Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
чем счастье или несчастье, грех
или добродетель, в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе". Я
дочла и легла головой на книгу.
Я дочла и легла головой на книгу.
Из какого "высшего" надо исходить - я не поняла. И что более важно, чем
счастье или несчастье, грех или добродетель, - я тоже не знала. Знала и
понимала я только одно: что жизнь защемила меня и что освободиться из этих
тисков невозможно, - если семья мешала мне быть счастливой с Антоном
Павловичем, то Антон Павлович мешал мне быть счастливой с моей семьей. Надо
было разорвать душу пополам.
Что он хотел сказать словами: "Как ненужно, мелко и обманчиво было все
то, что мешало нам любить"?
Мне мешало то, что я любила мужа и детей. В этом я не видала ничего
ненужного, мелкого и обманчивого. И что он понял нового - я вообразить себе
не могла. Оставалась все та же безнадежность и безвыходность. /274/
Я ужаснулась, когда увидала, что я сделала с книгой. Надо было спрятать
ее так, чтобы никто не видел. Лучше даже было уничтожить, сжечь. Но перед
этим я еще раз перечла весь рассказ, и, как это ни странно, настроение у
меня сразу переменилось: умиление и нежность вдруг сменились отчаянием и
раздражением.
Я схватила листок бумаги и написала Антону Павловичу письмо. Что я
писала - я не обдумывала. Но чтобы не раздумать послать, я сейчас же пошла и
бросила письмо в почтовый ящик. Уже на обратном пути я пожалела о том, что
сделала. Неласково было мое письмо.
А через несколько дней я получила ответ:
"30 августа, Мелихово.
Я поеду в Крым{274}, потом на Кавказ и, когда там станет холодно,
поеду, вероятно, куда-нибудь за границу. Значит, в Петербург не попаду.
Уезжать мне ужасно не хочется. При одной мысли, что я должен уехать, у
меня опускаются руки и нет охоты работать. Мне кажется, что если бы эту зиму
я провел в Москве или в Петербурге и жил бы в хорошей, теплой квартире, то
совсем бы выздоровел, а главное, работал бы так (т.е. писал бы), что,
извините за выражение, чертям бы тошно стало.
Это скитальческое существование, да еще в зимнее время, - зима за
границей отвратительна, - совсем выбило меня из колеи.
Вы несправедливо судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые
цветы, а потом уже берет мед.
Что же касается всего прочего - равнодушия, скуки, того, что
талантливые люди живут и любят только в мире своих образов и фантазий, -
могу сказать одно: чужая душа потемки.
Погода скверная. Холодно. Сыро.
Крепко жму Вам руку. Будьте здоровы и счастливы.
Ваш Чехов".
Припомнилось мое письмо.
Я благодарила за честь фигурировать героиней хотя бы и маленького
рассказа.
"Я здесь встречалась с одним из Ваших приятелей, о котором его жена
говорит, что он делает всякие гадости /275/ и подлости, чтобы потом реально
и подробно описывать их в своих романах. Конечно, в заключение он бьет себя
в грудь от раскаяния.
Вы упражняетесь в великодушии и благородстве. Но, увы, тоже
раскаиваетесь".
Потом были такие фразы:
"Сколько тем нужно найти для того, чтобы печатать один том за другим
повестей и рассказов. И вот писатель, как пчела, берет мед откуда
придется... Писать скучно, надоело, но рука "набита" и равнодушно, холодно
описывает чувства, которых уже не может переживать душа, потому что душу
вытеснил талант. И чем холодней автор, тем чувствительней и трогательнее
рассказ. Пусть читатель или читательница плачет над ним. В этом искусство".
А в ответе нет ни одной, ни одной язвительной, раздраженной строки. Он
даже выражает желание жить в ненавистном ему Петербурге, жалуется, что надо
уезжать. Хоть бы упрекнул. Хоть бы пристыдил. Как-то он написал мне:
"Верьте, Вы строги не по заслугам"{275}. Это, кажется, был единственный
выговор за все время.
"XVI"
Весь конец 1898 года был для меня чрезвычайно тяжелым: все трое детей
заболели коклюшем, и одновременно Ниночка схватила где-то скарлатину, и не
успела еще понравиться, как у Левушки началось воспаление легких. Я
замучилась.
В январе 1899 года все начало приходить в норму, а в самом начале
февраля я получила из Ялты письмо от Чехова.
"5 февраля. Ялта.
Многоуважаемая Лидия Алексеевна, я к Вам с большой просьбой,
чрезвычайно скучной. Не сердитесь, пожалуйста. Будьте добры, найдите
какого-нибудь человека или благонравную девицу и поручите переписать мои
рассказы, напечатанные когда-то в "Петербургской газете". И также
походатайствуйте, чтобы в редакции позволили отыскать мои рассказы и
переписать, так как /276/ отыскивать и переписывать в Публичной библиотеке
очень неудобно. Если почему-либо эта просьба моя не может быть исполнена,
то, пожалуйста, пренебрегите, я в обиде не буду, если же просьба моя более
или менее исполнима, если у Вас есть переписчик, то напишите мне, и тогда я
пришлю Вам список рассказов, которые не нужно переписывать. Точных дат у
меня нет, я забыл даже, в каком году печатался в "Петербургской газете". Но
когда Вы напишете мне, что переписчик есть, я сейчас же обращусь к
какому-нибудь петербургскому старожилу библиографу, чтобы он потрудился
снабдить Вас точными датами. Умоляю Вас, простите, что я беспокою Вас,
наскучаю просьбой, мне ужасно совестно, но, после долгих размышлений, я
решил, что больше не к кому мне обратиться с этой просьбой. Рассказы мне
нужны; я должен вручить их Марксу на основании заключенного между нами
договора, а что хуже всего - я должен опять читать их, редактировать и, как
говорит Пушкин, "с отвращением читать жизнь свою"{276}.
Как Вы поживаете? Что нового?
Мое здоровье порядочно, по-видимому; как-то среди зимы пошла кровь, но
теперь опять ничего, все благополучно.
По крайней мере напишите, что Вы не сердитесь, если вообще не хотите
писать. В Ялте чудесная погода, но скучно, как в Шклове. Я точно армейский
офицер, заброшенный на окраину. Ну, будьте здоровы, счастливы, удачливы во
всех Ваших делах. Поминайте меня почаще в Ваших святых молитвах, меня
многогрешного.
Теперь меня будет издавать не Суворин, а Маркс. Я теперь "марксист".
Преданный А.Чехов."
Трудно передать, до чего меня обрадовало это письмо! Поработать для
Чехова - какое это счастье! И все складывалось удачно: из редакции мне
прислали на дом переплетенные по полугодиям комплекты газеты, Миша
порекомендовал мне двух переписчиков. Беда была только в том, что никто не
помнил, в каком году начал писать в газете Антон Павлович. Я отправилась за
справкой к старожилу библиографу Быкову. Он был очень любезен, но ничего не
помнил, и единственным /277/ результатом моего визита было то, что он
продушил меня крепчайшими духами, пожимая мне руку.
Конечно, я сейчас же написала Антону Павловичу, что начинаю орудовать,
и получила от него в ответ:
"За Вашу готовность помочь мне и за Ваше милое, доброе письмо шлю Вам
большое спасибо, очень, очень большое. Я люблю письма, написанные не в
назидательном тоне. Вы пишете, что у меня необыкновенное умение жить. Может
быть. Но бодливой корове бог рог не дает. Какая польза из того, что я умею
жить, если я все время в отъезде, точно в ссылке. Я тот, что по Гороховой
шел и гороху не нашел; я был свободен и не знал свободы, был литератором и
проводил свою жизнь поневоле не с литераторами, я продал свои сочинения за
75 тысяч и уже получил часть денег, но какая мне от них польза, если вот уже
две недели я сижу безвыходно дома и не смею носа показать на улицу. Кстати,
о продаже. Продал я Марксу прошедшее, настоящее и будущее; совершил я это,
матушка, для того, чтобы привести свои дела в порядок. Осталось у меня 50
тысяч, которые (я получу их окончательно лишь через два года) будут мне
давать ежегодно две тысячи. До сделки с Марксом книжки давали мне около 3
1/2 тысяч ежегодно, а за последний год я, благодаря, вероятно, "Мужикам",
получил 8 тысяч. Вот Вам мои коммерческие тайны. Делайте из них какое угодно
применение, но не очень завидуйте моему умению жить. Все-таки, как бы ни
было, если попаду в Монте-Карло, непременно проиграю тысячи две - роскошь, о
которой я доселе не смел и мечтать. А может быть, я и выиграю?
...Зачем я в Ялте? Зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в
окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не
пишу"{277}.
Я лежала на полу перед развернутой книгой переплетенной газеты размером
во весь лист и, макая руку в тарелку с водой, чтобы несколько смыть с нее
вековую пыль, перелистывала каждый номер, читая подписи под фельетонами.
Так как Антон Павлович не помнил ни года напечатания, ни заглавия
своего первого рассказа в этой /278/ газете, мне пришлось начать с самых
отдаленных времен. Изредка попадались рассказы, подписанные одной буквой
"Ч", и тогда я читала их, чтобы угадать, не принадлежали ли они перу Антона
Павловича.
Я спросила Антона Павловича:
"Подписывались ли вы когда-нибудь одной буквой?"
Он ответил: "Не помню, матушка".
Сергей Николаевич тоже не знал.
Но рассказы "Ч" были до такой степени плохи, что я решила не обращать
на них больше внимания. Таким образом я пролистала года два без всякой
пользы.
Начихалась я отчаянно. Каждая страница поднимала облако пыли.
Итак, лежала я на полу и листала, а из головы не выходило письмо
Чехова.
Ведь это были горькие жалобы. А Антон Павлович не легко жаловался и
тосковал. Значит же, круто, тяжело ему пришлось.
Постепенно вспоминалась фраза из "О любви":
"Я был несчастлив..."
Неужели я никогда, никогда не принесу ему ничего, кроме огорчений?
Я собралась с духом и решила поговорить с Мишей. Было это вечером, в
его кабинете. Он искал в ящике своего письменного стола какую-то коробочку,
в которой должна была находиться сломанная запонка. Ее надо было отдать
починить. Коробочка не находилась, и он сердился. Я стояла у окна, где было
почти темно.
- Ты тут рылась?
- Я не открывала этого ящика.
- Рассказывай! У меня нет уголка в доме, где бы я мог...
Он не докончил фразы, потому что коробочка оказалась у него под рукой.
Он стал разглядывать запонку.
- Вот что, Миша, - начала я, - мне надо с тобой поговорить.
Я упомянула о болезни Чехова и его одиночестве и тоске.
- Помнишь, ты жалел о том, что вытребовал меня телеграммами из Москвы,
когда он лежал в клинике? Исправь теперь свою вину, отпусти меня на
несколько дней в Ялту. Нельзя же, право, смотреть на мою дружбу с Чеховым с
обычной точки зрения, нельзя не /279/ оказать ему больше доверия, больше
уважения. Мой приезд развлечет, доставит ему маленькую радость.
Я говорила и удивлялась, что Миша меня не прерывает, а слушает молча. Я
заранее была уверена, что наш разговор не пройдет гладко, а вызовет гром и
молнии, но у меня были причины надеяться, что дело может повернуться в мою
пользу.
- Почему бы мне не поехать? - продолжала я. - Ведь я уже не молода и не
легкомысленна, Антон Павлович болен...
Но тут-то и разразилась гроза.
- Ах, он болен! В Ялту? К Чехову? Он болен? Конечно, болен, он
чахоточный. Знаем мы этих чахоточных! Ведь это первые... (Он сказал слово,
которое я повторить не могу.) Да! Это свойство болезни. Ведь это вы живете в
розовом тумане, ровно ничего не знаете, ничего не понимаете.
Ах, как трудно было выдержать спокойный, мирный тон! Кровь бросилась в
голову.
- Ты несправедлив, - сказала я, - и то, что ты говоришь, возмутительно.
Я десять лет знаю Антона Павловича. Знаю его хорошо. Знаю и его
безукоризненное отношение ко мне...
- Что ты знаешь?! - кричал Миша. - Что ты можешь знать?
Тогда и я перестала владеть собой.
Когда он любил меня и ревновал, я это понимала и прощала ему его
грубость, но теперь, когда он был влюблен в другую, когда смотрел на меня
только как на собственность, которую, отложив, все-таки надо было приберечь,
- теперь я возмутилась и негодовала.
- Я уеду! - в заключение нашего длинного и бурного разговора заявила я.
- Ты так и знай. Уеду! Почему я не только должна терпеть, но и должна
всячески содействовать твоему увлечению ничтожной женщиной, а ты, где и как
только можешь, препятствуешь моей дружбе с самым умным, благородным и
талантливым человеком?
- Ты истеричка! - визгливым голосом закричал Миша. - Тебя лечить надо.
И ты воображаешь, я не понимаю: ведь ты мне устроила сцену ревности, как
самая пошлая баба. Уедешь, а на другой день после твоего приезда в Ялту
появится заметка в газете: /280/ "Писательница Авилова прибыла в Ялту к
Чехову". Будет публичный скандал. Я буду басней города.
А на другой день Миша был тих, любезен, предупредителен, но жаловался
на здоровье - в сердце перебои, колотье.
- Так было у отца незадолго до его смерти.
Когда он ушел на службу, моя маленькая Ниночка уселась у меня на
коленях, прижалась ко мне и сказала:
- Мамочка, не уезжай от нас. Нам будет очень плохо. Папа будет болен. А
я буду плакать, плакать!..
- Это тебя папа научил сказать?
- Да, папа.
- А еще что он просил сказать?
- А я забыла.
Я не уехала.
Почему бы этому "армейскому офицеру" не написать хоть раз ясно и
просто? Не выразить своего желания меня видеть? А если в "Шклов" уже приехал
кто-нибудь, кто сумеет лучше развлечь его?
Чехов писал мне часто, но в этих письмах я уже не чувствовала призыва.
Не слышала я больше: "Я люблю вас, Надя". Все было обычно, буднично и
равнодушно.
Я не поехала в "Шклов", потому что уже опять мало верила, что я там
нужна.
"XVII"
Весной мне пришлось ехать в Москву. Между прочим, я рассказала Алеше, у
которого я остановилась, что Антон Павлович хочет купить для матери и сестры
в Москве дом, но не знает, как за это приняться.
- Чего же проще! - заявил Алеша, - вот мы заготовим ему списочек домов,
которые продаются и, по твоему мнению, подходящи. Укажет их нам один мой
знакомый, который как раз занимается продажей и покупкой домов. Он, конечно,
жулик, но меня он надувать не захочет. За это ручаюсь. Приступим?
- Ты знаешь, мне ничего не поручено.
- Ну, еще бы. Чехову это бы и в голову не пришло. Но раз он хочет
купить и затрудняется, то надо помочь.
Мы оба весело смеялись.
- Люблю покупать дома и нанимать квартиры, - /281/ заявил брат. - И
никогда никто не подозревает, что я забавляюсь, а на самом деле не мог бы
купить и курятника. Суетятся, ухаживают, смотрят в глаза... А я хожу и
подробно все оглядываю. Ах, какие это здания. Один раз я чуть не дворец
покупал...
Так как мне приходилось все равно много ездить по городу с тем же
комиссионером, который взялся помочь купить нужную мне мебель для дома в
деревне, то заодно я смотрела и продающиеся дома, пригодные для Чехова. Я
убедилась, что мой комиссионер умеет приобретать вещи за их половинную
стоимость, пользуясь ему одному знакомыми условиями, разнообразными связями,
а главное, своим опытом и пониманием.
- Стараюсь для вашего брата, - часто напоминал он мне.
- А для Чехова постараетесь?
- Это уж будьте покойны. Прямо, можно сказать, подарю ему дом. Мы тоже
с понятием в людях. Убыток с другого покупателя наверстаем.
Но Антон Павлович написал мне 23 марта: "Деньги мои, как дикие птенцы,
улетают от меня, и через года два придется поступить в философы"{281}.
А в апреле: "Если мать и сестра еще не отказались от мысли купить себе
дом, то непременно побываю у А. на Плющихе. Если я куплю дом, то у меня
окончательно не останется ничего - ни произведении, ни денег. Придется
поступить в податные инспекторы"{281}.
Так мне и не пришлось купить Антону Павловичу дом.
В Петербурге дело с перепиской приходило к благополучному концу.
"Вы присылаете не бандероли, а тюки, - писал Антон Павлович. - Ведь
марок пошло по крайней мере на 42 рубля"{281}.
В середине апреля он уже приехал в Москву. Я ему написала, что 1 мая
буду проездом на вокзале, и он ответил:
"1-го мая я буду еще в Москве. Не приедете ли Вы ко мне с вокзала утром
пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со
сливками; дам и ветчины".
Но мне приехать к Чеховым было очень неудобно. От поезда до поезда было
часа два или немного больше, /282/ и надо было накормить всех завтраком,
выхлопотать отдельное купе. Ехать на каких-нибудь четверть часа не стоило.
Так я и написала Антону Павловичу. Едва мы кончили завтракать, как увидали
Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивая
нас. В руках у него был пакет.
- Смотрите, какие карамельки, - сказал он поздоровавшись. -
Писательские. Как вы думаете: удостоимся ли мы когда-нибудь такой чести?
На обертке каждой карамельки были портреты: Тургенева, Толстого,
Достоевского...
- Чехова еще нет? Странно! Успокойтесь: скоро будет.
Антон Павлович подозвал к себе детей и взял Ниночку на колени.
- А отчего она у вас похожа на классную даму? - спросил он.
Я возмутилась. - Почему - классная дама?
Но он так ласково перебирал локоны белокурых волос и заглядывал в
большие серые глаза, что мое материнское самолюбие успокоилось. Ниночка
припала головкой к его плечу и улыбалась.
- Меня дети любят, - ответил он на мое удивление, что девочка нисколько
не дичится его. - А я вот что хочу предложить вам: сегодня вечером играют
"Чайку" только для меня{282}. Посторонней публики не будет. Останьтесь до
завтра. Согласны?
Согласиться я никак не могла. Надо было бы везти детей, француженку и
горничную в гостиницу, телеграфировать сестре в деревню, телеграфировать
мужу в Петербург. Все было чрезвычайно сложно и трудно.
- Вы никогда со мной ни в чем не согласны! - хмуро сказал Антон
Павлович. - Мне очень хотелось, чтобы вы видели "Чайку" вместе со мной.
Неужели нельзя это как-нибудь устроить?
Но как мы ни прикидывали, все оказывалось, что нельзя.
- А у вас есть с собой теплое пальто? - вдруг спросил Антон Павлович. -
Сегодня очень холодно, хотя первое мая. Я в драповом озяб, пока сюда ехал.
- И я очень жалею, что вы ехали, - сказала я. - Еще простудитесь по
моей вине.
- А с вашей стороны безумие ехать в одном костюме. /283/ Знаете, я
сейчас напишу записку Маше, чтобы она привезла вам свое драповое. Я сейчас
же пошлю... Она успеет.
Мне стоило большого труда уговорить его отказаться от этой мысли.
- Так телеграфируйте мне, если простудитесь, и я приеду вас лечить.
Ведь я хороший доктор. Вы, кажется, не верите, что я хороший доктор?
- Приезжайте ко мне не лечить, а погостить, - попросила я. - На это вы
согласны?
- Нет! - сказал он быстро и решительно. И сейчас же перевел разговор на
другое.
- Пришлось вам повозиться со мной эту зиму! Неужели вы читали все, что
переписывали ваши писатели? Как мне вас было жалко. А дом-то вы мне
покупали... - Он хмуро улыбнулся. - Не было у бабы заботы, да завела баба
порося...
Пришел носильщик и объявил, что можно занимать места, взял бага