Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
и глубокий знаток культуры, основоположник
аналитической художе-
509
ственности, Манн не просто черпает идеи из огромного числа источников,
но сплетает воедино, казалось бы, несовместимые нити. Здесь та же
невероятная, неисчерпаемая книжность: Библия, Коран, каббала, мидрашистские
традиции, платоническая и гностическая литература, синкретические
эзотерические учения, мифология Египта, Вавилона, Финикии, патристика,
севе-ро-немецкое бюргерское искусство, Лютер, Гете, Шопенгауэр, Вагнер,
Ницше, Винклер, Ензен, Фрейзер, Фрейд, Бахофен, Кассирер, Леви-Брюль,
Кереньи...
Волшебная гора - квинтэссенция духовной жизни Европы, впитавшая в себя
Бэлпингтона Блэпского и Последнюю главу, живых людей, таких как Бетке, и
мифологических персонажей, Вальпургиеву ночь и предвоенную зарю, современную
философию и психологию человеческих вожделений.
Можно сказать так: это не просто впитывание идей и техник, но
переработка опыта гениальных личностей, их "высокое переписывание".
Доктор Фаустус был задуман как энциклопедия культуры, охватывающая все
явления европейской истории, музыки, философии, литературы. В сферу охвата
попали Бетховен, Вагнер, Гуго Вольф, Брамс, Шенберг, Стравинский,
Чайковский, Данте, Шекспир, Брентано, Гете, Ницше, Стефане Георге, Верлен,
Киркегор, Достоевский. Сама проблематика романа предвосхищена Чапеком в
Жизни и творчестве композитора Ф о л т ы н а.
С Гонкуром (Рене Мопрэн) Манна сближает психологичность и
архитектоника, с Толстым - повествовательная мощь и радость созидания, с
Глюком и Рихардом Вагнером - самоанализ творческого процесса, эта необоримая
потребность писать о своих собственных произведениях, объясняя их замысел и
смысл. У Леверкюна есть предтеча - гофмановский Крейслер:
сверхчеловек-изгой, неизбежное страдание величия.
Размышление аполитичного как бы продолжение Дневника писателя
Достоевского, это относится и к форме философско-исторического эссе и к
образу мысли автора, гребущего против течения и одновременно защищающего
консервативные устои. Именно - продолжение, в котором, утверждая
национальные чаяния и идеалы, автор парадоксальным образом очищается,
освобождается от них. Типичный представитель бюргерской культуры, Манн
усвоил у нее сильно развитое чувство долга, любовь к традиции и порядку,
умение держать слово и обуздывать порывы.
Но унаследовав лучшее в культуре аристократического реализма,
величайшим представителем которой был бюргер Гете, Томас Манн не был чужд и
либеральных тенденций, порой перерастающих в утопию. Волею судьбы и фюрера
его плюрализм нередко смахивал на эклектику, но на самом деле он был весьма
последователен: просто на мировой линии его развития, в отличие от
Веймарского Мудреца или Ирландского Гомера, сильнее сказалось
апокалиптическое воздействие времени. Это шаткое объяснение: катаклизмы
обостряют видение, его же развитие происходило от рассуждений аполитичного к
порой терпимому отношению к полярной форме тоталитаризма, я имею в виду -
нас. Если принять во внимание его проницательность и ненависть к фашизму,
это кажется непостижимым.
У Манна есть вещи, полностью созвучные Джойсу. В Смерти в Венеции тоже
нет переходов между высокой культурой и варварством. "Как медленно, с какими
усилиями поднимается человек вверх к добру и светлой мысли и как быстро,
катастрофично идет процесс деградации". Чтобы создать духовную культуру,
нужна вечность, чтобы разрушить ее - миг. Для чего же нужен реалисту и
гуманисту Манну Ашенбах? Для того же, для чего декаденту Джойсу Блум: чтобы
"открыть люки в подспудную область человеческой личности и осветить ее
факелом знания. Это не изменит характера сил, действующих в подполье
бессознательного, но облегчит нам борьбу с ними". (В. Д. Днепров).
Улисса, Вол шебную гору и Доктора Фаустуса связывает слишком многое:
начиная от композиционной структуры, построенной на лейтмотивах, ассоциациях
и реминисценциях, и кончая ритуальными моделями, мифологемами,
материализацией душевных импульсов и культом музыки - вплоть до попыток
имитировать словесными средствами музыкальную форму, а также широкое
использование вагаеровскои техники контрапункта, одновременного движения
нескольких самостоятельных тем.
Те же персонажи-маски со всей их текучестью и размытостью во времени,
та же музыкальность (обоих называли музыкантами среди писателей), та же
поэтика мифа, вскрывающая вневременную сущность человека и его истории, то
же погружение во вне-исторические глубины подсознания, та же цикличность и
релятивность времени:
Т. Манн:
Если движение, которым измеряется время, совершается по кругу и
замкнуто в себе, то и движение, изменение,
511
все равно что покой и неподвижность; ведь "прежде" постоянно
повторяется в "теперь", "там" - в "здесь".
Вот отчего почвенные люди ликуют и пляшут вокруг костров, они делают
это с отчаяния, во славу бесконечной издевки, какую представляет собой круг
вечности без постоянства направления, где все повторяется.
А все повторяется потому, что повторяется человек.
Томас Манн не выбирает между рационализмом и либеральностью Сеттембрини
и мистицизмом и тоталитарностью Нафта - эти герои просто болтуны, один -
злой сладострастник, другой только и знает что дудеть в дуду разума. В
сущности, Ганс Касторп при всем его внешнем несходстве с Блумом - все тот же
средний человек, живой носитель универсальной психологии эвримена, "милый
сын жизненной тревоги". Характеры героев Улисса и Волшебной горы - просто
вариации единой человеческой сущности: различных сил, действующих в душе
одного человека. Художников мало интересует внешнее действие и декорум -
только переживания героев и вечные темы. И даже само действие служит той же
цели - глубже проникнуть в душу героя: Вальпургиева ночь Дедалуса и Блума в
борделе и карнавальная ночь Касторпа и мадам Шоша в санатории - это почти
одно и то же, различны лишь оттенки, которыми обозначено дно души.
Манн не только не скрывает параллелей, но подчеркивает их: "Бегите из
этого болота, с этого острова Цирцеи, вы недостаточно Одиссей, чтобы
безнаказанно пребывать на нем!", - говорит Сеттембрини Гансу Касторпу. Да и
само название "Волшебная гора" - мифологическая параллель легенде о
пребывании миннезингера Тангейзера в плену у Венеры в фоте горы Герзельбург.
Ганс Касторп тоже "заколдован" манновской Венерой - мадам Шоша с ее
греховным, болезненным и тонким очарованием и моралью пылкой "самопотери".
Как сильно мифологизированный символ вечно женственного начала, пассивного и
иррационального, она вполне сопоставима с грубоватой мещанкой Молли с ее
вечным женским "да".
На мифологическом уровне противоречие между развратной Молли и верной
Пенелопой преодолевается, они сливаются в некой персонификации матери-земли.
Блума примиряет с изменами жены мысль о том, что не только муж, но и
любовники могут трактоваться как "ритуальные" жертвы богини. Та же
ритуальная мифологема гораздо более подробно развернута в Волшебной горе.
Здесь явно просматривается влияние Золотой ветви Фрейзера: "священная
свадьба" и "вакхический праздник жизни" - Пе-перкорн-Шоша; ритуальная смена
царя-жреца через самоубийство импотента; обряд инициации неофита Касторпа,
жаждущего познать чудо жизни; культ умирающего-воскрешающего бога и
посещение царства мертвых - "Гостите здесь, подобно Одиссею в царстве
теней?" - спрашивает Сеттембрини Ганса.
Затем будут варианты: Жизнь Филиппа Дени Клода Авлина, фильмы Бергмана,
Лулу Берга-Ведекинда.
Фильмы Бергмана? А разве Седьмая печать и Лицо - не визуализация
антитезы Нафты-Сеттембрини? Рыцарь - Ёнс или Фоглер - Вергерус. Фоглер -
фигляр, но сила его гипнотического внушения столь велика, что даже
позитивист Вергерус не может устоять перед ней. Но - при всей их
антитетичности - в сущности они двойники. Разве что Фоглер современнее
прототипа, он уже не просто человек-реакция, но и человек-боль. Он проходит
через крестную муку, чтобы доказать себе и другим, что существует нечто,
выходящие за пределы плоского и пошлого здравого смысла, на котором
обыватель валяется, как свинья на подстилке. Но нужно быть Бергманом, чтобы
в конце концов так и оставить нас в неведении, кто есть кто, где маска, где
лицо и что есть истина...
Мифологии того и другого не просто психологичны, но глубинны:
интуитивное начало довлеет и преобладает. Это новые глубинно-психологичные
мифологии, здесь интеллектуализм лишь средство, цель же - синтез сознания и
подсознания, рациональности и ир-, природы и ясновидения духа. Иосиф
одновременно человек и умирающий-воскресающий Бог: Таммуз, Осирис, Адонис,
Гермес, Христос; Рахиль - дева Мария и Иштар; свадьба Иакова - вариация
ситуации Осириса, не различившего Изиду и Нефтиду; суд Петепра -
божественный суд; демоническая эротика Мут (Га-тор, Изиды) - искушение
святого Антония, а "воздержание" героя - божественное благословение,
обращающее страстотерпца в нового спасителя. Иосиф - это и новый Гильгамеш,
отвергший любовь Иштар, и мессия, накормивший голодных, и Фауст, взыскующий
истины, и эйдос человеческой одухотворенности, организующей и
культуротворческой функции духа.
Таково это учение, таков этот роман души. Здесь, несомненно, достигнуто
последнее "раньше", представлено самое дальнее прошлое человека, определен
рай, а история грехопадения, познания и смерти дана в ее чистом, исконном
виде. Прачеловеческая душа - это самое древнее, вер-
513
нее, одно из самых древних начал, ибо она была всегда еще до времени и
форм, как всегда были Бог и материя.
Ни Джойс, ни Манн не стремились к изображению массовых движений эпохи,
ибо считали, что они производны от индивидуального сознания. Более того,
поскольку природа этих движений неизменна, они вполне могут быть заменены
символами, условными формами, сложившимися мифами. Они не разлагали, а
синтезировали эпоху, выводили настоящее из прошлого. Именно поэтому и Улисс,
и Доктор Ф а у с т у с - свидетельства трагических сомнений, величайшей
катастрофы: феерического взлета, ведущего в бездну.
Адриан Леверкюн - гений, способный выразить свою эпоху в звуках. Ему не
нужны ни слава, ни успех, ни почести. Он равнодушен к жизненным благам и
свободен от власти вещей. Это великий работник, отдавшийся всепожирающей
страсти творчества. В нем есть черты подлинного героя: ни перед чем не
останавливающаяся последовательность и готовность жертвовать собою ради
своего дела.
Но лик самого дела трагически и ужасно исказился. Музыка Леверкюна не
может больше питаться вековечными источниками искусства: светлым духом
гуманизма, близостью к обездоленным людям, верой и энтузиазмом. Леверкюну
кажется, что все эти высокие чувства стали эстетически фальшивыми, ибо не
соответствуют тому, что есть в самой жизни.
Кризис начинается тогда, когда одиноко стоящий среди океана страданий
художник теряет веру в благие начала. В глубине души такого художника
поселяется всеразлагающая скептическая ирония. Но способен ли творить Фома
неверующий? Не связаны ли неразделимо красота и добро?
Адриану Леверкюну больше недоступна вера в человеческое общение и
солидарность, а без такой веры художественное творчество умирает. Скоро
композитор, безгранично жаждущий творчества, убеждается, что принятый им
путь ведет к творческому бесплодию. И вот, стремясь вырваться из духоты
надвигающегося бесплодия и добыть для искусства содержание, Адриан Леверкюн
приходит к страшной мысли. Если разумная надежда на победу добра не может
служить источником поэтического творчества, то не станет ли этим источником
признание космической силы зла и хаоса? Если потеряны надежды, то, быть
может, удастся сотворить поэзию безнадежности?
Эта идея нашла себе соответствующую форму в мифе о договоре Адриана
Леверкюна с дьяволом. Легенда о докторе
Фаустусе получила еще одно истолкование - в духе XX века: в противовес
Фаусту Возрождения - Фауст "эпохи конца".
Все это так, но это только одна перспектива, далеко не лучшая в
иерархии перспектив. Ибо Леверкюн - только человек, обремененный разве что
гениальностью и, следовательно, видящий глубже и дальше.
Возможно, Манн более плюрален, уравновешен, терпим, у него больше
гетевского уважения к жизни, гармонии, веры. Его ирония никогда не была
желчной или скептичной. Многие проблемы, писал Кэмпбелл, они [Джойс и Манн]
решают в эквивалентных, но контрастных терминах. Манн в конечном итоге лучше
понимает мир Иакова и Иосифа, а Джойс - мир Исава и всех тех, кто терпит
поражение и уходит в свою нору. Но при всем различии жизненных позиций их
объединяет и отношение к искусству, и однотипная творческая эволюция -
восхождение от Будденброков к Волшебной горе и Иосифу, и от Дублинцев к
Улиссу и Поминкам - от простоты ко все более глубокому постижению
человеческой души. Так что несходство между ними - внешнее, формальное,
сходство же - глубинное, сущностное. Манн слишком проницателен, дабы,
пребывая в светлом мире, не видеть бездну мира темного, слишком часто
торжествующего. Дезертирство и смерть, говорит Ганс Касторп, неотделимы от
жизни; стоять посередине между ними - свидетельства незнания Homo Dei.
Да, отдельные личности стремятся к идеалу, но в целом человек ограничен
и неполон, вечно покрыт пеленой майи. Да, эволюция существует, но
эволюционизируют внешние формы, духовные построения, но - медленней всего,
невидимо - глубина... Потому-то Манна, как и Джойса, так притягивает
незыблемое, потому-то оба стремятся "установить контакт с неведомым миром"
первозданности, мифа и примерить к ним настоящее время: "Мы идем по следу, и
вся жизнь есть наполнение мифических форм настоящим". Можно ли сказать
лучше?
Конечно, при желании мы найдем у того и другого много безадресных
взаимных упреков, вроде "леденящего душу демагогического модернизма" или же,
наоборот, "устрашающего консерватизма", но это не более чем внешний антураж,
ибо для обоих наиважнейшими являются судьба культуры и внутренний мир ее
творцов.
Но даже формы Манна слишком часто напоминают построение Джойса. Разве
седьмая глава Лотты в Веймаре с потоком сознания Гете не есть чистой воды
"Джойс"?
515
Ах, нет, не удержишь! Светлое виденье блекнет, растекается быстро и из
сонной глуби всплываю я.
Верно, уже семь или около того. Все идет по заведенному порядку, и не
демон вспугнул прекрасное виденье, а моя собственная утренняя воля, зовущая
к делам, бодрствовала там, в глуби сна, как чуткий охотничий пес. Стоп! Так
ведь смотрел и готтардов пес, ворующий хлеб со стола своего хозяина для
занедужившего святого Роха. В "Праздник святого Роха" сегодня надо записать
крестьянские поверья. Где моя записная книжка? В левом ящике бюро. "Сухая
весна мужичку не нужна". "Если травник запел раньше цветения лоз" -
стихотворенье! А щучья печень? Ведь это же стародавнее гаданье по
внутренностям. Ах, народ, народ! Все та же языческая первобытность,
плодоносные голуби подсознательного, источник омоложения.
Или это:
"Вечно струись, вода! Вечно земля крепка! Свет, ты текучей дня! Брошу я
день во тьму!". Торжество стихии - уже в "Пандоре", поэтому я и назвал ее
апофеозом. Во второй Вальпургиевой ночи восстанет еще торжественнее,
поднимется еще выше, за это я ручаюсь, - жизнь это подъем, прожитое всегда
слабосильно, укрепившись духом, надо вторично пережить его. "Всем у этой
переправы четырем стихиям - слава!". Это уже отстоялось, и так я закончу
мифологически-биологический балет, сатирическую мистерию природы! Легкость,
легкость!.. Высшее и последнее воздействие искусства - обаяние. Только не
хмурая возвышенность; даже переливчатая и блистательная, она остается
трагически исчерпанным продуктом морали! Глубокомыслие должно улыбаться,
чуть вкрапленное, открывающееся лишь посвященному, - таково требование
эзотерии искусства. Пестрые картинки - народу, а вслед за ними - тайна для
сопричастного. Вы были демократом и считали, что должны без обиняков
преподносить массе наивысшее благородно и просто. Но масса и культура -
понятия мало согласные. Культура - собрание избранных, по первой улыбке
понимающих друг друга...
Хотя в растолмачивании собственных произведений (традиция Vita Nova)
есть что-то внелитературное, ибо они для того и существуют, чтобы каждый
понимал их по-своему, толкование собственных текстов хорошо тем, что, по
крайней мере, есть надежда, что чекисты от литературы не навяжут
"правильного". Бергман, наотрез отказавшийся от иных трактовок, кроме дан-
516
ных образами, на своей шкуре познал, в каких пакостях эвриме-ны готовы
обвинить творца. Правда, от дураков не спасет и панихида, но на то они и
дураки, чтобы узнали: этого имярек не говорил и не хотел сказать. Может
быть, поэтому Штокхаузенам и приходится, следуя Томасу Манну, издавать свои
музыкальные тексты и философско-эстетические эссе по их поводу.
Представлять Доктора Фаустуса как счет писателя декадансу - значит
извращать Манна. Он никогда не создал бы этот шедевр, не будь в свое время
ницшеанцем. Кроме того, переболеть декадансом невозможно: хочет того сам
больной или нет, последствия "болезни" непреодолимы. Не случайно же его
самого звали аналитиком и хронистом декаданса.
Да, Манн не солидарен с Леверкюном, но Леверкюн для него - средоточие
боли эпохи и интеллектуальное обвинение ей. Да и путь Леверкюна - не просто
путь Чайковского или Ницше *, но - любого творца. За его спиной стоят судьбы
Шенберга и Стравинского, Сезанна и Ван Гога, Врубеля и Пикассо, Кафки и
Адор-но. Леверкюн не просто близок Манну своим духом, страстностью и
бунтарством, в нем заключена частица самого писателя.
* К сожалению, Томас Манн, наделив Леверкюна чертами Ницше, укрепил
расхожую версию о смерти последнего от невылеченного сифилиса. Такой диагноз
поставлен под сомнение многими медиками: гениальные экстазы, с одной
стороны, и длившееся более десяти лет безумие Ницше, с другой, противоречат
обычному течению этой болезни.
Я был слишком околдован идеей романа, который, будучи от начала и до
конца исповедью и самопожертвованием, не знает пощады и жалости и,
притворившись замысло-ватейшим искусством, одновременно выходит за рамки
искусства и является подлинной действительностью.
Манн признавал, что ни одного своего героя не любил так, как Адриана, и
что сам чувствовал в себе его двойственность, переживал напряжение его
борьбы.
Доктор Фаустус - творческое завещание Манна, чем-то напоминающее вторую
часть гетевского Фауста. Задолго до написания этой книги Манн, предвосхищая
эту близость, констатирует:
Трогательно видеть, как старый, поздний дух Гете возвращается к
молодости - своей и своих творений, чтобы фрагментарному и незаконченному
сообщить единство, по которому он втайне томился.
517
Политизация Доктора Фаустуса на