Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
ие, в котором Вы признаете свою
некомпетентность в делах Ближнего Востока, дезавуировать свое заявление от
11 октября.
Я минуту помедлил с ответом. В это время Люся потянулась за зажигалкой,
лежавшей рядом с телефоном, чтобы закурить. Но она не успела ее взять, как
низкий посетитель каким-то мгновенным кошачьим прыжком бросился ей
наперерез и преградил путь к телефону. Я сказал:
- Я не буду ничего писать и подписывать в условиях давления.
- Вы раскаетесь в этом.
В какой-то момент, вероятно вначале, до "ультиматума", я сказал:
- Я стремлюсь защищать справедливые, компромиссные решения (подразумевалось
- также и в ближневосточном конфликте). Вам должно быть известно, что я
защищаю права на возвращение на родину крымских татар, применяющих в своей
борьбе легальные, мирные методы.
Высокий возразил:
- Нас не интересуют внутренние дела вашей страны. Поругана наша
Родина-мать! Вы понимаете меня? Честь матери! (Он сказал это с надрывом в
голосе.) Мы боремся за ее честь, и никто не должен становиться у нас
поперек дороги!
Люся спросила:
- Что вы можете с нами сделать - убить? Так убить нас и без вас уже многие
угрожают.
- Да, убить. Но мы можем не только убить, но и сделать что-то похуже. У вас
есть дети, внук.
(Как я уже сказал, внуку было тогда меньше месяца; никакой прессе мы о его
рождении не сообщали.) Во время разговора в комнату вошел Алеша и сел рядом
с Люсей, с противоположной стороны от высокого. Люся все время удерживала
его колено, боясь, чтобы он не полез в драку, защищать нас, по своей
горячности и смелости. Позже Алеша сказал, что под пальто низкорослый
что-то прятал, как ему показалось - пистолет. Действительно, он все время
закрывал правую руку полой пальто.
В это время кто-то подошел к двери и позвонил (вскоре стало известно, что
это были Подъяпольские - Гриша и его жена Маша - и Таня Ходорович).
Посетители заволновались, велели нам молчать и на всякий случай перейти в
другую, более далекую от двери комнату. Там высокий продолжал свои угрозы:
- "Черный сентябрь" действует без предупреждения. Для вас мы сделали
исключение. Но второго предупреждения не будет.
Скомандовав нам:
- Не выходить за нами из комнаты!
они вдруг мгновенно исчезли из комнаты, бесшумно выскользнув через входную
дверь. Мы бросились к телефону, но позвонить оказалось невозможно - уходя,
посетители каким-то орудием (кинжалом или ножом) перерезали провод.
Минут через десять квартира наполнилась людьми - вернулись Таня Ходорович и
Подъяпольские; оказывается, они слышали голоса через дверь и, когда никто
не открыл на их звонок, решили, что у нас обыск, и пошли позвонить из
автомата Руфи Григорьевне, Тане и Реме и тем из наших друзей, кому смогли
дозвониться. Руфь Григорьевна вместе с Ремой и Таней примчались через 20
минут; Таня при этом держала на руках маленького Мотеньку (Матвея). Вскоре
приехали и другие (Твердохлебов, услышав, что у нас был "Черный сентябрь",
воскликнул:
- А я думал, "Красный октябрь"!).
Было неприятно сидеть с вооруженными террористами и слушать их угрозы. Но
самым неприятным в этом визите было упоминание детей и внука. По-видимому,
наши посетители действительно были арабы-палестинцы, быть может даже из
"Черного сентября". Но, несомненно, все их действия проходили под
строжайшим контролем и, вероятно, по инициативе КГБ - хотя, возможно, они
об этом не знали (они все время чего-то боялись). Я немедленно сообщил об
этом визите иностранным корреспондентам и через несколько часов сделал
заявление в милицию, не возлагая на него, впрочем, никаких надежд. Через
несколько дней нас вызвал следователь районного отделения милиции и
попросил опознать наших посетителей среди нескольких десятков фотографий.
Мы с Люсей никого не могли указать. Похоже, что все это делалось только
"для вида". Через пару месяцев мы получили по почте открытку из Бейрута, на
которой по-английски было написано:
"Спасибо, что не забываете дела арабов. Мы, палестинцы, тоже не забываем
своих друзей" (читай - врагов).
Открытка, с ее хитроумно трансформированным "обращенным" текстом, была явно
угрожающей. Мы ее отдали в милицию по просьбе следователя. Кажется, ее нам
вернули (а потом, в 1978 году, украли при негласном обыске).
Угрозы убийства детей и внуков, которые мы впервые услышали от палестинцев
(подлинных или нет) в октябре 1973 года, в последующие годы неоднократно
повторялись.
В сентябре или в конце августа (не помню точной даты) я написал письмо
Конгрессу США в поддержку поправки Джексона. Это одно из моих немногих
обращений к законодательным и правительственным органам иностранных
государств. Я уже писал о том принципиальном значении, которое, по моему
мнению, имеет свобода выбора страны проживания. Сенатор Джексон, предлагая
свою поправку в поддержку права на эмиграцию, назвал это право "первым
среди равных" - так как наличие или отсутствие его сильнейшим образом
влияет на реализацию всех других гражданских и экономических прав граждан.
Эта мысль кажется мне верной (повторяю, что необходимо говорить о праве на
свободный выбор страны проживания, закрепленном в законодательстве и
подтверждаемом практикой). Письмо о поправке Джексона было одним из самых
известных и наиболее действенных моих выступлений. Не случайно Киссинджер в
своей книге "Четыре года в Белом доме" упоминает мое имя только в связи с
этим письмом - по тону довольно неодобрительно; он, видимо, считает, что
поправка Джексона повредила разрядке; на самом деле, она сделала основы
разрядки более здоровыми, хотя и в недостаточной степени! Советская
пропаганда без конца упрекает меня за это письмо, как за призыв к
иностранному правительству о вмешательстве во внутренние дела нашей страны.
По этому поводу необходимо сказать следующее. Во-первых, свобода выбора
страны проживания признана СССР во многих его международных обязательствах,
в частности в Пактах о правах ООН, ратифицированных СССР и приобретших силу
закона, и в Хельсинкском акте. Таким образом, поправка Джексона касается
вопроса выполнения СССР его международных обязательств в вопросе, имеющем
первостепенное международное (а не только внутреннее) значение - для
открытости общества, для международного доверия. Если СССР выполняет свои
международные обязательства - вопрос отпадает сам собой. Какое же это
вмешательство во внутренние дела СССР? И, во-вторых, речь идет об
американском законе о торговле. Мне кажется, что это их внутреннее дело, с
кем торговать, на каких условиях, кому давать кредиты. Так что, во всяком
случае, опять же это не вмешательство во внутренние дела СССР. А что я, не
будучи гражданином США, писал Конгрессу - это мое право, а право Конгресса
- прислушаться или не прислушаться к моим словам. О критике моей позиции
Солженицыным я пишу в следующей главе.
* * *
В первых числах ноября на имя Люси пришла повестка на допрос в качестве
свидетеля в Лефортово (где расположен следственный отдел КГБ; там же
следственная тюрьма - следственный "изолятор" на официальном языке),
согласно повестке - к следователю Губинскому. До допроса с ней вел беседу
некто Соколов (как мы теперь думаем - один из начальников в том отделе КГБ,
который занимается нами; мы имели потом с ним несколько встреч в Горьком).
Допрашивал Люсю не Губинский, а другой следователь - подполковник Сыщиков
(надо же иметь при таком деле такую фамилию...), по слухам знаменитый своим
умением "раскалывать" самых упорных. Когда Люся спросила:
- А где же Губинский? Я его не вижу,
Сыщиков ответил:
- Как не видите! Это - тот молодой человек, который провожал вас в туалет.
(Может, он и врал: Губинский - известный "диссидентский" следователь.)
Допрос шел по делу Хаустова и Суперфина, обвиняемых в связи с "Дневником"
Кузнецова (у них были и другие обвинения). Следователь пытался добиться от
Люси показаний, как она сразу поняла (знала по опыту других процессов) -
любых; что бы она ни сказала, все могло бы быть использовано на суде,
поскольку такой суд - просто некий бюрократический, лишенный логики
спектакль. Поэтому Люся заранее решила не давать им никаких показаний.
Допросы преследовали, конечно, также цель психологического давления на нее
и на меня, запугивания угрозой ее ареста (мы не могли знать - реальна она
была или нет).
Сыщиков действительно был примечательной фигурой, притом довольно
жутковатой. Он все время "актерствовал", непрерывно говорил, как бы
обволакивая звуком своего низкого, проникающего в душу голоса:
- Доверьтесь мне, и я поведу вас, как отец родной. Будьте откровенны со
мной, ведь на вас лежит ответственность за судьбу этих молодых людей,
только вы можете им помочь.
(Он говорил о Хаустове и Суперфине.)
Но Сыщиков широко использовал также крик, угрозы и был при этом подлинно
страшен. Люся решила отвечать только на анкетные вопросы, но на пятом или
шестом своем ответе она вдруг почувствовала, что уже вступила в допрос по
существу, и после этого на все вопросы, независимо от их содержания,
отвечала:
- На заданный вами вопрос я отвечать отказываюсь.
Так что когда Сыщиков в конце первого допроса спросил:
- Правда ли, что ваши друзья называют вас Люся?
она по уже принятой ею тактике ответила своей стандартной фразой. Это
вызвало приступ ярости Сыщикова.
- Я немедленно вызову конвой. Вы издеваетесь надо мной.
В дальнейшем такие приступы ярости повторялись все чаще (один из них, когда
Люся спросила: Сыщиков - это ваша фамилия или псевдоним?).
На протяжении двух недель Сыщиков вызывал Люсю почти каждый день. Я
сопровождал ее в Лефортово и ждал внизу, в бюро пропусков - внутрь меня не
пускали. С каждым разом положение становилось все напряженнее. Начиная с
третьего или четвертого допроса Сыщиков стал сажать ее на место (скамью)
подследственного, думая, вероятно, оказать этим на нее дополнительное
психологическое давление. Люся, с ее плохим зрением, не видела при этом на
большом расстоянии лица следователя, странно и жутко растягивающегося при
крике - так что ей стало даже несколько легче. Наконец, после шестого или
седьмого допроса Люся отказалась взять повестку на следующий допрос,
выдержав при этом очередной сеанс крика и угроз - это был своеобразный
психологический поединок. После этого повестки стали приносить на дом, но
Люся отказывалась их принимать. Наконец, встретив посыльного с разносной
книгой на лестнице, я взял у него повестку, сказав, что не передам жене -
она больна; беру на себя, что она больше не пойдет, и хотел записать это в
книгу. Но посыльный тут же убежал. Люся сердилась на меня. Но поток
повесток на этом прекратился. Угроза, нависшая над Люсей, однако, все еще
могла быть серьезной. (В эти дни нам, в частности, стало известно, что в
распоряжении КГБ имеются показания о роли Люси в передаче за рубеж
"Дневника" Кузнецова.)
* * *
На протяжении всей "газетной кампании" иностранные корреспонденты буквально
замучили меня вопросами, как я отношусь к мысли об эмиграции и собираюсь ли
я принять предложение о поездке в Принстон для чтения лекций. Я понимал,
что эти настойчивые вопросы связаны с тем, что многим на Западе было бы
"спокойней" видеть меня там. Но я не мог отвечать с полной определенностью.
Я не знал, как власти собираются разрешить возникшую острую ситуацию, и не
мог полностью исключить, что я смогу поехать с женой и детьми в Принстон,
провести там год или полгода, оставив Таню, Ефрема и Алешу в США для
ученья, и тем ликвидировать невыносимую ситуацию заложничества. Конечно,
это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой, но я не хотел отрезать
этого (или какого-нибудь аналогичного) шанса. Я думал также, что само
обсуждение вопроса о поездке - без разрешения мне - может сдвинуть что-то в
недоступных мне сферах с мертвой точки и косвенно способствовать поездке
детей. Что меня лишат гражданства - это я, как уже писал, исключал.
Корреспонденты сообщали по этому вопросу кто что хотел, иногда я потом об
этом узнавал и хватался за голову. Наконец, в конце ноября я решил выяснить
ситуацию и планы властей, предприняв формальные шаги к поездке. Я пошел к
директору ФИАНа (фактически я говорил с его заместителем, в прошлом
сотрудником теоретического отдела объекта, что при благополучной ситуации
могло бы иметь значение) и запросил так называемую характеристику; это
означало, что приводилась в действие вся бюрократическая машина, вплоть до
КГБ. Ответа я не получил, что тоже было формой отказа. О своей попытке я
сообщил иностранным корреспондентам; при этом, во избежание лишних
кривотолков о том, что я якобы хочу эмигрировать, я отдал им одновременно
свое заявление (приложение 3). Оно ясно показывало, что я в данный момент
не хочу эмигрировать и не считаю это для себя допустимым. Заявление вскоре
было передано по зарубежному радио, но без заключительного абзаца, ради
которого, собственно говоря, оно и было написано. Я до сих пор не знаю,
почему так получилось. В дальнейшем я множество раз встречался с очень
вредными искажениями и сокращениями передаваемых мною документов, в
результате которых часто искажалась важная часть их содержания, а я
выглядел дураком. Я не могу этого доказать, но у меня есть непреодолимое
ощущение, что лишь часть этих искажений вызвана обычной спешкой в газетных
и радиоредакциях, некомпетентностью, безответственностью и т. п. (что тоже
все достаточно плохо и позорно), а другая, значительная часть -
сознательными действиями советской пятой колонны.
В том, первом случае через несколько недель с помощью В. Е. Максимова мне
удалось передать повторно полный текст заявления, и оно было зачитано без
искажений. Но в умы людей в основном запали первые передачи...
В декабре мы с Люсей оба легли в больницу. Мне давно советовали обследовать
сердце, а Люсе совершенно необходимо было начать лечение тиреотоксикоза.
Благодаря моим академическим привилегиям нас поместили вместе в отдельной
палате. В общем, это было нечто вроде санатория, очень нам в этот момент
нужного. Я работал, Люся правила текст и давала хорошие советы - так
родилось хорошее сжатое автобиографическое предисловие "Сахаров о себе" к
намеченному в США изданию моих выступлений; мне и сейчас эти несколько
страниц кажутся удачными1. Бывали у нас и гости. Пришел старый Люсин друг,
поэт и переводчик Константин Богатырев, вместе с ним пришел и другой поэт,
очень известный, Александр Межиров - с ним у Люси тоже было старинное
знакомство. Костя рассказал, как всегда увлекаясь и жестикулируя, какой-то
эпизод из своего лагерного прошлого, чем-то ассоциировавшийся с
современными событиями (он был узником сталинских лагерей). Я прочитал, не
помню в какой связи, нечто вроде лекции по основам квантовой механики; на
склонного к хитроумным умственным построениям Межирова эта лекция
произвела, кажется, впечатление. Несколько раз забегал Максимов - в
клетчатом костюме с иголочки, дружески улыбающийся, с искрящимися синими
глазами. Он каждый раз приносил какую-то передачку - один раз диковинную
копченую рыбу - и животрепещущие новости. Именно через него, как я писал, я
передал в иностранные агентства исправленный текст моего заявления о моем
отношении к поездке за границу. Большой радостью было совместное посещение
Галича, Некрасова и Копелева - сохранилась групповая фотография, сделанная
в вестибюле больницы. Лев Зиновьевич Копелев, германист, писатель, критик и
переводчик, человек трудной и противоречивой судьбы, необыкновенно добрый,
отзывчивый и терпимый - это его жизненно-философское кредо, шумный,
общительный и огромный, с большими наивными глазами - вскоре стал нашим
другом. Посетили меня и фиановцы - Е. Л. Фейнберг и В. Л. Гинзбург,
начальник Теоретического отдела. Гинзбург сказал, что на все академические
институты спущена разверстка сокращения штатов.
- Теоротделу необходимо сократить свой штат на одного человека. Это очень
болезненная операция, но избежать ее невозможно. Мы посовещались и решили,
что таким человеком должен быть Юрий Абрамович (Гольфанд). За последние
годы он совсем не выдавал никакой научной продукции, по существу -
бездельничал. Вместе с тем он - доктор, и ему легче будет устроиться
работать на новое место, чем человеку без докторской степени.
Я спросил, нельзя ли как-то "заволынить", и получил сухой отрицательный
ответ. Сказать же что-либо персонально в защиту Гольфанда я, к сожалению,
не сумел. Я не знал, что за несколько месяцев до этого Гольфанд (совместно
с Лихтманом) написал и доложил на семинаре ФИАНа работу, ставшую
классической - в ней впервые была введена суперсимметрия. Работа была
сделана не на пустом месте - о суперсимметричных преобразованиях уже писал
талантливый московский ученый Феликс Александрович Березин (безвременно
погибший в 1980 году). Гольфанд и Лихтман первыми рассмотрели
суперсимметрию как принцип построения теории элементарных частиц. Это была
великая мысль. В последующие годы идеи суперсимметрии получили развитие в
сотнях замечательных работ. Стало ясно, что суперсимметрия является
наиболее естественным и реальным путем построения единой теории поля,
объединяющей на равных правах бозонные поля (с целым спином) и фермионные
поля (с полуцелым спином). Правда, некоторые считают, что в единой теории в
качестве первичных полей должны выступать только фермионные поля, но и тут
не исключена суперсимметрия элементарных "возбуждений" фермионной
"жидкости", которые могут быть и фермионными, и бозонными. У
суперсимметричных теорий есть и другие обнадеживающие особенности. Одна из
них - естественная связь с гравитацией. Другая, не менее важная - возможное
решение проблемы "ультрафиолетовых" бесконечностей - об этом я уже писал.
(Добавление 1987 г. Суперсимметрия входит составной частью в концепцию
"струны".)
Через некоторое время выяснилось, что во всех остальных отделах ФИАНа
сумели избежать сокращения штатов, "заволынив" его (употребляя слово,
которое я говорил Гинзбургу). Гольфанду же не удалось нигде устроиться на
работу - он хоть и доктор, но зато еврей. Во время его посещения больницы
Люся сказала ему: "Увольняют - а Вы уезжайте!". Спустя несколько месяцев
Гольфанд подал заявление о выезде из СССР в Израиль - но ему было отказано
под несостоятельным предлогом, что он 20 лет назад принимал участие в
секретных работах группы Тамма; на самом деле Гольфанд делал тогда очень
"абстрактные" работы, ничего не зная о реальных изделиях; на объекте же он
никогда не был. Справиться с этим пока не удалось. Летом 1980 года он был
вновь взят на работу в ФИАН. Восстановление на работе отказника - случай
исключительный.
ГЛАВА 15
"Странный шар"
(Солженицын о Сахарове)
В книге А. И. Солженицына "Бодался теленок с дубом" много говорится о
событиях 1973 года, обо мне и моей позиции, говорится (иногда в косвенной
форме) о Люсе, о чем-то умалчивается. Восемь лет я нес в себе груз
впечатления от этой книги, сейчас хочу высказаться. Начну с некоторых цитат:
"Таким чудом и было в советском государстве появление Андрея Дмитриевича
Сахарова - в сонмище подкупной, продажной, беспринципной технической
интеллигенции..."
"...допущенный в тот узкий круг, где не существует "нельзя" ни для какой
потребности, <...> почувствовал, <...> что все изобилие <...> есть прах, а
ищет душа правды..."
"Но с какого-то уровня уже слишком явно стало, что это - нападение, а в
ходе испытаний - губительство земной среды" (о термоядерном оружии).
Мне кажется совершенно неправильной, неадекватной преувеличенная оценка
моей личности. Слишком восторженно! Я - совсем не ангел, не политический
деятель и не пророк. И мои поступки, моя эволюция - не результат чуда, а -
влияние жизни, в том числе - влияние людей, бывших рядом со мной,
называемых "сонмище продажной интеллигенции", влияние идей, которые я
находил в книгах. Может, это особенность моего характера, но я никогда не
жил в изобилии, не знаю, что это такое. И - ох, как много нельзя было на
объекте! Из трех приведенных тезисов Солженицына самый ва