движущимися по зеленым холмам на фоне оранжевого неба. Эти образы, которые,
явись они мне вблизи как сочетание определенных детализированных свойств,
наверняка бы чем-нибудь покоробили меня, тогда, на отдалении, пробуждали во
мне эстетическое удовольствие, чувство симпатии.
Вот так и сейчас я смотрю снаружи вовнутрь, и в сумме это соединение
взгляда снаружи вовнутрь и изнутри наружу сообщает мне созерцательное
спокойствие философа.
Я поймал себя на том, что сегодня впервые "воспринял" свою комнату -
воспринял этот отвратительный музей стилевых кощунств как нечто цельное, как
сумму цветных плоскостей, которая органически соединена и с этой ледяной
ночью, навязывающей мне кругозор затворника, и со мной самим; благодаря ей
эта среднеевропейская январская ночь над заснеженными крышами строений
представляется мне, стоящему у окна, гигантским полярным могильным сводом, в
котором так умиротворенно преломляется мой внутренний взор. Своего рода
пантеизм на физиологической основе! Я начну писать дневник, я назову его -
из благодарности - своей ночной тетрадью, и задачу эту я почту решенной лишь
тогда, когда осознаю, что ни единое слово извне не нарушает великолепной
цельности моего теперешнего ощущения.
Ночная тетрадь! Я люблю ночь, ибо она без покровов; день терзает нервы,
теребит их, пока не ослепнут; ночью же, когда будто некие хищные звери
мертвой хваткой стискивают тебе горло, - ночью жизнь нервов отдыхает от
дневного беспамятства и раскрывается вовнутрь, и человек по-новому ощущает
самого себя, - так в темной комнате со свечой в руке приближаешься к
зеркалу, которое в течение дня не восприняло ни единого луча и теперь жадно
вбирает в себя и возвращает тебе твое собственное лицо.
Хищные звери - мертвой хваткой! В древности были цари, впрягавшие
пантер в свои колесницы, и, наверное, высшее наслаждение доставляло им это
балансирование у черты, сознание того, что в каждую минуту они могут быть
разорваны на части.
652
Вы смотрите на людей насмешливо и в то же время мечтательно, будто
хотите сказать: "В общем-то вы довольно безвредные препараты, но в глубине
вашего существа нервы из пироксилина. Горе нам, если оболочка прорвется. Но
это возможно лишь в состоянии безумия". Посреди толпы вы становитесь
апостолом, провозвестником. Вами овладевает внутренний экстаз, но без пены у
рта, без конвульсий духа, как бывает у экстатиков. Вы - провидец! То, что
находится у самых пределов духа, на том отрезке нашего существования,
который душа преодолевает лишь в отчаянно стремительном лете, уже влекомая
безумием, в следующую же минуту снова гасящим все, - вот что вы видите ясным
взором; при этом вы все еще знаете, что дважды два - четыре, и безнаказанно
наслаждаетесь чувством колоссального превосходства над всеми другими людьми
и над тем человеком, каким вы были до сих пор.
И тогда вам станет ведома вера неверующих, печаль тех, кто давно
отрешился от всякой печали, искусство тех, кто сегодня лишь улыбается при
слове "искусство", - все то, в чем нуждаются самые утонченные из нас, самые
изверившиеся и недовольные!..
Когда мы сегодня говорим о человеке, мы делаем это снова на
идеалистический манер. Люди, создаваемые нами, много счастливее нас. Они с
самого своего рождения оказываются в некоем силовом поле, в котором каждая
сила существует лишь как абстрактное продолжение нашей реальной жизни. Они
настроены на ритм, о котором мы на самом деле лишь мечтаем. Обстановка их
комнаты, их слова и эмоции - все это воплощенные значения. Нашими неясными,
отрывочными мечтами пропитано каждое их движение. Как в музыке, мы
воздвигаем грандиозный храм, который, подобно некоему четвертому измерению,
соотносится с нами, покоясь на невидимых опорах; он здесь и нигде.
Главное воздействие роман должен оказывать на чувство. Мысли не должны
располагаться в нем сами по себе. Их нельзя, что составляет особую
трудность, излагать таким образом, как это делает философ, они - "часть"
образа... Богатство мысли есть богатство чувства.
Но никому еще не удавалось так изловчиться, чтобы окружающую нас
реальную, натуральную жизнь - жизнь, распадающуюся на отдельные бессвязные
часы, пронизанную тягостным равнодушием, - изобразить так, чтобы она нигде
не выходила за пределы нас самих и все же была прекрасной.
Стометровая толща льда. Ничего не проникает сюда из разнообразных
обязательств дня, встающих вместе с солнцем и захо-
653
дящих вместе с солнцем, ибо здесь нас никто не видит. О, ночь служит не
только для сна - она выполняет важную функцию в психологической экономии
жизни.
Но если что-то не может выразить себя в слове и остается невысказанным,
то, беззвучно канув в гомоне человеческом, оставляет ли оно хоть какую-либо
зарубку по себе, хоть малую царапину на скрижалях бытия? Такой поступок,
такой человек, такая средь ясного солнечного дня одиноко упавшая с неба
снежинка - реальность или воображение?.
Люди довольно расположены друг к другу; правда они проламывали друг
другу головы и оплевывали друг друга, но это они делали только по
соображениям высшей культуры.
Там у него напрашивалась мысль, что с тех пор, как стоит мир, ничто не
возникало исключительно из духовной чистоты и добрых порывов, а все только
из подлости, которая со временем стачивает себе рога, так что в конце концов
из нее даже и получаются эти великие и чистые помыслы!
Какая мера подлости необходима и допустима, чтобы создать величие
помыслов?..
Если не считать неудачников и счастливчиков, все люди живут одинаково
плохо, но живут они плохо на разных этажах.
Здорового от душевно больного отличает то, что здоровый страдает всеми
психическими болезнями, а душевно-больной - только одной.
Эгоизм - самое надежное свойство человеческой жизни. С его помощью
политик, солдат и король упорядочили мир. Такова главная мелодия
человечества.
Общество, пренебрегающее эгоизмом или не организующее его в иерархию, -
обречено.
Деньги - это одухотворенное насилие, особая, гибкая, высокоразвитая и
творческая форма насилия.
Но пуще всего не выдерживал настоящий каканец жизни в Какании. И если
бы от него потребовали каканского века, это показалось бы ему адской мукой.
Совсем иное дело был каканский год. Это значило: давайте-ка покажем, кем мы,
собственно, можем
654
быть; но, так сказать, временно, до отмены, максимум в течение года.
Подразумевать под этим можно было что угодно, речь же не шла о вечности, а
сердце от этого согревалось невыразимо. Это пробуждало глубочайшую любовь к
отечеству.
Среди художников, которые помогли ему открыть в себе писателя, Музиль
высоко ставил Достоевского. Особенно близки ему Преступление и наказание,
Двойник и Вечный муж. Две главные темы его творчества - утрата внутреннего
спокойствия человеком-одиночкой и зарождение в его душе извращенных
наклонностей - тесно связаны с проблематикой Достоевского. И хотя поначалу
сложность Достоевского была воспринята Музилем как духовная
неопределенность, зрелый писатель осознал, что за психологической
неоднозначностью героев Достоевского кроется проникновенность.
Этот замкнутый и желчный, человек, не жаловавший даже весьма достойных
своих собратьев по перу, делал едва ли не самые очевидные исключения для
русских классиков, и хотя суждения его о них тоже немногочисленны, в этих
суждениях за обычной музилевской "застегнутостью" все-таки ощущается
напряженный интерес именно к проблемам нравственности и гуманности. Да и в
художественной прозе Музиля можно обнаружить глубинное присутствие многих
идейных комплексов творчества Достоевского и Толстого, хотя осмысляются они
не в прямой форме, а опосредственно, подчас в многократном ассоциативном
преломлении...
Несколько микрорецензий Музиля на собратьев по перу:
Откуда идет мания психологизирования в современной литературе и,
соответственно, противонаправленные течения? Очевидно, это объясняется тем,
что среди писателей клонящегося к своему закату XIX века было несколько
подлинно великих психологов. Трое или четверо. Киркегор и Достоевский - двое
из них.
В последнее время я видел свою цель в том, чтобы добиться максимальной
четкости изображения и исчерпать проблему до самых последних глубин... Я
искал подлинных (этических, а не просто психологических) детерминант
поведения. Ибо у Гауптмана или Ибсена люди не детерминированы, их
побудительные мотивы меня не трогают.
655
Заратустра, одинокий глашатай с гор, - это все-таки не для меня. Но как
иначе совладать с миром, не имеющим твердой точки опоры, откуда приступиться
к нему? Я не понимаю его - в этом вся суть!
Вчера вечером опять читал Жида. У меня такое впечатление, что
французские ландшафты, описываемые им и Бернаносом, - страна моих мечтаний,
хотя в случае с Бер-наносом это трудно понять, потому что он избрал ландшафт
скорее неприглядный.
Мораль в "Воскресении" не безупречна; как теоретик он [Толстой] мыслит
даже более расплывчато, чем обычно.
Человек высокой культуры и эрудиции, широко пользующийся в собственном
творчестве изобретенным Достоевским способом скрытого цитирования,
манновским принципом монтажа цитат, Музиль придавал этому средству
интеллектуального романа новый, иронически-гротескный оттенок: "Показать
людей, полностью составленных из реминисценций, о которых они не
подозревают", - делал "зарубку" в дневнике. Совокупная культура важна и
необходима, но она опасна шаблонами, руководствами, императивами. Уходя в
"цитирование", человек утрачивает себя.
Он постигал не понятия и не целое, а трепетное мерцание единичного
случая, пробуя при этом пробиться к вещам, которые уже почти невозможно
выразить словами.
В статье-самоинтервью Р. Музиль писал:
Они обращаются к узкому кругу сверхчувствительных людей, у которых не
осталось никаких, даже извращенных, реальных чувств, а лишь литературные
представления о них. Перед нами искусственно вскормленное искусство, которое
от слабости становится худосочным и темным, но строит на этом бог весть
какие амбиции. Вот именно! - вдруг загремел он. - Двадцатый век прямо-таки
бурлит событиями, а этот человек не способен сказать ничего существенного ни
о явлениях жизни, ни о душе явлений. Одни догадки и предположения - вот душа
его искусства. - И он напряг бицепс.
Дух облагораживает, твердила культура устами Плотинов и Паскалей. Дух
ничего не меняет, ибо природа животна, низменна и неизменна, твердят у
Музиля Ульрих и Арнгейм. Духом прихорашиваются, им раскармливаются, с его
помощью хотят жить наперекор природе и самим себе.
656
К тому же дух неприобретаем. Можно читать поэтов, изучать философию,
покупать картины, ночи напролет вести дискуссии - но то, что при этом
возникает, разве это дух? Допустим, что и впрямь приобретаешь его - но разве
потом ты им обладаешь? Нет, очень уж прочно связан этот дух с формой своего
появления! Как таинственное нейтрино проходит он сквозь человека, жаждущего
его вобрать, действительно взыскующего его, но... почти также
безрезультатно.
Что нам делать со всем этим обилием духа? Он снова и снова производится
в поистине астрономических количествах на грудах бумаги, камня, холста, и
столь же непрестанно, с гигантскими затратами нервной энергии, истребляется
и вкушается. Но что происходит с ним потом? Исчезает, как мираж? Распадается
на частицы? Не подчиняется земному закону сохранения? Пылинки, оседающие в
нас и медленно успокаивающиеся, не идут ни в какое сравнение с этим обилием.
Дух - высокий приспособленец, но сам он неуловим, и впору поверить, что
от его воздействия не остается ничего, кроме распада, заключает Музиль. Но
ему мало неуловимости, непри-обретаемости, ускользаемости духа, он идет
дальше: не в том ли в конце концов вся беда - ведь духа-то наверняка хватает
на свете, - что сам дух бездуховен? Что интеллектуальное развитие лишь
обезображивает того, кто продолжает гнусности, делая их более изощренными?
Вот почему чем больше на свете духовности, тем большая нужна осторожность.
Кто хочет строить свои отношения с человеком на камне, а не на песке,
должен пользоваться только низкими свойствами и страстями, ибо только то,
что теснейше связано с эгоизмом, устойчиво и может быть принято в расчет;
высшие стремления ненадежны, противоречивы и мимолетны, как ветер.
Действительно, какое может быть доверие к духу, когда лучшие его
представители - Достоевский, Соловьев, Гауптман, Планк, Эрнст, Геккель,
Мориас, Гамсун, Оствальд, Сологуб, Гумилев, Маковский, Хьюм, Маритен,
Ортега, Маринетти, даже Томас Манн способны поддаться милитаристскому угару
национализма и шовинизма - этому "хмелю судьбы" - и интеллектуалы каждой
страны выступают со своим заявлением 93-х, где каждый подписант - гордость
культуры...
И в дни прекраснейшей войны,
Которой кланяюсь я земно...
657
Б. Поульсен: "На место духа мы возвели интеллект, а это означает, что
мы выбрали противоборство, но не общность. Война и одиночество - вот те
плоды, которые нам закономерно приходится пожинать".
А, может быть, Человек без свойств - это протест против мира? Ведь
подвергается остракизму, снижается, горестно высмеивается все: духовность и
сексуальность, патриотичность и государственность, история, закон, политика,
этика, наука, познание, философия, мудрость. Одинаково ровно, без горячечных
эмоций, без свифтианства и раблезианства, изничтожаются мелочи и ядро жизни,
глупости и идеалы, человеческие слабости и сама человеческая культура.
Культура вовсе не добра - культура маниакальна. И маниям несть числа.
Мир зловеще благосклонен к несправедливости. На шаг вперед продвигаешься
всякий раз именно тогда, когда лжешь. Музиль, как никто иной, понимал, что
"истинно" и "ложно" - это увертки тех, кто уже принял решение.
В ходе времен ответственность возлагали на гром, на ведьм, на
социалистов, интеллигентов, генералов или евреев. Настала пора понять:
ответственность - на самой цивилизации, на гес-сеанских Касталиях,
манновских Фаустусах, на активизме духа, который так трагически
обездуховлен.
ВДневникахР. Музиля нахожу:
Эпоха: все, что обнаружилось во время войны и после нее, было уже и до
нее. Уже было:
1. Стремление пустить все на самотек. Абсолютная жестокость.
2. Желание ограничиться только выгодой от средств. По этим же причинам
- эгоизм.
Эпоха попросту разложилась, как гнойник