Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
ело, я понял, до чего плохо она
сработана. Последний акт поразительно плох. Всю неделю я возился над пьесой,
строчил варианты, поправки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной),
изменил 4-й акт до неузнаваемости, отшлифовал самого Иванова - и так
замучился, до такой степени возненавидел свою пьесу, что готов кончить ее
словами Кина: "Палками Иванова, палками!!"{23}
Едва ли автор мог подозревать, что в Петербурге "Иванова" встретят
овациями!..
На его авторское счастье, пьеса шла в бенефис режиссера
Александринского театра Ф.А.Федорова-Юрковского (бенефис за 25-летнюю
службу), ввиду чего роли были распределены между лучшими силами труппы, без
различия рангов и самолюбий. Ансамбль вышел чудесный, и успех получился
огромный{24}.
Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании
третьего, после заключительной драматической сцены между Ивановым и больной
Саррой, с увлечением разыгранной В.Н.Давыдовым и П.Я.Стрепетовой, устроила
автору, совместно с юбиляром-режиссером, восторженную овацию. "Иванов",
несмотря на многие сценические неясности, решительно захватил своей
свежестью и оригинальностью, и на другой день все газеты дружно рассыпались
в похвалах автору пьесы и ее исполнению. Исполнение действительно должно
было польстить Чехову; даже такая незначительная эпизодическая роль, как
роль помешанного на картах акцизного Косых, в лице покойного Арди вылилась в
яркий комический тип. Превосходны были Варламов и Жулева (супруги Лебедевы)
и прямо великолепен Свободин в роли опустившегося язвительного графа
Шабельского. \64\
В тот же вечер, после четырехактного "Иванова", шел старинный
классический фарс "Адвокат Пателен" (в 3 действиях), так что спектакль,
состоявший в общем из семи актов, затянулся до второго часа ночи и не дал
мне возможности поздравить Чехова после спектакля.
Я увиделся с ним на другой день, на веселом банкете, устроенном в честь
его помещиком С[оковниным], восторженнейшим поклонником Чехова. Вид Чехов
имел сияющий, жизнерадостный, хотя несколько озадаченный размерами
"ивановского успеха". На обеде было несколько литераторов, артист Свободин и
дальний родственник последнего, пристав Василеостровской части, оказавшийся
не только горячим почитателем А.П., но и вообще тонким знатоком литературы.
Обед вышел на славу, причем славили Чехова, что называется, во всю
ивановскую, а сам хозяин, поднимая бокал шампанского в честь Чехова, в
заключение тоста, торжественно приравнял чеховского "Иванова" к
грибоедовскому "Горе от ума".
Я взглянул искоса на Чехова: он густо покраснел, как-то сконфуженно
осунулся на своем месте, и в глазах его мелькнули чуть-чуть заметные
юмористические огоньки - дозорные писательские огоньки, свидетельствовавшие
о непрерывной критике окружающего... "И Шекспиру не приходилось слышать тех
речей, какие прослышал я!"{25} - не без иронии писал он мне потом из Москвы.
Но русские поклонники родных талантов неумолимы.
Несмотря на то, что Чехов, переутомленный столичной суетой, спешил в
Москву, восторженный помещик, вопреки всяким традициям, накануне отъезда
А.П. собрал всех снова "на гуся".
Снова шампанское, снова шумные "шекспировские тосты"...
Все это могло вскружить голову хоть кому, только не Чехову. Возвращаясь
вместе с Чеховым после "прощального гуся" на извозчике, я был озадачен
странной задумчивостью, затуманившей его лицо, и на мой попрек он как-то
машинально, не глядя на меня, проговорил:
- Все это очень хорошо и трогательно, а только я все думаю вот о чем...
- Есть еще о чем думать после таких оваций! - невольно вырвалось у
меня.
Чехов нахмурился, что я его прервал, и продолжал:
- Я все думаю о том... что-то будет через семь лет? - И с тем же хмурым
видом настойчиво повторил: - Что-то будет через семь лет?.. \65\
Как раз через семь лет было в Петербурге... первое представление
чеховской "Чайки".
Считать ли те слова пророчеством или предчувствием - бог весть! Но
почему-то вспомнились они только сейчас, когда заворошились воспоминания о
злополучном спектакле; а тогда и я пропустил их мимо, да и сам Чехов,
по-видимому, тоже позабыл.
По крайней мере незадолго до представления "Чайки" я получил от него из
Мелихова сообщение об этом в самом жизнерадостном тоне: "Около 6 - жажда
славы повлечет меня в Северную Пальмиру на репетиции моей "Чайки".
Предполагается, что эта пьеса пойдет 17-го октября в бенефис Левкеевой,
причем роль героини семнадцати лет, тоненькой барышни, будет играть сама
бенефициантка". (Левкеева была очень толста, с усиками на губах и отличалась
последнее время в ролях комических старух.){26}
Но уже накануне спектакля я видел Чехова не в розовом настроении. Он
только что вернулся с репетиции "Чайки" и имел вид совсем нездоровый, пил
усиленно содовую воду и в антрактах резко критиковал исполнителей (кроме
В.Ф.Комиссаржевской, которая, по его замечанию, одна вела роль в надлежащем
тоне).
Что же такое случилось?
А вот возьмемте наудачу любую из петербургских газет, вышедших на
другой день юбилейного бенефиса Левкеевой...
"Вчерашнее юбилейное торжество омрачено было беспримерным скандалом.
Такого головокружительного падения пьесы мы не запомним..." - читаю в одной
газете.
Разворачиваю другую: "Давно не приходилось присутствовать при таком
полном провале".
Быть может, еще хотите взглянуть третью?..
"Чехова "Чайка" погибла: ее убило единогласное шиканье всей публики.
Точно миллионы пчел, ос и шмелей наполнили воздух зрительного зала - до того
сильно и ядовито было шипенье..."
Перечитывая теперь эти театральные злыдни, прямо глазам не веришь! Чего
тут только нет! "Птичья пьеса", "нелепица в лицах", "кляуза на живых людей",
"экземпляр для театральной кунсткамеры" и т.д.
"Присутствовал весь литературный мир", - оповещалось в газетах. Но это
очень громко звучит в печати, а на деле представляет какой-нибудь десяток
добрых литературных имен. Прибавьте сюда дюжину чутких восторженных
поклонниц Чехова... вот и все!.. Это капля в широком \66\ море бенефисной
публики, той особенной петербургской бенефисной публики, которая, заплатив
тройную плату за места, ищет на сцене вовсе не литературы, а любимой
актрисы, в ослепительных бенефисных туалетах и раздражительно любопытного
зрелища - зрелища и зрелища прежде всего!..
А ее, не угодно ли, угощают пьесой, написанной дерзко наперекор
театральной рутине, да еще, вдобавок, исполненной в том тусклом банальном
тоне, в каком актеры-любители разыгрывают всякие переделки. И г-жа
рутина-публика точно вдруг помешалась от разочарования и с капризной
придирчивостью вину актеров всецело перенесла на автора... Бедному автору
ставилось решительно все в вину, самые простые мелочи!..
На сцене в первом акте, после захода солнца, темнеет.
- Почему это вдруг стало темно? Как это нелепо! - слышу чей-то голос
позади моего кресла.
Во втором акте Треплев (Аполлонский) кладет у ног Нины Заречной
(Комиссаржевская) убитую чайку. Рядом со мной опять кто-то ворчит:
- Отчего это Аполлонский все носится с какой-то дохлой уткой? Экая
дичь, в самом деле!..
В антракте (между вторым и третьим действием) сталкиваюсь в проходе
между креслами с одним превосходительным членом театральной дирекции.
- Помилуйте, - говорю я ему, - разве можно такие тонкие пьесы играть
так возмутительно неряшливо?
Театральный генерал презрительно фыркает.
- Так, по-вашему, это "пьеса"? Поздравляю! А по-моему, это - форменная
чепуха!
Прохожу в буфет и встречаю там знакомого полковника, большого театрала.
Вот, думаю, с кем отведу душу...
- Ну, и отличился же сегодня Сазонов! - негодую я: - Вместо литератора
Тригорина играет доброй памяти Андрюшу Белугина?..{27}
Но миролюбивый полковник раздраженно на меня набрасывается:
- Да-с, и надо в ножки ему поклониться, что еще "играет"! Удивляюсь на
дирекцию - как можно ставить на сцену такую галиматью!..
Возвращаюсь в партер, удрученный до последней степени.
В третьем акте, во время глубоко трогательной сцены между Аркадиной и
Треплевым, в бенефисной публике, бог \67\ весть с чего, вызывает веселое
настроение белая повязка, похожая на чалму, которую мать накладывает на
голову раненого сына (в последнем издании "Чайки" Чехов сделал очень тонкую
поправку в этом месте){28}.
Следующая за ней сцена между Аркадиной и ее сожителем - литератором
Тригориным - прямо великолепна по реализму и оригинальности замысла. Но
сцена разыграна была Сазоновым и Дюжиковой грубо и банально, и момент, когда
Аркадина падает на колени перед Тригориным, показался большинству смешным и
неестественным.
А сцена последней встречи Треплева с Ниной Заречной в четвертом акте?
Она исполнена такого захватывающего лиризма, что ее невозможно читать без
слез, и Нина - Комиссаржевская - начала эту сцену прекрасно; но в конце
сцены незначительная авторская ремарка все испортила. Декламируя монолог,
Нина стаскивает с постели простыню и накидывает на себя, как театральную
тогу - и эта мелочь непредвиденно вызвала в публике глупый хохот. На втором
представлении "роковая простыня" сдана была в театральную гардеробную, но
конец пьесы - этот удивительнейший в своей трагической простоте конец - на
первом представлении пропал, как проглоченная театральная реплика, возбудив
последнее недоумение и... шипение.
"Чайка" кончена, и я выхожу из театра точно в дурмане. Впереди меня
протискивается к выходу литератор Б. Он бледен, как полотно, и на его обычно
многодовольной физиономии написан ужас.
О, как я понимаю этот ужас истинного литератора после того, что
случилось.
Заметят, пожалуй, что ж тут особенно трагического? Мало ли пьес на
своем веку проваливалось, проваливается и будет проваливаться...
Если бы провалился в 1889 г. "Иванов", это было бы, пожалуй, сполгоря;
но Чехов 1896 г. давно перерос автора "Иванова" и "Пестрых рассказов" - это
уже был популярнейший и заслуженнейший русский писатель, и в лице его
нанесена была обида чести русского литератора, вообще - обида, которой нет
слов... Для человека, хоть сколько-нибудь знающего историю русской
литературы, было до боли очевидно, что со времени оплевания в
Александринском театре комедии Гоголя{29}, мы ушли не далеко, и "через
шестьдесят лет" в той же зале, наполненной образованной публикой,
температура общественного уважения к писателю стояла на нуле!..
Для Чехова обида была тем чувствительнее, что именно \68\ "Чайка" -
одно из субъективнейших произведений этого на редкость объективного русского
писателя.
Вот вам, на семилетнем промежутке, два торжественные спектакля - и
какая разница в результатах!.. И какая ирония! - добавил бы я, если
вспомнить, что Чехов решительно не любил своего "Иванова" и называл его
"Болвановым" и "психопатической пьесой" и искренно удивлялся, когда она
увеличивала его доходы... Лично мне он как-то высказался об "Иванове", что
это одна из тех пьес, "которая никогда не всосется в репертуар и будет
даваться в провинции лишь в экстренных случаях, когда у антрепренера
иссякнет запас новинок". "Чайку" же Чехов любил затаенной ревнивой любовью
кровного художника.
И в самом деле, какое же может быть сравнение? Один "язык" в "Чайке"
чего стоит!..
В "Иванове" много лишних слов, заметны следы вымученности и
грубоватости, малодушные уступки в пользу театральной условности... В
"Чайке", напротив, - настоящий, типичный Чехов: скупой на слова,
презрительно враждебный к дешевым эффектам, стиль всюду тонкий, изящный,
душевно проникновенный, напоминающий местами "стихотворение в прозе"...
Характеристики второстепенных лиц, вроде Сорина, например, поражают своей
живописной сжатостью: два-три штриха, и перед вами живой портрет, точно
сейчас выскочивший из рамы.
Но меланхолическая, как вечерняя заря, "соната Шуберта" была разыграна
в тоне штраусовского "Персидского марша". После этого чего же удивляться,
если в результате получилась невообразимая какофония?
Бедный Чехов, "бедный неразгаданный пионер"! Недаром он бежал из театра
без оглядки, смертельно уязвленный в самое сердце...
Да, на первом представлении "Чайка" пала - но посмотрите, какая вдруг
странность! - в своем падении она непредвиденно увлекла и повалила все
театральные манекены и очистила путь новому, свежему веянию... Как-никак, а
уже после "Чайки" на сцене стала немыслима прежняя ложь и мишура, и даже
театральные закройщики в алчной погоне за успехом стали усиленно
приспособляться к чеховской манере.
Я не без умысла так распространился о первом представлении "Чайки", ибо
отныне этот день в истории театра является заметным символическим рубежом.
Когда года четыре тому назад я впервые попал в московский театр
Станиславского и увидел на хмурой темно-серой \69\ занавеси ее единственное
украшение - символ чеховской "Чайки", - я был растроган до слез...
Осмеянная, неразгаданная новая идея, очевидно, свершила обычный мистический
круг и нашла своего ревнивого служителя и поэта.
Повторяю, Чехов не любил театра, и его связь со сценой была не столько
органической, сколько экономической; но раз театр его полюбил и обогатил
("Иванов" и "Медведь"), Чехов не мог остаться равнодушным к его судьбам и из
драматурга-импровизатора превратился в драматурга-новатора, вдумчивого
искателя новых форм и настроений...
Эти искания тревожили его еще задолго до появления "Чайки". Помню, дня
за два, за три до петербургского представления "Иванова" он очень волновался
его недостатками и условностями и импровизировал мне по этому поводу мотив
совсем своеобразного одноактного драматического этюда "В корчме" - нечто
вроде живой картины, отпечатлевающей в перемежающихся настроениях
повседневную жизнь толпы...
- Понимаете, при поднятии занавеса на сцене совсем темно, хоть глаз
выколи... За окном гроза, в трубе воет ветер, и молния изредка освещает
группы ночлежников, спящих вповалку, как попало... Корчма грязная,
неприютная, с сырыми облезлыми стенами... Но вот буря стихает... слышно, как
визжит дверь на блоке, и в корчму входит новый человек... какой-нибудь
заблудившийся прохожий - лицо интеллигентное, утомленное. Светает... Многие
пробуждаются и с любопытством оглядывают незнакомца... Завязывается
разговор, и так далее. Понимаете, что-нибудь в этом духе?.. А насчет
"Иванова" оставьте, - резко оборвал он, - это не то, не то!.. Нельзя театру
замерзать на одной точке!..
Как ни случайна и отрывочна приведенная драматическая фантазия, но она
очень характерна для Чехова как драматурга и может быть отмечена как первый
зародыш "пьесы с настроением" - новый до чрезвычайности сложный род,
нашедший такого талантливого толкователя, как К.С.Станиславский.
Чехову тем более было тяжко пережить оскорбительное падение "Чайки",
что самые близкие его друзья и сочувственники, наиболее способные по своему
душевно-художественному складу угадать и поддержать новое искание, ушли в
иной мир, конечно лучший, чем закулисный и журнальный.
Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое \70\ знакомство, он
успел полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством{30}.
Другой задушевнейший друг Чехова, П.М.Свободин, осенью 1892 г. умирает
от разрыва сердца на сцене Михайловского театра во время представления
комедии Островского "Шутники".
Наконец следующие два года похитили других двух преданных его
сочувственников: поэта Плещеева и композитора Чайковского (последнему, как
известно, посвящена Чеховым книга "Хмурые люди").
Особенно нежно любил он Свободина, и его смерть вызывает со стороны
Чехова глубоко прочувствованные строки: "А Свободин-то каков? Этим летом он
приезжал ко мне два раза и жил по нескольку дней. Он всегда был мил, но
последние полгода своей жизни он производил какое-то необыкновенно
трогательное впечатление. Или, быть может, это мне казалось только, так как
я знал, что он скоро умрет. Я, да и вы тоже, потеряли в нем человека,
который искренно привязывался и искренно любил, не разбирая, великие или
малые дела мы совершаем... Он за глаза всегда называл вас Жаном и любил
сказать о вас что-нибудь хорошее. Это был наш приятель и наш заступник"{31}.
Невольно вспоминается мне по этому поводу один эпизод, имевший место в
январе 1891 года.
Накануне были мои именины, прошедшие шумно и весело, с почетным
застольным гостем А.Н.Плещеевым во главе, и я проснулся довольно поздно.
Разбудил меня чей-то сильный звонок. Горничная через дверь объясняет мне в
замешательстве, что пришли какие-то два незнакомые господина и хотят
непременно меня видеть.
- Кто такие?
- Они так сказывают, что чиновники от градоначальника и по весьма
важному делу. - Наскоро одеваюсь и, не на шутку встревоженный, выхожу в
залу.
И что же? Вместо полицейских чиновников вижу на пороге Чехова и
Свободина. Оба весело переглядываются, явно довольные удавшейся
мистификацией.
Излишне говорить, как я обрадовался, тем более обрадовался, что визит
пришелся как раз на другой день именин, и я имел возможность достойно
угостить дорогих друзей. Но все же долго не мог успокоиться, ибо времена
были невеселые, и я имел основание сильно волноваться. За завтраком, между
словом, я попрекнул Чехова за его выходку.
- Ах, Антуан, как вы меня ужасно расстроили! Вы \71\ ведь знаете, что я
человек нервный и болезненный - и вдруг такая внезапность...
Чехов подлил себе и Свободину вина и окинул меня зорким, докторским
испытующим взглядом:
- Ну, вам, Жан, нечего особенно беспокоиться!.. Нервы у вас, положим,
щеглиные; но зато у вас кость широкая и легкие крепкие. - И добавил,
добродушно ухмыляясь: - Вот увидите, вы еще на наших некрологах
заработаете!!
И мы все трое весело чокнулись...
Увы!..
"IV. ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ"
"...Это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса",
- говорит Треплев в "Чайке", и эти слова смело можно применить к истории
болезни Чехова.
Доктор Тарасенков в своих записках "о болезни Гоголя"{32} выразил,
между прочим, предположение, что в такой тонкосложной художественной натуре,
какова была у Гоголя, душевные страдания являлись первопричиной телесного
недуга, а отнюдь не обратно, - и это характерное для медика предположение
можно всецело отнести ко всякой глубокой художественной натуре вообще и, в
частности, к Антону Чехову.
Душевное потрясение в настоящем случае было слишком сильно и
противоречие между двумя "приемами" слишком ошеломляюще, чтобы пройти без
последствий... Насколько преувеличенно шумны были похвалы, венчавшие
"Иванова", настолько же была груба до неприличия "обида непонимания",
отметившая представление "Чайки". Это была смертельная обида в буквальном
смысле, и долго потом Чехов не только избегал разговоров об этом
представлении, но не выносил даже случайной обмолвки по этому поводу.
Злополучное представление, как уже известно, состоялось позд