Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
Причина вполне в народном духе. Но, может, это байка. Некоторые из
подписавших тяжело переживали свой поступок, у некоторых возник тяжелый
конфликт с детьми.
Мы поняли, что дело очень серьезно, но решили не менять своих планов. К
слову сказать, у нас не было трудностей с билетами - книжка Героя
Социалистического Труда еще вполне действовала вплоть до января 1980 года.
То, что пишет об этом Солженицын, неверно фактически и психологически. Из
Еревана мы перебрались в Батуми; там на пляже услышали, как соседи
обсуждают вслух что-то про отщепенца Сахарова. В последующие дни мы
перебрались под Батуми, и там Алеша учил меня плавать.
С письма академиков началась знаменитая "газетная кампания" - оно было для
нее пусковым сигналом. В каждом номере каждой центральной газеты появилась
специальная полоса, на которой печатались письма трудящихся - коллективные
(от научно-исследовательских институтов, союзов писателей, художников и т.
п., от учреждений и предприятий) и индивидуальные (от отдельных
представителей интеллигенции - ученых, писателей, врачей, а также от
представителей "народа" - ветеранов войны, сталеваров, шахтеров,
доярок...). Во многих письмах "осуждался" не только я, но и Солженицын -
уже несколько лет он был объектом бешеной ненависти партийной бюрократии и
КГБ за его замечательные, необыкновенно важные и правдивые литературные
произведения и за острые публицистические выступления. Суть писем: мы (или
я один) клеветники, очерняем нашу советскую действительность - право на
труд, бесплатную медицину и лучшее в мире образование, а самое главное - мы
враги разрядки, а значит, покушаемся на самое важное, завоеванное кровью
миллионов погибших - на мир. Именно это тяжелое и коварное обвинение было
центральным и во всех последующих кампаниях - оно действительно затрагивает
трагически важный вопрос, в котором моя позиция легко могла быть искажена и
не понята людьми, верящими в безусловное миролюбие советской внешней
политики, бескорыстие братской помощи национально-освободительным
движениям, коварство империалистов, окруживших нас со всех сторон своими
военными базами. Действительно, если мы - за мир, то чем больше у нас
ракет, термоядерных зарядов, снарядов с нервно-паралитическим газом, тем
безопасней для нашего народа, а значит - и для всех. Понять, что это
рассуждение так же хорошо действует на противоположной стороне и тем
приводится к абсурду, не легко. Еще труднее человеку, лишенному доступа ко
всем источникам информации, кроме советских официозных, понять, что в
реальной обстановке непрерывного расширения социалистической зоны влияния
(экспансии) ответственность за опасное положение в мире в значительной
степени лежит на СССР и его союзниках. Трудно объяснить людям, верящим в
безоговорочные преимущества нашего строя, чем опасна закрытость общества,
почему нужно добиваться соблюдения гражданских прав, свободы убеждений и
информационного обмена, свободы выбора страны проживания... Для того, чтобы
осознавать недостаточность провозглашаемых нашими руководителями лозунгов
мира (даже искренне, как я лично думаю), - нужно иметь некую глобальную и
историческую перспективу, которая приобретается людьми лишь постепенно. Мои
выступления, как мне кажется, способствуют развитию плюралистического,
общемирового подхода в этих кардинальных вопросах и поэтому не мешают, а
помогают делу сохранения мира. Хотел бы я на это надеяться!
Я решил, что на газетную кампанию необходимо как-то ответить, и 5 сентября,
вскоре после возвращения в Москву, опубликовал письмо (передал его
иностранным корреспондентам, и уже на другой день оно было на радио). 8 и 9
сентября я дал еще две пресс-конференции. На них я передал и разъяснил свое
заявление от 5 сентября, мою позицию вообще и много говорил о
психиатрических репрессиях, о злоупотреблении галоперидолом и другими
нейролептиками (в связи с сообщениями из Ленинградской, Днепропетровской,
Казанской, Орловской и других психбольниц). Именно тогда я впервые выдвинул
предложение к Международному Красному Кресту - требовать разрешения
инспектировать советские лагеря и тюрьмы и, в особенности, специальные
психиатрические больницы.
Газетная кампания вызвала очень сильное общественное противодействие - и в
СССР, и за рубежом. В первых числах сентября с большим, прекрасно
аргументированным, логичным и решительным заявлением в мою поддержку
выступил Валентин Турчин. Это выступление дорого ему обошлось: если
предыдущие его общественные действия повлекли за собой необходимость
перемены места работы - сначала из Обнинска в Отделение прикладной
математики, где он с увлечением занимался алгоритмическим языком РЕФАЛ,
затем в какую-то исследовательскую группу по проблемам управления - то на
этот раз он полностью и окончательно лишился работы. В последующие годы
Турчин жил уроками (и на зарплату жены), принимал активное - хотя и не
официальное, не оформленное членством - участие в работе Московской
Хельсинкской группы. Был председателем советской группы Эмнести. После
ареста его друга Юрия Орлова в 1977 году и неоднократных угроз ему самому
он эмигрировал; на Западе явился одним из инициаторов научного бойкота в
защиту Юрия Орлова и других репрессированных.
Что касается самого Орлова, то он тоже выступил в эти дни со статьей, в
которой - в форме вопросов - остро ставились важные проблемы нашей жизни:
от экономики и научного прогресса до психушек. В статье Орлов энергично
выступил также в мою защиту с осуждением газетной кампании. Орлов, как и
Турчин, был выгнан с работы. Тогда я впервые познакомился с этим
незаурядным - смелым, активным и талантливым - человеком. Орлов происходит
из деревенской семьи, рано начал работать (на заводе токарем, потом еще
где-то). Но затем ему удалось получить высшее образование и попасть на
работу в научно-исследовательский институт. Там, в годы "оттепели" и
всеобщего идейного брожения, проявился его общественный темперамент - он
выступает на каком-то собрании с речью в духе необходимости восстановления
"истинного ленинизма", по существу очень острой. Орлов уволен, вынужден
уехать из Москвы в Ереван, где - при поддержке Алиханяна, брата директора
того института, откуда его выгнали - он поступает в Институт физики Армении
и в ближайшие годы делает ряд работ по теории ускорителей элементарных
частиц, принесших ему заслуженную известность в научном мире и звание
члена-корреспондента Армянской академии наук. В конце 60-х годов он
возвращается в Москву и вновь работает в том же институте, где раньше;
именно оттуда его выгнали осенью 1973 года1.
В сентябре выступили также Лидия Чуковская, известный писатель и публицист,
дочь знаменитого писателя Корнея Чуковского, со статьей "Гнев народа", член
Комитета прав человека Игорь Шафаревич с заявлением и Б. Шрагин и П.
Литвинов. Александр Исаевич Солженицын в эти дни выступил со своей статьей
"Мир и насилие".
Статья Лидии Корнеевны Чуковской представляет собой непосредственную
реакцию на газетную кампанию с ее инсценированными выступлениями "людей из
народа". Одновременно это изображение моей истинной позиции и
характеристика моей личности и роли в обществе - так, как это тогда
рисовалось ей. Я бы сказал, что мой образ в этой статье предстает несколько
идеализированным и более целеустремленным, единонаправленным, чем это имеет
место на самом деле, и в то же время чуть-чуть более наивным и более
чистым. Сейчас, когда я сам взялся за перо мемуариста и пытаюсь
воспроизвести на бумаге характеристики людей, с которыми меня связала
жизнь, я очень остро ощущаю, как трудно найти золотую середину между
бездушной, механической сухостью и сентиментальной, слащавой идеализацией.
Еще сложнее бывает, когда на эти литературные трудности накладываются
некоторые идеологические аберрации. Это тоже, быть может, сказалось в
статье Чуковской. (Не случайно одна знающая нас обоих женщина говорит:
- Не понимаю, как Лидия Корнеевна может одновременно любить и тебя, и
Александра Исаевича.)
Но эти замечания, которые я тут сделал, не меняют моей самой высокой оценки
статьи Лидии Корнеевны Чуковской. Я глубоко благодарен ей. Главная задача,
которую Чуковская себе ставила, - противопоставить официальной клевете
доброжелательную и по возможности объективную оценку - безусловно выполнена
ею. Статья "Гнев народа" - блестящее художественно-публицистическое
произведение, стоящее в одном ряду с другими знаменитыми и замечательными
выступлениями Л. К. Чуковской, такими как "Не казнь, но мысль. Но слово".
Силу и действенность статьи Чуковской по достоинству оценили ее
коллеги-писатели (верней, антиколлеги-антиписатели) - она была исключена из
Союза писателей (конечно, не только за эту статью, а за всю ее
общественно-публицистическую деятельность, за связь с Солженицыным и
Сахаровым). Мы с Люсей близко познакомились и подружились с Лидией
Корнеевной в эти годы, и, хотя далеко не во всем с ней соглашаемся, а Лидия
Корнеевна не все принимает в нашей позиции и действиях, это никак не влияет
на то глубокое взаимное уважение и дружбу, которые нас связывают. В одном
из писем ко мне в Горький Лидия Корнеевна привела слова глубоко чтимого ею
Герцена: "Труд - наша молитва". Эти слова могли бы служить девизом всей ее
подвижнической - во имя человека и культуры - жизни.
Статья Солженицына "Мир и насилие", как А. И. пишет в "Теленке", готовилась
еще задолго до событий 1973 года - как дополнение к Нобелевской лекции;
главной целью ее было показать Западу глубину и масштабы государственного
насилия в СССР. В сентябре 1973 года Солженицын дополнил ее предложением о
присуждении мне Нобелевской премии Мира - как борцу против этого насилия.
Он ознакомил меня со своей статьей уже после того, как она была передана
для публикации. Поэтому я не мог, конечно, просить что-либо менять в ней,
да мне было бы и очень трудно это делать - я не люблю стеснять свободу
кого-либо, а в данном случае А. И. вряд ли бы прислушался к моим
возражениям; к тому же я не мог тогда ясно их сформулировать - это были
скорее смутные ощущения какого-то утрирования, перекоса оценок - при общем
восхищении силой мысли и чувства, верности в главном. Статья Солженицына
еще подлила масла в огонь, пылавший и до того в полнеба. Необычайно сильна
была начиная с моей пресс-конференции и особенно после письма 40 академиков
и газетной кампании реакция Запада. Я не имею в своем распоряжении газет и
записей радиопередач того времени и не могу поэтому дать документированное
описание. Я помню общее впечатление лавины заявлений - канцлера Австрии,
шведского министра иностранных дел, бывшего посла Великобритании, писателя
Гюнтера Грасса (я вспомнил о них с помощью "Теленка") и многих, многих
других. Особенно важным было письмо президента Национальной академии США
(за два года до этого я был избран ее иностранным членом) доктора Филиппа
Хандлера, адресованное президенту АН СССР Келдышу. В этом письме Хандлер
резко осуждает нападки на меня как недостойные и предупреждает, что
"если преследования Сахарова будут продолжаться, американским ученым будет
трудно выполнять обязательства правительству по сотрудничеству с СССР."
В "Известиях" в середине сентября был напечатан ответ Келдыша (о содержании
письма Хандлера сообщалось в кратком изложении)1. Келдыш повторял
инсинуации письма сорока. Одновременно он заверял, что
"...Сахаров никаким притеснениям не подвергался и не подвергается".
Кампания писем в прессе внезапно прекратилась 8 или 9 сентября, но вскоре,
уже более вяло, возобновилась с использованием совместного письма Галича,
Максимова и моего в защиту чилийского поэта и коммуниста Пабло Неруды,
находившегося под домашним арестом после переворота Пиночета, смертельно
больного. Письмо имело своей целью как-то смягчить трагическую обстановку в
этой стране и отражало наше искреннее уважение к Неруде и беспокойство за
его судьбу. Письмо было составлено в обычных вежливых выражениях со ссылкой
на "объявленную вами (т. е. новой администрацией Чили) эпоху возрождения и
консолидации Чили". По контексту было ясно, что авторы письма приводили
заверения новой администрации для формального подкрепления своей просьбы и
в качестве формулы вежливости, не присоединяясь к этим заверениям по
существу и не давая своей оценки положения в Чили и намерений
администрации. Однако в советской и просоветской прессе приведенные слова
письма недобросовестно цитировались вне контекста как якобы доказательство
того, что я поддерживаю и восхваляю "кровавый режим Пиночета". Это
нечестное обвинение широко использовалось в 1973 году и много потом, вплоть
до самого последнего времени, - очевидно, по отсутствию аргументов для
дискуссии со мной по существу. О Галиче и Максимове в советской прессе
вообще не пишут; цель - опорочить меня. Вскоре после появления в советской
прессе статей о моей поддержке Пиночета в нашей квартире раздался звонок
(телефон тогда еще не был выключен).
- Говорят из Мадрида, по поручению новой администрации Чили. Администрация
выражает Вам благодарность за поддержку.
Я ответил:
- Спасибо, но я подчеркиваю, что наше письмо носило чисто гуманистический
характер и не имело никаких политических целей.
- Да, мы это знаем.
Думаю, что это была какая-то провокация КГБ.
Я передал заявление о Неруде через Кирилла Хенкина, еврея-отказника, умного
и много повидавшего на своем веку человека1; Кирилл с большим блеском
переводил меня на пресс-конференциях и тем много способствовал их успеху;
Хенкин, по согласованию со мной, несколько смягчил последнюю, "опасную"
формулировку. Но этого оказалось недостаточно (кажется, в это время
корреспондентам уже был передан первоначальный текст).
В сентябре Люся сделала письменное заявление (переданное западным
корреспондентам), в котором она принимала на себя ответственность за
передачу на Запад "Дневника" Эдуарда Кузнецова. Она действительно передала
эту рукопись. Кратко расскажу связанную с этим историю, в той мере, в
которой это сейчас допустимо.
В конце декабря 1972 года, когда я был один в доме, неожиданно раздался
звонок в дверь. Я открыл - на пороге стояла неизвестная мне женщина. Я
впустил ее в квартиру. Она молча прошла в нашу с Люсей комнату и положила
на столик небольшой сверток, величиной с палец, тщательно зашитый в
материю. Не произнеся ни слова, женщина тут же ушла. В свертке находилась
рукопись знаменитого впоследствии "Дневника" Кузнецова и сопроводительное
письмо автора, в котором он вверял Люсе судьбу своего произведения.
Кузнецов писал "Дневник" в лагере, тщательно скрывая его от надзирателей и
вообще посторонних глаз, пряча от многочисленных обысков. Написан был
"Дневник", как и многие другие выходящие из лагерей материалы, мельчайшим
почерком, на тонких листках папиросной бумаги, скрученных в трубочку.
Писать и хранить рукопись в лагере было необыкновенно трудно и опасно - это
был настоящий подвиг, но и не легче было вынести ее из зоны на волю. Тут
участвовало много людей, называть их всех я не могу. Один из них, как стало
впоследствии известно КГБ, был заключенный - украинец Петр Рубан. КГБ
жестоко отомстил ему - я рассказываю об этом в одной из следующих глав.
Мелкие буквы рукописи можно было разобрать лишь в очень сильную лупу, да и
то человеку с более здоровыми, чем у нас, глазами. Люся попросила одного из
знакомых расшифровать рукопись и вернуть ей, естественно рассчитывая, что
круг людей, которым станет об этом известно, будет минимальным; к
сожалению, это условие оказалось нарушенным, что повлекло за собой тяжелые
последствия.
Получив расшифрованную рукопись, Люся сама передала ее на Запад. Летом 1973
года "Дневник" был опубликован, вначале на итальянском, а потом на русском
и многих иностранных языках, и привлек к себе большое внимание содержащейся
в нем потрясающей фактической информацией и талантом автора. В качестве
приложения к "Дневнику", как я уже писал, приведена запись процесса над
ленинградскими "самолетчиками", составленная Люсей в декабре 1970 года.
Люся сделала свое заявление, чтобы ослабить таким образом удар по другим
людям, в том числе - по арестованным в 1973 году Виктору Хаустову (ранее
осужденному вместе с Буковским за демонстрацию в защиту Гинзбурга -
Галанскова, до второго ареста - рабочему телевизионного завода) и
литературоведу Габриэлю Суперфину, а также по Евгению Барабанову. Барабанов
пришел к нам с заявлением, в котором сообщал о том, что он передал рукопись
"Дневника" на Запад и принимал на себя ответственность за это действие
(по-видимому, он передал другой экземпляр расшифрованной рукописи - мы об
этом не знали). До своего заявления Барабанов неоднократно вызывался в КГБ;
от него, в частности, требовали показаний на Суперфина. Положение
Барабанова было угрожающим. Заявления Люси и Барабанова были одновременно
переданы нами в нашей квартире иностранным корреспондентам и вскоре
опубликованы. Люсино заявление (но, возможно, и не только оно) повлекло за
собой вызовы ее на допросы в следственный отдел КГБ (в ноябре 1973 года).
Как пишет в "Теленке" Солженицын, реакция властей на смелый шаг Барабанова
в обстановке "встречного боя" - так А. И. называет совокупность событий
1973 года - ограничилась только увольнением Барабанова; однако Александр
Исаевич не упоминает о заявлении Люси. (Я считаю, что это умолчание
искажает истинный ход событий тех дней.)
ГЛАВА 14
Заявление об Октябрьской войне.
"Черный сентябрь" в нашей квартире.
Заявление о поправке Джексона.
Вызовы Люси на допросы в Лефортово.
Запрос о поездке в Принстон.
Искаженная публикация.
Больница АН СССР
В октябре на Ближнем Востоке началась так называемая война "Судного дня" -
в день еврейского праздника войска Египта и Сирии внезапно напали на
Израиль, пытаясь взять реванш за поражение в 1967 году. Первоначально им
удалось потеснить израильскую армию, но израильтянам, ценой существенных
потерь, удалось овладеть инициативой, переправиться через канал; в конце
октября израильские танковые части неудержимо двигались к Каиру и Дамаску,
а Киссинджер начал свою "челночную" дипломатию. Еще в первые дни войны я
выступил с заявлением, в котором призывал к мирному решению
ближневосточного конфликта. Через несколько дней ко мне пришел некто,
назвавшийся корреспондентом бейрутской газеты. Он задал мне несколько
вопросов по проблемам Ближнего Востока. Я попросил его зайти через
несколько часов. Вечером того же дня я ответил (хотя он не вызвал моего
расположения) перед микрофоном на его вопросы, включая несколько новых,
неожиданных для меня, добавленных по ходу интервью. (Эти вопросы были в
какой-то степени провокационными, во всяком случае более острыми, чем
заданные раньше.) Еще через несколько дней, в воскресенье утром 18
октября1, в квартиру неожиданно позвонили два человека, по виду арабы. Хотя
их поведение показалось мне чем-то необычным, я впустил их в квартиру
(задвижки или цепочки у нас не было) и провел их в нашу комнату. Туда же
прошла из кухни Люся. Кроме нас в квартире был Алеша. Руфь Григорьевна
находилась у Тани - она поехала проведать своего первого правнука, которому
в то время еще не было даже месяца (он родился 24 сентября, роды были с
задержкой и очень тяжелыми, сопровождались большими волнениями). Один из
пришедших был без пальто, он сел на кровать рядом с Люсей, я сидел напротив
на стуле; второй, низкий и коренастый, в пальто, не снимая его,
расположился между нами в кресле, слегка сбоку, напротив телефона. В
дальнейшем говорил только высокий (правильно по-русски, но с заметным
акцентом), низкий не произнес ни слова. Люся в начале разговора спросила
высокого, где он так научился говорить по-русски; он ответил:
- Я учился в Университете имени Лумумбы.
Вероятно, он сказал правду. Высокий сказал:
- Вы опубликовали заявление, наносящее ущерб делу арабов. Мы из организации
"Черный сентябрь", известно ли Вам это название?
- Да, известно.
- Вы должны сейчас же написать заявлен