Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
твенные учреждения, редакции - очень тонкая
наслойка на огромной инертной обывательщине.
В этом смысле актеры - самый счастливый народ: с делом, которому они
отдают всю свою любовь, они связаны и всеми своими интересами. Дело
заставляет их работать, компания подогревает их энергию, и актер
волей-неволей творит как только может лучше.
Писатель, художник, композитор, наоборот, очень одинок; весь заряд
энергии находится только в нем самом. И самая любовь его к своему делу
подвергается испытанию.
Очень умно говорил Чехов о писателе нашей же генерации Гнедиче:
"Это же настоящий писатель. Он не может не писать. В какие условия его
ни поставь, он будет писать - повесть, рассказ, комедию, собрание анекдотов.
Он /428/ женился на богатой, у него нет нужды в заработке, а он пишет еще
больше. Когда нет темы сочинять, он переводит".
У Антона Павловича не было постоянного писательского дела, он не
принадлежал ни к одной редакции, ни к театру. Он был врач и дорожил этим.
Решительно не могу вспомнить, сколько времени и внимания он отдавал своей
врачебной профессии, пока жил в Москве, но помню, как это обстояло в имении
Мелихово, куда он переехал со всей своей семьей: он очень охотно лечил там
крестьян. По регистрации его приемов в виде отдельных листиков, накалываемых
на гвоздь, я видел номер восемьсот с чем-то, это было за один год. По
всякого рода болезням. Он говорил, что очень большой процент женских
болезней.
Однако как ни дорожил он своим дипломом врача, его писательская работа
решительно вытесняла лечебную. О последней никто даже не вспоминал. Иногда
это его обижало.
- Позво-ольте, я же врач.
Но и писательской работе он не отдавал всего своего времени. Он не
писал так много и упорно, как, например, Толстой или как, живя на Капри,
Горький. Читал много, но не запойно, и почти только беллетристику.
Совсем между прочим. Как-то он сказал мне, что не читал "Преступление и
наказание" Достоевского.
- Берегу это удовольствие к сорока годам.
Я спросил, когда ему уже было за сорок.
- Да, прочел, но большого впечатления не получил.
Очень высоко ценил Мопассана. Пожалуй, выше всех французов.
Во всяком случае, у него было много свободного времени, которое он
проводил как-то впустую, скучал.
Длинных объяснений, долгих споров не любил. Это была какая-то особенная
черта. Слушал внимательно, часто из любезности, но часто и с интересом. Сам
же молчал, молчал до тех пор, пока не находил определения своей мысли,
короткого, меткого и исчерпывающего. Скажет, улыбнется своей широкой летучей
улыбкой и опять замолчит.
В общении был любезен, без малейшей слащавости, прост, я сказал бы:
внутренне изящен. Но и с холодком. /429/ Например, встречаясь и пожимая вам
руку, произносил "как поживаете" мимоходом, не дожидаясь ответа.
Выпить в молодости любил; чем становился старше, тем меньше. Говорил,
что пить водку аккуратно за обедом, за ужином не следует, а изредка выпить,
хотя бы и много, не плохо. Но я никогда, ни на одном банкете или
товарищеском вечере не видел его "распоясавшимся". Просто не могу себе
представить его напившимся.
Успех у женщин, кажется, имел большой. Говорю "кажется", потому что
болтать на эту тему не любили ни он, ни я. Сужу по долетевшим слухам...
Русская интеллигентная женщина ничем в мужчине не могла увлечься так
беззаветно, как талантом. Думаю, что он умел быть пленительным...
После "Иванова" прошло два года. Чехов написал новую пьесу, "Леший".
Отдал он ее уже не Коршу, а новой драматической труппе Абрамовой (намечался
большой серьезный театр). Одним из главных актеров был там Соловцов,
которому Чехов посвятил свою шутку "Медведь".
Я плохо помню прием у публики, но успех если и был, то очень
сдержанный{429}. И в сценической форме у автора мне казалось что-то не все
благополучно. Помню великолепное впечатление от большой сцены между двумя
женщинами во втором действии, - эта сцена потом в значительной части вошла в
"Дядю Ваню"; помню монолог самого лесничего (Лешего). Но больше всего помню
мое собственное ощущение несоответствия между лирическим замыслом и
сценической передачей. Играли очень хорошие актеры, но за их речью,
приемами, темпераментами никак нельзя было разглядеть сколько-нибудь
знакомые мне жизненные фигуры. Поставлена пьеса была старательно, но эти
декорации, кулисы, холщовые стены, болтающиеся двери, закулисный гром ни на
минуту не напоминали мне знакомую природу. Все было от знакомой сцены, а
хотелось, чтобы было от знакомой жизни.
Я знавал очень многих людей, умных, любящих литературу и музыку,
которые не любили ходить в театр, потому что все там находили фальшивым и
часто посмеивались над самыми "священными" сценическими вещами. Мы с нашей
интеллигентской точки зрения называли этих людей закоснелыми или житейски
грубыми, /430/ по это было несправедливо: что же делать, если театральная
иллюзия оставляла их трезвыми. Виноваты не они, а театр.
А можно ли добиться, чтобы художественное возбуждение шло не от
знакомой сцены, а от знакомой жизни?
Что этому мешает или чего недостает? В обстановке сцены, в организации
спектакля, в актерском искусстве.
Вопрос этот только-только нарождался...
От "Лешего" до "Чайки" шесть-семь лет. За это время появился "Дядя
Ваня". Чехов не любил, чтобы говорили, что это переделка того же "Лешего".
Где-то он категорически заявил, что "Дядя Ваня" - пьеса совершенно
самостоятельная. Однако и основная линия, и несколько сцен почти целиком
вошли в "Дядю Ваню" из "Лешего".
Никак не могу вспомнить, когда и как он изъял из обращения одну и когда
и где напечатал другую пьесу. Помню "Дядю Ваню" уже в маленьком сборнике
пьес{430}. Может быть, это и было первое появление в свет. И сначала "Дядю
Ваню" играли в провинции{430}. Я увидел ее на сцене в Одессе, в труппе того
же Соловцова, с которым Чехов поддерживал связь. Соловцов уже был сам
антрепренером, его дело было самым лучшим в провинции; у него в труппе
служила моя сестра, актриса Немирович, она же играла в "Дяде Ване" Елену.
Это был очередной, будний спектакль. Пьеса шла с успехом, но самый
характер этого успеха был, так оказать, театрально-ординарный. Публика
аплодировала, актеров вызывали, но вместе со спектаклем оканчивалась и жизнь
пьесы, зрители не уносили с собой глубоких переживаний, пьеса не будоражила
их новым пониманием вещей.
Повторюсь: не было того нового отражения жизни, какое нес с пьесой
новый поэт.
Таким образом, Чехов перестал писать для театра. Тем не менее мы
втягивали его в интересы театрального быта. Так мы повели борьбу в Обществе
драматических писателей и втянули в нее Чехова. Он поддался не сразу, был
осторожен, но в конце концов заинтересовался.
Общество драматических писателей, учрежденное еще Островским, носило
характер чиновничий. Все /431/ дело вел секретарь, занимавший видное место в
канцелярии генерал-губернатора. Этот секретарь и казначей{431}, тоже очень
крупный чиновник, составляли всю головку общества. Надо было вырвать у них
власть, ввести в управление писателей, разработать новый устав и т.д. Это
было трудно и сложно. Председатель общества, doyen d'age* драматургов,
Шпажинский, заменивший Островского, был простой фикцией, находился под
влиянием секретаря, боялся, что тот будет мстить, пользуясь
генерал-губернаторским аппаратом.
______________
* старший (франц.).
"Заговорщики" собирались большею частью у меня. В новое правление
проводились я, Сумбатов-Южин, еще один драматург-адвокат{431} и Чехов{431}.
Боевое общее собрание было очень горячей схваткой. Мы победили. Но мы вовсе
не собирались захватывать доходные места секретаря и казначея. Наша задача
была только выработать и провести новый устав, чем мы целый год и
занимались, продолжая воевать. В конце концов, однако, мы понесли поражение,
нас сумели вытеснить. Обычная история при борьбе партий: мы либеральничали,
а надо было с корнем вырвать самую головку, рискуя даже разрывом с
канцелярией генерал-губернатора.
Все это время часто встречались с Чеховым. Организаторских дарований он
не проявлял, да и не претендовал на это. Он был внимателен, говорил очень
мало и, кажется, больше всего наблюдал и мысленно записывал смешные
черточки.
Он не писал новых пьес и не стремился на императорскую сцену, но имел
там несколько друзей. Чаще других он встречался с Южиным и Ленским. Это были
премьеры Малого театра. С Южиным он был на "ты".
Южин был один из крупнейших людей русского театрального мира. После
Октябрьской революции стало ходячей поговоркой, что театральный мир держится
на трех китах: Южине, Станиславском и Немировиче-Данченко.
Это был тот, кто называется человеком широкой общественности. Как
премьер лучшей в мире труппы, он нес сильный, большой репертуар. Он пошел на
сцену /432/ наперекор желанию отца. Его настоящая фамилия была князь
Сумбатов. Он оставил ее для своих драматических сочинений, а для сцены взял
псевдоним Южин. Он был драматург со студенческих лет, его пьесы считались
очень сценичными, игрались везде, много и всегда с успехом. Он участвовал во
всевозможных театральных, литературных и общественных собраниях, обществах,
комитетах. Был широко образован, начитан и с огромным интересом следил за
новой литературой. Поддерживал обширные знакомства со "всей Москвой"; был
членом всех больших клубов, создателем и пожизненным председателем любимого
Москвой Литературно-художественного кружка. При всем этом был игрок, то есть
вел постоянную крупную игру. Не было в Москве ни одного общественного
сборища, в котором не было бы на одном из первых мест Сумбатова-Южина. Это
был настоящий любимец Москвы. А летом, вместо отдыха, он ездил в провинцию
на гастроли, потом в Монте-Карло проверять выработанную за зиму новую
"систему", а оттуда в деревню, в усадьбу к жене, писать пьесу.
Этот человек не знал, что такое лень, и мог бы считаться образцом
"кузнеца своего счастья". Он ковал свое положение, не доверяясь легким
средствам, а вкладывая в каждый свой шаг энергию, упорство и настойчивость.
В обществе он был неиссякаемо остроумен и умел монополизировать
разговор. Успех у женщин имел огромный.
Он был барственно гостеприимен и во всяком умел найти хорошие качества.
Это подкупало. В его квартире происходило множество встреч, собраний,
обедов, ужинов.
Про меня и Сумбатова смолоду говорили: "Их черт веревочкой связал".
Наша дружба началась со второго класса гимназии. Но даже в гимназии мы шли
не вместе, а параллельно: гимназия в городе была единственная, народу много,
так что в каждом классе было по два отделения; я был в одном, Сумбатов в
другом. В шестом классе, оставаясь друзьями, мы вступили в принципиальную
борьбу. Каждое отделение издавало свой литературный журнал. На какие темы
шел спор, не помню, помню только, что мой журнал - я был редактором -
назывался "Товарищ" и что мы перестреливались "критиками", "антикритиками" и
т.д. /433/
Мы вместе начали играть на сцене в качестве любителей в нашем родном
городе Тифлисе.
Мы вместе написали одну пьесу,{433} имевшую большой внешний успех.
Встретились в Малом театре как драматурги.
Женились на двоюродных сестрах, он был женат тоже на урожденной
баронессе Корф.
У меня он был единственный настоящий друг на всю жизнь. Наша дружба
никогда не прекращалась, но мы сильно расходились в наших художественных
вкусах. Это было что-то органическое, потому что наше художественное
расхождение началось с самой юности. С возникновением же Художественного
театра это расхождение стало резким, и мы много раз становились во
враждебные положения. Наше главное дело - театр - шло, как в гимназии, по
параллелям.
Он был романтик. Чуть не больше всех поэтов любил Гюго. Он даже имел
орден Французской академии за исполнение Карла в "Эрнани" и Рюи-Блаза{433}.
И его художественный вкус всегда и во всем клонился в сторону романтической
приподнятости.
На этой почве однажды долго и горячо спорили я и Чехов, с одной
стороны, и Южин - с другой. Это было у него, в его большом светлом кабинете,
на улице, которая после его смерти названа Южинская.
Спорили больше они двое, потому что речь шла обо мне. Незадолго перед
этим вышла моя повесть "Губернаторская ревизия", и Чехов из своего имения
прислал мне следующее письмо:
"Я, не отрываясь, прочел Вашу "Губернаторскую ревизию". По тонкости, по
чистоте отделки и во всех смыслах это лучшая из всех Ваших вещей, какие я
знаю. Впечатление сильное, только конец, начиная с разговора с писарем,
ведется слегка в пьяном виде, а хочется piano*, потому что очень грустно.
Знание жизни у Вас громадное, и, повторяю (я это говорил как-то раньше), Вы
становитесь все лучше и лучше, и точно каждый год к Вашему таланту
прибавляется по новому этажу"{433}.
______________
* Здесь - сдержанно (итал.). /434/
А перед "Губернаторской ревизией" была у меня другая повесть, "Мертвая
ткань", которая нравилась Сумбатову. Вот они и заспорили, которая лучше.
Спор перешел на общую почву и ярко вскрывал два художественных направления.
Южин любил в романе образы яркие и сценичные, Чехов любил даже в пьесе
образы простые и жизненные. Южин любил исключительное, Чехов - обыкновенное.
Южин, грузин, прекрасный сын своей нации, темперамента пылкого, родственного
испанскому, любил эффекты открытые, сверкающие; Чехов, чистейший великоросс,
- глубокую зарытость страстей, сдержанность.
А самое важное в этом споре: искусство Южина звенит и сверкает так, что
вы за ним не видите жизни, а у Чехова за жизнью, как он ее рисует, вы не
видите искусства.
Чехов спорил на этот раз на редкость долго. Обыкновенно он выскажет
свое мнение, а потом, если его продолжают убеждать, он только молча кивнет
головой: нет, мол, остаюсь при своем. А тут не переставал искать новые и
новые аргументы.
Право, это спорили Малый театр с каким-то новым, будущим, еще даже не
зародившимся. С тою разницей, что Художественный сразу возьмет боевой тон, а
Чехов спорил мягко, со своей вспыхивающей улыбкой; расхаживал по кабинету
крупными шагами, заложив руки в карманы; не как "боец", без азарта.
Скоро писатель Тригорин в "Чайке" скажет:
- Зачем толкаться? Всем места хватит.
И я, и Сумбатов постоянно уговаривали Чехова не бросать писать для
театра. Он нас послушался и написал "Чайку"{434}.
Писал Чехов "Чайку" в Мелихове. Оно находилось в двух-трех часах от
Москвы по железной дороге, и потом одиннадцать верст по проселочной дороге
леском. В имении был довольно большой одноэтажный дом. Туда часто наезжали
гости. Чехов положительно любил, чтобы около него всегда было разговорно и
весело. Но все-таки чтобы он мог бросить всех и уйти к себе в кабинет
записать новую мысль, новый образ.
Был хороший сад с прямой красивой аллеей, как в "Чайке", где Треплев
устроил свой театр. /435/
По вечерам все играли в лото. Тоже как в "Чайке".
В эти годы близким человеком у Чехова был новый писатель Потапенко. Он
выступил с двумя повестями: "Секретарь его превосходительства" и "На
действительной службе" - и сразу завоевал имя. Он приехал из провинции. Был
очень общителен, обладал на редкость приятным, метким, трезвым умом, заражал
и радовал постоянным оптимизмом. Очень недурно пел. Писал много, быстро;
оценивал то, что писал, невысоко, сам острил над своими произведениями. Жил
расточительно, был искренен, прост, слабоволен; к Чехову относился любовно и
с полным признанием его преимущества. Женщины его очень любили. Больше всего
потому, что он сам любил их и - главное - умел любить.
Многие думали, что Тригорин в "Чайке" автобиографичен. И Толстой где-то
сказал так{435}. Я же никогда не мог отделаться от мысли, что моделью для
Тригорина скорее всех был именно Потапенко.
Нина Заречная дарит Тригорину медальон, в котором вырезана фраза из
какой-то повести Тригорина:
"Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее".
Эта фраза из повести самого же Чехова{435}, и дышит она
самоотверженностью и простотой, свойственной чеховским девушкам. Это давало
повод ассимилировать Тригорина с самим автором. Но это случайность. Может
быть, Чехов полюбил это сильное и нежное выражение женской преданности и
хотел повторить его.
Для характеристики Тригорина ценнее его отношение к женщинам, а оно не
похоже на Антона Павловича и ближе к образу Потапенко.
Вообще же это, конечно, ни тот, ни другой, а и тот, и другой, и третий,
и десятый.
"Чайка" - произведение необычайно искреннее, много частностей могло
быть взято прямо из жизни в Мелихове. Называли даже девушку, якобы
послужившую моделью для Нины Заречной, приятельницу сестры Антона Павловича.
Но и здесь черты сходства случайные. Таких девушек в то время было так
много. Вырваться из глуши, из тусклых будней; найти дело, которому можно
было бы "отдать себя" целиком; пламенно и нежно /436/ пожертвовать собой
"ему" - таланту, взволновавшему ее мечты. Пока женские права были у нас
грубо ограничены, театральные школы были полны таких девушек из провинции.
Антон Павлович прислал мне рукопись, потом приехал выслушать мое
мнение.
Не могу объяснить, почему так врезалась мне в память его фигура, когда
я подробно и долго разбирал пьесу. Я сидел за письменным столом перед
рукописью, а он стоял у окна, спиной ко мне, как всегда заложив руки в
карманы, не обернувшись ни разу по крайней мере в течение получаса и не
проронив ни одного слова. Не было ни малейшего сомнения, что он слушал меня
с чрезвычайным вниманием, а в то же время как будто так же внимательно
следил за чем-то, происходившим в садике перед окнами моей квартиры; иногда
даже всматривался ближе к стеклу и чуть поворачивал голову. Было ли это от
желания облегчить мне высказываться свободно, не стеснять меня встречными
взглядами, или, наоборот, это было сохранение собственного самолюбия?
В доме Чехова вообще не любили очень раскрывать свои души, и все
хорошие персонажи у него деликатны, молчаливы и сдержанны.
Что я говорил Чехову о своих первых впечатлениях, сказать сейчас
трудно, да и боюсь я начать "сочинять". Один из самых больших грехов
"воспоминаний", если рассказывающий смешивает, когда что происходило, и ему
кажется, что все-то он великолепно предвидел.
Мое дальнейшее поведение с "Чайкой" достаточно известно, и к творчеству
Чехова я в эту пору относился действительно с чувством влюбленности. Но
очень вероятно, что я давал ему много советов по части архитектоники пьесы,
сценической формы. Я считался знатоком сцены и, вероятно, искренне делился с
ним испробованными мною сценическими приемами. Вряд ли они были нужны ему.
Однако одну частность я очень хорошо запомнил.
В той редакции первое действие кончалось большой неожиданностью: в
сцене Маши и доктора Дорна вдруг оказывалось, что она его дочь. Потом об
этом /437/ обстоятельстве в пьесе уже не говорилось ни слова. Я сказал, что
одно из двух: или этот мотив должен быть развит, или от него надо отказаться
совсем. Тем более, если этим заканчивается пер