Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
олее
беспощадно откровенное.
ТОМАС МАНН
ДВЕ ВЕРШИНЫ
Я - человек, обладающий чувством равновесия. Я инстинктивно склоняюсь
влево, когда челн грозит накрениться вправо, и наоборот.
Т. Манн
Глубоко познавать и прекрасно воплощать.
Т. Манн
...Кто такой писатель? - Тот, чья жизнь - символ. Я свято верю в то,
что мне достаточно рассказать о себе, чтобы заговорила эпоха, заговорило
человечество, и без этой веры я отказался бы от всякого творчества.
Т. Манн
Как бы нашим хотелось, какие бы усилия они затратили, дабы превратить
двух величайших художников XX века в антиподов! Но антитезы не было и нет:
Оммо и Дедал - свидетельства глубинных, сущностных связей реализма и
модернизма, призрачности их рамок, условности штампов, единства истоков,
проблем, решений - мощи и глубины.
Это уже множество раз случалось раньше: выход за границы времени,
невероятная интеллектуальная сила, разрывающая любые "измы", преодолевающая
рамки доктрин и эстетик, выражающая саму квинтэссенцию человечности и всю
глубину боли и страданий в "прекраснейшем" из миров. Откровения Августина,
пламенность Абеляра, трагичность Данте и Шекспира, желчность Батлера,
Мандевилля и Свифта, экзистенциальность Паскаля и Киркегора, исповедальность
Достоевского и Толстого - можно ли втиснуть это в школы, направления,
системы?
485
XX век дал другого художника, равного Дедалу, и другого Улисса -
Иосифа, чьи одиссеи, извлеченные из хтонических глубин прошлого,
понадобились творцам для утверждения, в сущности, главной мифологемы всех
мифологий: вневременности, неизменности, абсолютности человеческой души.
Два интеллектуальнейших художника при всех различиях их мировоззрений
(а могут ли они быть одинаковыми у титанов?) органически едины и
взаимодополнительны - идеями, эрудицией, творческими формами, мудростью,
силой слова, иронией, парадоксальной символикой, "участием в истории духа".
Манн и Джойс - две вершины, на которые равняется современность - эта
фолкнеровская оценка, пожалуй, самая непредвзятая из всех.
У них схожая творческая эволюция, и хотя субъективизм и герметичность
Джойса нарастали со временем, тогда как Томас Манн шел прямо противоположным
путем, оба пришли к высотам культуры XX века, разве что с разных сторон.
На склоне своих дней сам "иронический немец", Пауль Томас, Томас Манн с
немалым для себя удивлением обнаружил "при всей несхожести дарований - даже
известное родство с Джойсом".
Что из того, что у одного из них герой так и остался хтониче-ским
человеком Крейцера, Мюллера, Бахофена, Фрейда, Леви-Брюля, а у другого -
символом вневременности человеческого альтруизма и гуманизма! Ведь в
сущности своей это один и тот же герой, только изображенный с разных сторон.
Отдавая дань смелости Джойса, не убоявшегося "ночного" Дедала, отдадим
должное неисчерпаемой вере Манна, которого даже ужасы пережитого им фашизма
не поколебали во мнении о чистоте Иосифа и не толкнули на путь его
отрицания. Иосиф Прекрасный - не просто отправная точка альтруизма, но вся
та полнота жизни, которой порой не хватает джойсовскому Улиссу. Обратим
внимание: рядом с великодушным Иосифом обитают его братья, кроткий и
миролюбивый Иаков обманом похищает право первородства у брата своего Исава,
Каин убивает Авеля, дети Ноя оскопляют собственного отца, Лаван приносит в
жертву сына, любовь не исключает исступленных оргиастических заклинаний
Мут-эм-энет и вообще все относительно, все дозволено и нет никаких преград
вышедшей из-под контроля лавине вожделения.
Томас Манн на себе испытал, что такое фашизм и во что способны
превратить человека ночные страсти, вот почему его так влекло к дневному
Иосифу Прекрасному, а не к ночному Улиссу.
Из своего опыта, из раздумий над ним, он извлек фундаментальную мысль,
что и в самом бытии, и в человеческой душе есть грань, преступить которую,
оставаясь человеком, - нельзя, ибо за ней - разверзается бездна, которая
поглощает и разрушает все высокое, достойное и благородное в человеке,
открывая его внутренний мир хаосу бесчеловечности, отдавая его власти слепых
инстинктов, тому низменному и жестокому, что таят они в своей стихии.
Вместе с тем Манн никогда не сторонился темных сторон жизни и даже
обосновал модернистское пристрастие к "болезни и смерти":
Как бы ни углублялась медицина в изучение болезни и смерти, ее целью
всегда остается здоровье и человечность.
Путь Иосифа - это судьба человечества, сам Иосиф - правдоискатель,
библейский Фауст, творец жизни, символ человечности...
Путь Иосифа в романе - это осознание традиции и затем преодоление ее
ограниченности. Иосиф в отличие от отца - во многом осознающая свою
неповторимость индивидуальность. Юноша совершенно отчетливо видит свое
физическое и духовное превосходство над братьями. Он просит и даже требует
от отца символический подарок - драгоценное свадебное покрывало своей матери
- "пурпурное, белое, оливково-зеленое, с розовыми и черными фигурами звезд,
голубей, деревьев, богов, ангелов, людей и зверей на небесной голубизне
основного тона". Сцена с покрывалом - это личный триумф Иосифа, осознание
собственной незаурядности. В радости юноши - нечто от дерзости и гордости,
чувств, неведомых его отцу. Он ощущает себя родственным красоте вселенной,
ее избранником. Свой прообраз Иосиф видит в полном месяце, в Сириусе,
"сияющем голубым огнем". Эта гордыня пугает Иакова: "Я не хочу, чтобы ты
меня пугал, ибо мои глаза многое видят... Они видят, что ты посылаешь
звездам воздушные поцелуи".
Сам Т. Манн писал:
487
Я рассказывал о рождении "я" из первобытного коллектива, Авраамова "я",
которое не довольствуется малым и полагает, что человек вправе служить лишь
высшим целям - стремление, приводящее его к открытию Бога. Притязания
человеческого "я" на роль центра мироздания являются предпосылкой открытия
Бога, и пафос высокого назначения "я" с самого начала связан с пафосом
высокого назначения человечества.
Можно назвать это нехудожественностью морализирования, а можно сказать,
что при всей глубине, правдивости, первозданности Улисс уступает Иосифу, и
это - такое же поражение Джойса, как осознание им силы толстовского Много ли
человеку земли нужно? Но - в равной мере - при всей евангелической чистоте
Иосиф уступает Улиссу по широте спектра человеческой природы, не говоря уж о
его идеологичности, программности, святочности. Все это, будучи победой
Манна над фашизмом, является его художественным поражением и отказом от
человека истинного, где под истиной понимается - все!
По духу своему Иосиф ближе к Поминкам, чем к Улиссу - и там, и там
акцент сделан не на мифологичность, а не на психологичность.
Да, да, рационализм и страстная влюбленность в мысль тоже творили свои
мифы - в то же время и с почти тем же жизненным охватом. Вспомним хотя бы
Назад к Мафусаилу, где разум состязается в фантазии с интуицией, и,
возможно, превосходит ее изобретательностью, но... не глубиной. Он, как и
должно разуму, верит в возможность новых редакций мира, видит плоды старых
и... все равно верит...
Нет, что я говорю? - Манн лучше, чем кто-либо иной понимал
двойственность и амбивалентность упадка, который может быть не только
разрушительным, но и созидательным. Ведь именно упадок Афин вел к Платону,
упадок Рима - к Петронию, Ювеналу, Проперцию и Вергилию, закат Европы - к
Джойсу, наша революция - к Булгакову и Платонову.
"Упадок" - это может означать утончение, углубление, облагораживание;
он может не иметь никакого отношения к смерти и к концу, напротив, он может
означать подъем, возвышение, усовершенствование жизни.
В другом месте он говорит об этом еще определенней: "Без породы "less
extroverted and more sensitive" *, без "ressentiment" **, без нравственной
нетерпимости слабости, ее страдальческого критицизма, для которого
действительность, какова она есть, действительность, устраивающая
приспособленных к ней, несносна, - короче говоря, без decadent, без
маленького Ганно, человеческое общество не продвинулось бы ни на шаг вперед
с допотопных времен".
* Менее экстравертированный и более чувствительный (англ.).
** Способность менять мнение (англ. ).
Искусство в какой-то мере и есть утешение этих слабых, для которых
действительность несносна. Это - их гармония, совершенство, их прибежище, их
способ само- и жизнеутверждения. Возможно, здесь Манн шире Джойса: ведь даже
в упадке наряду с его горечью он находит жизнеутверждающее начало.
В отличие от большинства современных ему авторов интеллектуальной
прозы, освоивших манеру поэтико-эссеистического повествования, Томасу Манну
удалось при жизни привлечь к "трудной книге" интерес широкого круга
читателей. Видимо, он владел секретом, которого не знали Музиль, Йитс или
Брох.
МИФЫ - МАЛЫЕ И НЕОБЪЯТНЫЕ
Мифологичность Иосифа - не в хорошем знании автором библейских легенд,
но - в "богатстве мифических ассоциаций и силе, с какой они наполняли
мгновение".
Т. Манн охотно держит читателя в плену мифологического мировосприятия,
в соответствии с которым и согласно идее "рассеяния" и "системе настроений"
все люди восходят к Адаму и Еве, к "древним прообразам", а башни, вроде
Вавилонской или американской огромной пирамиды в Халуле, могут быть сведены
к возникшему в незапамятно давние времена сказанию о "вневременной
реальности" - о Великой Башне, к этому исходному рубежу образования
соответствующего понятия о башне вообще. Так получилось, что любая известная
людям конкретная башня была "только кулиса, только один из многих мысов на
неизмеримом пути к подлинной башне".
Мифы - это и есть подлинная история, отличающаяся от "историчности"
внутренней ценностью, сокровенностью, священностью, сакральностью. Миф - не
только "одежда тайны", но глубинная суть жизни-тайны. "Ибо суть жизни -
настоящее, и только в мифическом преломлении тайна ее предстает в прошедшем
и будущем временах".
489
История человечества, как, впрочем, и все личные истории, - "это сплошь
мифы различной величины, начиная от малых мифов об отдельных событиях в
жизни какого-либо лица и кончая всеобъемлющим, необъятным, необозримым, все
продолжающимся и продолжающимся, бесконечным мифом о всех особях без
исключения - от самых первых и до самых последних".
Разумеется, писателю было нелегко преодолевать статичность
мифологического сюжета. Приходилось считаться с тем, что в древнем Египте
религия, как "носительница идеи неизменности, незыблемости", весьма
заботилась о регламентации духовной жизни населения, о постоянстве форм
искусства, о канонизации эстетического идеала. Закономерно, что, например,
Иаков действует в романе по заданной программе, освящающей все его бытие.
"Последние двадцать пять лет его жизни, - читаем мы, - виделись выспреннему
его уму в свете космического соответствия, они представлялись подобием
кругооборота, сменой вознесения, сошествия в ад и воскресения, счастливейшим
заполнением мифической схемы роста". И все-таки, чувство меры не изменяет
автору "Иосифа и его братьев". Т. Манн стремится все же помешать нам
склониться к мнению, будто застойное состояние судеб и их единообразие в
произведении свойственны чуть ли не всем и каждому.
У каждого персонажа - свой миф, свои прототипы и свои прозелиты в
истории человечества, представляющей собой вечную череду Иосифов, Иаковых,
Исавов, вносящих незначительные коррективы в мифические схемы жизни.
Волосатый Исав, лишившись признания своего первородства в результате
обманных действий Ревекки и Иакова, явно не желал мстить обидчику и
преследовать его, так как не хотел повторения отношения Каина к Авелю. И
когда его великолепный 13-летний сын Елифаз вызвался догнать и покарать
благословенного, он не протестовал: "Ибо убей племянник дядю, это было бы
приятным для него, Исава, нарушением досадной схемы, историческим
новшеством, которое могло бы стать эталоном для позднейших мальчиков
Елифазов, а его, Исава, избавило бы от роли Каина хотя бы в последней его
части".
Для Т. Манна миф - не столько сказание о древних героях, баснословный
рассказ, сколько архетип, шаблон для будущих поколений, первообраз: "Я
рассказал о началах всех начал, о времени, когда все, что ни происходило,
происходило впервые. В том-
490
то и заключалась прелесть новизны, по-своему забавлявшая меня
необычность этой сюжетной задачи, что все происходило впервые, что на каждом
шагу приходилось иметь дело с каким-нибудь возникновением, - возникновением
любви, зависти, ненависти, убийства и многого другого".
Для Манна миф - новое измерение времени и запечатленная в предании
определенная структура личности человека. Мифологические герои - яркие
образы индивидуальных человеческих типов, существующих как бы вне времени,
постоянно присутствующих в человеческой истории. Миф - это образ вечности во
времени, констатация недвижимой компоненты бытия. Потому-то в мифе
наличествует только одно время - настоящее, соответствующее незыблемой
компоненте существования.
Много и часто размышляя о мифе, Томас Манн признавался, что для него
"психологический интерес означает одновременно и мифологический интерес, что
живую жизнь можно одновременно назвать и живым мифом", что "личность - это
фактически смешение индивидуальных элементов и элементов мифологической
формы". Миф - обобщенный образ человеческих типов и судеб, сохраняющих
преемственность вопреки поверхностно текущему времени и "историчности".
Т. Манн пишет, что Вагнера роднит с мифом "глубочайшая, коренящаяся во
внутреннем сродстве интуиция", что язык мифа естествен для него. Миф для
Манна и Вагнера - это глубоко народное обобщение законов высокоразвитой
духовной атмосферы. Миф - это опыт и наблюдения веков великой этики, веков
принципиально антибуржуазных. Вагнер, по мысли Манна, ощущал, что миф - это
язык того, "что было", и вместе с тем того, "что будет". С помощью мифа
Вагнер в своих операх воссоздает подлинную структуру жизни во времена
подъема человеческого духа... Т. Манн сопоставляет Вагнера и Фрейда, говорит
об "интуитивном совпадении концепций Вагнера-психолога с концепциями...
психоаналитика Фрейда".
Важнейший признак мифа - архетипичность, наличие в нем юнговских
"первоэлементов", "первообразов", "типов". После Кассирера стало ясно, что
можно произвести полную инвентаризацию самых сложных мифологем и что,
наоборот, самые сложные художественные структуры можно разложить на
элементарные схемы и систематизировать их. Таким образом, мифология как бы
сложена из кирпичиков-первообразов и, кроме того, имеет глубокое
психологическое измерение, то есть является предметом не только филологии,
но и психоанализа, глубинной, или аналитической психологии.
491
Именно глубинный психологизм делает миф совокупностью статики и
динамики, не позволяет исчерпать его суть "первоэлементами". По словам
Кассирера, миф нельзя свести к определенным застывшим формам - "мы должны
понять его в его подвижности и гибкости".
Современное отношение к мифу, оказавшему всеобъемлющее влияние на
культуру нового времени, восходит к Овидию, одним из первых осознавшему
(выражаясь на юнговском языке) архетипическую его сущность, его знаковую
систему, его "организующую" функцию.
Овидий последовательно подвергает эстетической нивелировке самые
различные слои греческой и римской мифологии, добиваясь полнейшей
однородности. При этом существенно, что если по отношению к каждому
отдельному мотиву допустима любая степень иронии и особенно эстетической
фривольности (ибо мифология эмансипирована от всяких жизнестроительных
задач), то система в целом эстетически оценивается как наделенная особой
"высокостью". Это сочетание самодовольной непринужденности и условного
пиетета как нельзя лучше подошло к социологическому строю бюргерского
гуманизма: начиная с позднего Возрождения по образцу мифологии Овидия
пересоздаются сферы христианского мифа, рыцарских легенд, стилизованной еще
Титом Ливием античной истории, и на основе всего этого материала создается
однородная система "высокой" топики. Даже в церковной словесности этой эпохи
христианские понятия без труда транспонируются в образную систему языческой
мифологии, которая в таких случаях выступает как до предела формализованный
язык: так, иезуитский поэт XVII столетия Фридрих Шпее воспевает в своих
духовных пасторалях Иисуса Христа под именем Дафниса, кардиналы с кафедры
именуют Деву Марию "богиней" и т.п.
Как интеллектуал, подвижник и эрудит, Томас Манн не мог избежать не
только влияния современных теоретиков мифа, но и творцов психоанализа, в
первую очередь К.-Г. Юнга. Подобно тому, как Т. Адорно был его советником по
теории музыки, ученик Юнга А. Кереньи - по проблемам "аналитической
психологии". В чем-то Манн даже упредил открытие архетипов, реализовав в
своем искусстве находки, которые Юнгу еще только предстояло осмыслить с
научных позиций: в Волшебной горе мы обнаруживаем ряд образов-архетипов,
идентифицированным позже отцом "аналитической психологии".
492
Особенно бросается в глаза соответствие фигуры мингера Пеперкорна
архетипу "больного короля"; соответственно роль "сына короля", который и
является центральной фигурой мифа, играет сам Ганс Касторп. Согласно всем
алхимическим примечаниям, спасительное дело "сына короля" должно состоять в
сведении воедино противоположностей: этому строго отвечает положение
Касторпа между "светлым" Сеттембрини и "темным" Нафта (ср. сон Касторпа, в
котором идеал человечности дан как единство противоположностей). Любовная
авантюра Касторпа с Клавдией Шоша наделена явственными чертами "таинства
соития". Подобная интерпретация (разумеется, живущая в многозначном
соотношении с другими смыслами романа) не является ни произвольной, ни даже
неявной для самого автора; в книге многократно употребляются для
характеристики ее содержания слова "алхимический" и особенно "герметический"
(от имени Гермеса Трисмеги-ста - легендарного основателя алхимического
тайноведения). Таким образом, Манн отлично знал, с чем он играет, как и
следовало ожидать от столь высокосознательного художника. "Волшебная гора"
писалась между 1912 и 1924 гг., труд Юнга "Психология и алхимия" вышел лишь
через 20 лет (в 1944 г.), хотя его идеи, разумеется, формировались ранее.
Любопытно, что Юнг, несомненно, следивший за творчеством Манна (он навещал
писателя в Мюнхене), ни единым словом не упоминает его в своих обзорах
архетипики современной литературы.
Но когда Т. Манн, окончив работу над "Волшебной горой", перешел к
произведению, в центре которого стоит проблема архетипического, - к своей
грандиозной библейской тетралогии "Иосиф и его братья", трактующей о
становлении человеческого Я, - он уже был знаком с постановкой вопроса у
Юнга. Вот как сам Манн объяснял тематику своей тетралогии: "В типичн