Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
, но, увы,
требуют благонамеренных повестей и рассказов из жизни Иванов Гаврилычей и их
супруг". Мне смертельно не хотелось писать этих благонамеренных повестей, и
я не мог принудить себя к этой работе.
Но если откинуть узкий смысл правки рассказов, то, безусловно, я многим
обязан Чехову, и влияние его на меня было очень велико. Он открывал мне
тайны писательства, до которых без его помощи мне пришлось бы брести ощупью
весьма продолжительный срок. Такие замечания Чехова: "для того чтобы
подчеркнуть бедность просительницы, не нужно тратить много слов, не нужно
говорить о ее жалком, несчастном виде, а следует только вскользь сказать,
что она была в рыжей тальме", были для меня целым откровением{164}. (Кстати:
эту рыжую чеховскую тальму в своих статьях о Чехове покойный Измайлов
цитировал, можно сказать, до износа.) Некоторые взгляды Чехова звучали
парадоксально, но были, в сущности, верны. "Искусство писать, - говорил он
мне, - состоит, собственно, не в искусстве писать, а в искусстве...
вычеркивать плохо написанное". Так и бывает, так и должно быть с новичками,
у которых есть дарование и есть вкус, принуждающий бежать вялости, серости,
шаблона. Рукопись новичка должна пестреть десятками помарок, которые,
впрочем, не всегда уменьшают ее размер; ведь на смену вялых, слабых, плохо
изложенных мыслей являются новые, яркие мысли, красивые слова. Позже
рукописи могут быть прекрасными и без единой помарки, как были прекрасны
рукописи Чехова, лишенные поправок, но это потому, что у людей, искусившихся
в писательстве, процесс смены вялого жизненным и серого ярким происходит уже
не на бумаге, а до перенесения слов и мыслей на бумагу, в мозгу.
В одном письме ко мне Чехов писал: /165/
"Стройте фразу, делайте ее сочней, жирней... Надо рассказ писать 5-6
дней и думать о нем все время, пока пишешь, иначе фразы никогда себе не
выработаете. Надо, чтобы каждая фраза прежде, чем лечь на бумагу, пролежала
в мозгу дня два и обмаслилась. Само собой разумеется, что сам я по лености
не придерживаюсь сего правила, но вам, молодым, рекомендую его тем более
охотно, что испытал не раз на себе самом его целебные свойства и знаю, что
рукописи всех настоящих мастеров испачканы, перечеркнуты вдоль и поперек,
потерты и покрыты латками"{165}.
По поводу этих перечеркнутых и испачканных рукописей мне пришлось
как-то говорить с Чеховым. Ничуть не отрицая необходимости работать над
рукописями, я ссылался на здравые, по моему мнению, слова одного из
критиков, который говорил, что секрет творчества не в бесконечных поправках,
иначе с помощью этих поправок можно бы создавать шедевры, но ведь этого не
бывает, и каждый автор может дать вещь только в меру своего дарования или
таланта. Чехов этого не оспаривал.
В том же письме к Е.М.Ш. Чехов бросает замечание, что я как будто не
оправдал тех надежд, которые на меня возлагали. Не знаю, что это были за
надежды, но в газетных новеллах я хорошо решал те задачи, которые перед
собой ставил. Печатали меня охотно и много. Позже, в 1899 году, когда я
сообщил Чехову, что ушел из "Новостей дня" после восьмилетней работы и
скучаю, он писал мне из Ялты: "Отчего бы не попробовать Вам работать в
"Неделе", в "Сыне отечества", "Биржевых ведомостях"? Ведь газет так много, и
Ваше сотрудничество каждою из них было бы принято с распростертыми
объятиями" (письмо от 10 февраля 1899 г.). Но в указанные Чеховым издания
мне не пришлось обращаться, в том же феврале я получил предложения
постоянной работы от двух больших газет - петербургской и харьковской, в
которых и работал - в петербургской до ее запрещения в 1901 году, а в
харьковской - до ее закрытия в 1918 году.
Среди писательских заветов Чехова восьмидесятых годов неизменным было
предостережение против тенденциозности писаний. В те годы Чехов был страшным
врагом тенденциозности и возвращался к этому вопросу /166/ с каким-то
постоянным и странным упорством и в зимние вечера в кабинете корнеевского
дома, и в летние дни во время прогулок в бабкинском лесу; каждый раз наш
разговор на эту тему заканчивался фразой Чехова:
- И что бы там ни болтали, а ведь вечно лишь то, что художественно!
В одном из писем, кажется к Щеглову{166}, Чехов обмолвился странным
признаньем, что не сумеет объяснить, почему ему нравится Шекспир и совсем не
нравится Златовратский. Но его заключительная фраза к речам о
тенденциозности могла бы служить прекрасным ответом на вопрос о Шекспире и
Златовратском.
Однако почему Чехов так упорно возвращался тогда к мыслям о
тенденциозности? Мне кажется, этим его писательский организм реагировал на
те упреки в "безразличии", "безучастии" и даже "беспринципности", которые по
адресу Чехова рассыпали Михайловский, Скабичевский и другие специалисты
критических дел.
У Чехова я познакомился с Александром Игнатьевичем Иваненко, молодым
музыкантом, которого переписка Чехова рисует очень простодушным человеком и
с которого Чехов будто бы написал Епиходова. Иваненко был очень мил, но не
так простодушен, как об этом можно думать по чеховским письмам, а что
касается до житейских несчастий, то Иваненке действительно не везло. Он
рассказывал мне, что был принят в консерваторию по классу рояли, но перед
началом учения прихворнул, и когда явился в консерваторию недели через две
после начала занятий, оказалось, что все рояли уже разобраны учениками, для
него не осталось ни одного свободного часа, и учиться ему было не на чем.
- Хотите играть на флейте? Вот все, что могу вам предложить, - сказало
какое-то консерваторское начальство.
Иваненко махнул рукой и начал учиться играть на флейте. Мечтать о рояли
и кончить флейтой - это действительно несчастье, достойное Епиходова. Но
дело не в этом. Дело в том, что благодаря Иваненке я узнал справедливость
изречения: история повторяется.
Кажется, еще так недавно Чехов писал и говорил обо мне Суворину, а уже
в 1892 году, редактируя "Будильник", я получил от Чехова такую
записку: /167/
"Мой знакомый А.И.Иваненко с моего благословения написал рассказ. Не
дадите ли Вы по пятачку за строчку? Я сердит на Вас, Александр Семенович, и
имею на то полное основание. Поклон.
Ваш А.Чехов"{167}.
У Иваненки кое-что можно было брать, и несколько рассказов его я
напечатал в "Будильнике". Подписывался Иваненко псевдонимом "Юс малый". А
Чехова я запросил, за что он сердит на меня, но ответ получил примерно через
месяц. Чехов писал:
"2 октября 1892 г.
Простите, добрейший Александр Семенович, что я так поздно отвечаю на
Ваше письмо. Виною тому текущие дела и леность.
Да, я на Вас неистово сердит, но единственно за то только, что Вы
минувшим летом отказали мне в удовольствии видеть Вас у себя в Мелихове. Я
весьма огорчен. Теперь уже нет смысла ехать ко мне, так как идет холодный
дождь и дороги прескверные, приходится невылазно сидеть в комнате. Попробую
еще раз пригласить Вас на рождество и в другой раз весною, а там уж как
знаете... Летом у меня Вы увидели бы много курьезного и, пожалуй,
интересного. У меня просторно, есть бараны, есть щенки Мюр и Мерилиз, есть
всякая овощь и дажа пара свиней. Тишина и благорастворение воздухов... Я
вижу, Вы зеваете, воображая мою жизнь, но, уверяю Вас, остроумцам из
"Иллюстрированной газеты" живется скучнее, чем уездным обывателям, а ведь от
Москвы так и несет названными остроумцами, жареной колбасой и Левинским!
За Иваненко благодарю. Только, пожалуйста, не особенно урезывайте его
творения. Ведь он пишет не для славы, а для пищи и одежды. У него,
несомненно, есть свежесть и хохлацкая игривость, но он сильно отстал в
знаках препинания.
Участковым врачом я буду состоять до 15 октября, когда упразднят в моем
участке холеру. У меня прибавится досуга, и я, пожалуй, буду чаще
наведываться в Москву, хотя мне ехать туда и жить там положительно не для
чего.
На моей литературной бирже настроение далеко не бойкое. Приготовил для
печати одну повесть и оканчиваю /168/ другую - вот и все за пять летних
месяцев. Денег нет. Вчера заработал медициной шесть рублей, да хочу продать
200 пудов ржи, но это все гроши. Вся надежда на повести.
Как поживает N{168}? Что он пописывает? Вот бы кому забросить к черту
Плющиху и последовать моему примеру. В деревне и дешевле, и здоровее, и
горизонты не заслонены домами.
Будьте здоровы и благополучны.
Ваш А.Чехов.
Вот мои расходы по имению за текущее лето:
Молотилка 30 р. --\
Экипаж с верхом 70 р. --/ Куплено по случаю.
Новый пруд 150 р.
Перестройка конюшни 30 р.
-----------
Итого 280 р.
Да по мелочам вышло тысячи две".
Я пригласил Иваненку к себе, он бывал у меня и рассказывал много
интересного о семье Чехова и особенно о Николае Чехове, тогда уже покойном.
Вместе с Чеховыми он жил где-то близ Сум на даче, да и вообще был южным
уроженцем и земляком Чехова.
В том же 1892 году я получил от Чехова еще одну записку с упоминанием
об Иваненке. Записка без даты:{168}
"Здравствуйте, Александр Семенович! Остановился я у черта на куличках -
Новая Басманная, Петровско-Басманное училище. Приехал я по весьма важным и
спешным делам и 17 уеду опять. Нужно спешить, так как дома около меня
холера. Приеду еще через 1 - 1 1/2 недели. Не повидаться ли нам? Мне
известно, что завтра к 12 дня меня дома не будет, а остальное мне
неизвестно. Я соскучился по Вас...
Пользуясь тем, что сожитель наш "Юс малый" посылает Вам свой рассказ, я
вкладываю это письмо в его пакет - способ избавить себя от 5 коп. марки!
Завтра в 12 ч. в "Славянском базаре" завтракаю с Лавровым и Гольцевым.
Весьма вероятно, что к 3-4 часам или к 5 буду дома. Поехал бы к Вам, но,
честное слово, занят по горло.
Ваш А.Чехов". /169/
Все эти письма и записки Чехова не вошли в собрание его писем и
являются в печати впервые{169}.
Два слова об Иваненке. Писателя, хотя бы самого маленького, из Иваненки
не вышло, и он вскоре сам бросил писание рассказов, да, помнится, и в
консерватории у него что-то обстояло не совсем благополучно; он не кончил
консерватории и уехал на родину, на юг.
Я познакомился с Чеховым, как уже поминал выше, в самом начале 87-го
года. Один из русских писателей{169}, рассказывая о первой встрече с Чеховым
приблизительно в то же время, писал, что в лице Чехова он нашел много
сходства с лицом простого деревенского парня, и это же подтвердил кто-то из
его семьи. О таких субъективных впечатлениях не спорят. Мне же Чехов
показался всего более похожим на интеллигентного, бесконечно симпатичного
студента, каким, в сущности, он и был года за два, за три до нашей встречи.
От этого времени сохранился замечательный портрет Чехова, дающий о нем
превосходное представление. Мне он подарен Чеховым в апреле 1889 года (под
надписью на портрете есть дата), но снят в Петербурге у Пазетти, кажется,
годом раньше; лицо в три четверти; на Чехове пиджак, крахмальная сорочка и
белый галстук.
Этот портрет мне всегда казался очаровательным благодаря тому выражению
смелости, которое вообще было свойственно Чехову, кроме дней тяжелой
болезни, но которого нет между тем ни на одном из чеховских портретов, более
или менее известных публике. Ведь даже письма Чехова дают представление о
нем как о смелом человеке, но на портретах его более не смелости, а
задушевности и грусти.
В конце восьмидесятых годов у Чехова оставалось уже не так много
необычайной жизнерадостности, о которой мне рассказывали общие знакомые,
дружившие с Чеховым в годы его студенчества, и, между прочим, брат
известного пейзажиста, тоже художник, Адольф Ильич Левитан.
- Во время наших пирушек Антоша был душой общества, - рассказывал
Левитан. - Бог знает, чего только он не придумывал. Мы умирали от смеха.
Но болезнь в конце восьмидесятых годов еще не обострилась у Чехова, и
иногда ему хотелось дурачиться. Он брал что-нибудь вроде рекламного
прейскуранта /170/ аптекарского магазина, становился в позу и начинал нам
читать этот прейскурант, делая скользкие, а иногда и совсем нецензурные
примечания к названию и свойствам медикаментов. Остроумие искрилось в этих
примечаниях, и даже люди, искусившиеся в юморе, не могли не смеяться. В
первые дни нашего знакомства он очень уговаривал меня не уезжать и остаться
в Москве на его именины, на которых он будет танцевать какую-то необычайную,
никогда не виданную мною кадриль. Партнерами его по кадрили он называл,
помнится, Левитана, брата Николая и Шехтеля. Но я вернулся на службу раньше
именин Чехова, и мне не удалось увидать этой замечательной кадрили.
Подобно тому как он читал прейскуранты, Чехов однажды поднялся с
кресла, взял со стола тоненькую тетрадку и, стоя посреди комнаты,
жестикулируя, меняя голоса, прочел нам очень живую и веселую пьеску. Это был
только что законченный им "Медведь"{170}.
Читал Чехов мастерски, - известно, что в ранней юности он не без успеха
выступал на сцене; всю пьеску он прочел свободно, не задыхаясь, не спадая с
голоса, хотя от публичных выступлений на литературных вечерах уклонялся и
тогда, и позже, ссылаясь на слабость голоса, на быструю утомляемость. От
публичных выступлений его удерживал, по его собственному признанию,
беспричинный и глупый страх толпы, чувство, которое было для него
непреоборимым. В небольших компаниях не было человека общительнее его.
Среди других курьезов когда-то в Москве вышла брошюрка, трактовавшая
Чехова как какого-то уединенного философа; на самом деле Чехов не терпел
одиночества и уединялся только от несимпатичных ему людей, от людей
назойливых и не представлявших для него интереса. Но даже и от этих людей он
не всегда уединялся. Одно время его одолел беллетрист Сергей Филиппов,
издававший какие-то спутники и путеводители и печатавший рассказы в "Русских
ведомостях".
- Приходит, сидит целыми часами, - жаловался мне Чехов, - и целыми
часами рассказывает какую-то чепуху.
- Да что именно?
- А черт его знает что!
Чехов махнул рукой. Дня через два я зашел вечером /171/ к Чехову и как
раз застал у него Сергея Никитича Филиппова; просидел Филиппов целый вечер,
говорил не смолкая и действительно рассказывал черт знает что. Между прочим
вздором он рассказал, что страшно боится покойников, и, когда у него умер
отец, он, взрослый и, нужно заметить, весьма кряжистый мужчина, дрожал от
страха, не мог войти ночью в комнату, где лежало тело отца, и чуть ли даже
не смог проститься с покойником. Мне вся эта история показалась
неправдоподобной, да и Чехов слушал ее хмуровато: боязнь покойника была еще
менее понятна, еще менее могла понравиться Чехову как врачу. В лучшем случае
страхи этого здорового, бородатого мужчины были только трусостью и лестной
рекомендации дать ему не могли.
С.Н.Филиппов одолевал Чехова в доме Корнеева, а когда Чехов переехал на
Малую Дмитровку, в дом Фирганг, придя как-то вечером к Чехову, я застал
неизвестного мне старичка с немецкой фамилией, который был тоже охотник
поговорить, и едва я прислушался к его речам, на меня пахнуло
С.H.Филипповым. Чехов сидел в кресле, гладил мангуса и казался утомленным. К
счастью, старичок с немецкой фамилией скоро ушел, Чехов оживился.
- Кто это? - спросил я.
- Писатель{171}. Одолел. Заговорил.
- Что же он пишет?
- Какие-то статьи в "Наблюдателе". Под псевдонимом "Молотов". Вы не
читали?
- Нет. А зачем он к вам ходит?
- А черт его знает зачем!
Но даже от С.Н.Филиппова, даже от "Молотова" Чехов не пытался
уединиться; не пытался потому, что был не уединенный, а необычайно
"общественный" человек. Мне он предлагал писать вместе с ним водевиль
"Гамлет, принц датский"{171}. А.С.Суворину предлагал писать большую пьесу;
когда Курепин надумал писать коллективный роман, Чехов тотчас согласился
принять в нем участие;{171} то и дело Чехов приглашал к совместным поездкам;
с молодым Сувориным собирался чуть ли не в Иерусалим, а мне говорил:
- Поедемте в Финляндию!
Или: /172/
- Я еду в Петербург. Поедемте вместе.
Мне ни разу не случалось ездить с Чеховым в Петербург, но я провожал
его на Николаевский вокзал при его поездках в Петербург очень часто. Чехов
говорил мне, что при отъезде из дома его охватывает жуткое чувство
одиночества, время на вокзале перед отъездом тянется чересчур тоскливо и он
рад, когда кто-нибудь из добрых знакомых возле него. Я же в Москве бывал
только в каникулярное время, и дни мои были свободны. Помню одни из подобных
проводов ранней весной 87-го или 88-го года. Дорога портилась, полозья саней
скрипели, ударяясь об обнажавшиеся камни и рельсы конки, и я не совсем
доверчиво слушал фантазию Чехова на ту тему, что лошадь, которая нас везет
на вокзал, должна испытывать удовольствие от своего труда. Но когда он мне
передал тему рассказа, который просится под его перо, я решительным образом
забраковал эту тему. В дополнение к тому, что я писал (в сборнике "Энергия")
о неосуществившихся и пропавших романах и пьесах Чехова{172}, скажу пару
слов и про этот неосуществившийся рассказ.
Чехов передал мне, что ему хочется описать впечатления простого
деревенского парня, который попал в большой город и в первый раз едет на
извозчике. Живя в глуши, бродя по лесным дорогам и по деревенским проселкам,
я то и дело встречался с этими деревенскими парнями, проезжавшими мимо на
бойких лошадях, а в дни свадеб и в дни масленичного катанья мчавшимися на
отличных тройках с непрестанно звеневшими бубенцами. Ну какое впечатление
могла произвести и чем поразить такого парня езда на какой-нибудь заморенной
московской кляче?
Я высказал Чехову свои соображения, он чуть-чуть поспорил со мной, но,
насколько я знаю, рассказ на такую тему Чеховым не был написан.
Как удивительно противоречивы показания современников о Чехове,
доказывает следующий факт. В воспоминаниях И.Н.Потапенки о Чехове имеются
любопытные строчки:
"Творчество стыдливо, и у Чехова это было выражено ярче, чем у кого
другого. Никогда он не писал в присутствии кого бы то ни было. Творческая
работа Чехова чужого глаза совсем не переносила"{172}. /173/
А К.С.Баранцевич, гостивший на юге у Чехова, рассказывает{173}, что на
столе в кабинете Чехова валялось несколько четвертушек бумаги, и на одной из
них был начат Чеховым какой-то рассказ. За целую неделю, если судить на
взгляд, в рассказе не прибавилось ни строчки, и всякий желающий мог свободно
читать начатую работу Чехова. На даче околачивался какой-то почти
неизвестный Чехову захолустный обыватель, и этот обыватель тоже мог читать
чеховский набросок.
В этих противоречивых показаниях истина всецело на стороне
К.С.Баранцевича.
Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов