Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
, хотя, по его
собственным словам, временами превращался в стрекозиные мощи. И еще в 1888
году он наставительно, как врач, пишет Суворину, что "чахотка, или иное
серьезное легочное страдание, узнается только по совокупности признаков, а у
меня-то именно этой совокупности-то и нет"{599}. И даже, несмотря на
кровохаркания, единственный симптом, производивший на него впечатление, так
как "в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве"{599}, и
даже после смерти брата Николая от скоротечной чахотки в 1889 году он еще
заявляет, что "ни за что выслушивать себя не позволит", и только хлынувшая
весной 1897 года в необычно большом количестве кровь и вмешательство друзей
заставили его лечь в клинику профессора Остроумова. С того времени,
очевидно, процесс неуклонно прогрессировал. И я при первом исследовании уже
нашел распространенное поражение в обоих легких, особенно в правом, с
несколькими кавернами, следы плевритов, значительно ослабленную,
перерожденную сердечную мышцу и отвратительный кишечник, мешавший
поддерживать должное питание. Мои /600/ тогдашние попытки убедить Чехова в
необходимости серьезно лечиться не привели ни к чему. Он упорно заявлял, что
лечиться, заботиться о здоровье - внушает ему отвращение. И ничто не должно
было напоминать о болезни, и никто не должен был ее замечать. Поэтому и
выработал он такую манеру говорить, не повышая голоса, медленно, монотонно,
останавливаясь при чувстве раздражения гортани, чтобы удержать кашель, а
если уже приходилось кашлять, то мокрота отплевывалась в маленький, заранее
приготовленный бумажный фунтик, тут же где-нибудь лежавший за книгами на
столе и отправляемый потом в камин. Только с дипломатическими подходами, как
будто невзначай или пользуясь случайными поводами, удавалось его послушать и
заставить сделать то или иное. Только с 1901 года он перешел на положение
настоящего пациента и сам уж часто предлагал: "Давайте послушаемтесь". Но и
тут заставить его лечь, вообще заняться лечением, главным образом и прежде
всего, было нельзя. И не только с посторонними он не любил говорить о своей
болезни, но и от своих домашних скрывал свои немощи, никогда не жаловался;
на вопрос: "как себя чувствуешь?" - отвечал: "сейчас хорошо, почти здоров,
только вот кашель", - или "голова болит", или что-нибудь в этом роде. К
несчастью, процесс уже находился в той стадии, когда на выздоровление не
могло быть никакой надежды, а можно было только стремиться к замедлению
темпа болезни или к временному улучшению состояния больного. Увы, и для
этого у Чехова обстоятельства сложились крайне неблагоприятно прежде всего в
силу окружавшей его обстановки; и как это ни странно, но он был лишен ухода
и некоторых необходимых для лечения условий. Чехов был очень привязан к
семье, но особенно нежно любил свою мать, окружал ее трогательной
заботливостью, и последние слова в его завещании сестре{600} были: "Береги
маму". И Евгения Яковлевна платила своему Антоше той же нежностью. Но что
могла сделать эта милая, всеми любимая старушка? Разве могла она что-нибудь
провести или на чем-нибудь настоять? И выходило так, что, несмотря на все
предписания, пищу давали ему совершенно неподходящую, и компресс ставила
неумелая горничная, и о тысяче мелочей, из которых состоит режим такого
больного, некому было /601/ позаботиться. Сестра его, Мария Павловна, когда
выяснилось положение, была готова бросить службу и Москву и совсем переехать
в Ялту, но после его женитьбы по психологически понятным причинам это
отпало. Антон Павлович повенчался с Ольгой Леонардовной Книппер в мае 1901
года, как известно, никого не предупредив. С этого времени и условия его
жизни резко изменились.
Как врач, лечивший Чехова, и исключительно с врачебной точки зрения, я
должен сказать, что изменения эти, к сожалению, не могли способствовать ни
лечению, ни улучшению его здоровья. Одному известному французскому
специалисту по туберкулезу принадлежит афоризм: "Чахоточные должны забыть о
лаврах", и судьба Чехова как будто этот афоризм подтверждает. Его несчастьем
стало счастье, выпавшее на его долю к концу жизни и оказавшееся непосильным
для него: Художественный театр и женитьба. Я помню, как волновался Чехов
перед постановкой его "Чайки" в Художественном театре, как этого волнения он
не мог скрыть и как оно выражалось в подробных рассказах о провале этой
пьесы в Александринском театре, и помню, в каком длительном радостном
возбуждении он находился после торжества и одержанной в Москве победы. И он,
давший себе раньше слово порвать с театром и не писать больше пьес, пишет
пьесы специально для этого театра, и Художественный театр делается театром
Чехова и очень сильно содействует увеличению популярности Чехова в последние
годы его жизни. И затем женитьба. От Чехова, когда он бывал в особенно
хорошем настроении, приходилось иногда слышать, как, случалось, он с
приятелями в молодости веселился. Но я никогда не слышал ни от него самого,
ни от других ни про одно его серьезное увлечение. Ольгой Леонардовной он
увлекся еще до постановки его пьес, увидев ее в первый раз на репетиции
"Царя Федора"{601}. Когда я за границей из "Русских ведомостей" узнал об их
браке, я вспомнил почему-то, как в приезд Ольги Леонардовны в чеховский дом
весной 1900 года я однажды увидел такую группу: она с Марией Павловной
наверху лестницы, а внизу Антон Павлович. Она в белом платье, радостная,
сияющая здоровьем и счастьем, в начале блестящей карьеры, первая актриса
Художественного театра, в центре внимания не одной Москвы, с громадными
возможностями /602/ и надеждами в будущем, он - осунувшийся, худой,
пожелтевший, быстро стареющий, безнадежно больной. И когда они,
повенчавшись, связали свою жизнь, то фатальные последствия не могли
заставить себя ждать. Она должна была оставаться в Москве, - он без риска и
вредных последствий для здоровья не мог покидать своей "теплой Сибири". И
зная Чехова, нетрудно было вперед сказать, чем это кончится. Начинаются
постоянные переезды из Ялты в Москву и обратно. Возвращаясь почти после
каждой поездки в Москву, он расплачивается за нее либо плевритом, либо
кровохарканьем, либо длительной лихорадкой. И сознательно обманывает себя,
принимая следствие за причину, указывает, что вот в Москве было недурно, а
как в Ялту вернулся, так опять расхворался. Зимы 1901-[190]2, 1902-1903
годов он проводит в Ялте и почти все время очень плохо себя чувствует,
проделывая те или другие обострения.
К концу этого периода он очень изменился и внешне. Цвет лица приобрел
сероватый оттенок, губы стали бескровны, он еще больше похудел и заметно
поседел. Деятельность сердца все ухудшалась, процесс в легких все
расползался. В соответствии с этим стала все резче проявляться одышка,
появились симптомы и туберкулезного поражения кишок.
У меня сохранилось письмо Ольги Леонардовны от 9 января 1902 года, то
есть через полгода после свадьбы. Она просит написать подробнее о здоровье
Антона Павловича и, между прочим, пишет: "Мне очень тяжела эта зима. Только,
что занята сильно, это помогает. Такая разлука немыслима. Я все-таки думала,
что здоровье Антона Павловича в лучшем состоянии, чем оно есть, и думала,
что ему возможно будет провести хотя бы три зимние месяца в Москве. Но
теперь я об этом, конечно, не заикаюсь... Уж очень грустно и тяжко".
Выхода не было, и когда Ольга Леонардовна говорила о том, что бросит
сцену и переедет в Ялту, то Антон Павлович, конечно, протестовал и не
допускал и речи об этом{602}. И был при данных условиях прав. Весною 1903
года, с благословения известного московского клинициста проф. Остроумова,
принимается решение зиму проводить в Москве. Но осенью 1903 года он не
перестает лихорадить, один плеврит следует за другим, /603/ трудно
поддающиеся лечению расстройства кишечника. Он уже не скрывает своего
плохого самочувствия. А Художественный театр, увлеченный своими задачами,
связанный планом, торопит скорейшей присылкой "Вишневого сада". Все чаще я
заставал Чехова в кресле или на диване, уже без книжек и газет в руках, и он
впервые не избегал говорить о своей работе, а жаловался, как трудно ему
дописывать и переписывать пьесу, - он мог делать это только урывками.
В октябре я в последний раз попытался задержать его, сказал ему почти
всю правду, умолял не губить себя, не ездить в Москву{603}, что это безумие.
Он об этом написал в Москву, но к декабрю все-таки уехал. Дальнейшее
известно. Повторяю - то, что случилось при сложившихся обстоятельствах, было
неизбежно. Но когда мы в одном из его писем к жене читаем: "Решай ты, ибо ты
человек занятой, рабочий, а я болтаюсь на этом свете как фитюлька"{603}, -
то мы, читатели Чехова, с этим согласиться не можем, и когда он в другом
письме, указывая на то, что во вновь снятой в Москве квартире на третьем
этаже лестница высокая и лифта нету и что ему трудно будет с его одышкой
подниматься, кончает словами: "ну да ничего, как-нибудь взберусь"{603}, - то
я, врач, не могу не думать о том, какое роковое влияние эта лестница должна
была оказать на его и так уже крайне ослабевшее сердце.
В Москве он принимает горячее участие в репетициях "Вишневого сада",
очень волнуется; при этом разгар сезона, по обыкновению масса гостей.
Сознавал ли сам Антон Павлович в глубине души свое положение? Ольга
Леонардовна в предисловии к изданным его письмам пишет: "Точно судьба решила
его побаловать и дала ему в последний год жизни все те радости, которыми он
дорожил: и Москву, и зиму, и постановку "Вишневого сада", и людей, которых
он любил"{603}. Все это и сам Чехов неоднократно говорил: как он любит
Москву и все московское, как скучает по северной зиме, как близок стал ему
Художественный театр и как тянет его к московским людям и обстановке.
И однако, по-видимому, и в Москве бывали у него знакомые мне по Ялте
настроения: Так, старый друг чеховской семьи, прекрасно всех их знавшая
Т.Л.Щепкина-Куперник в своих воспоминаниях описывает свое /604/ посещение,
относящееся к осени 1902 года: "Я изумилась происшедшей в нем
переменой...{604} Он горбился, зябко кутался в какой-то плед и то и дело
подносил к губам баночку для сплевывания мокроты... В этот вечер Ольга
Леонардовна участвовала в каком-то концерте. За ней приехал корректный
Вл.Ив.Немирович, во фраке с безупречным пластроном. Ольга Леонардовна вышла
в нарядном туалете, повеяло тонкими духами. Ласково и нежно простилась с
Антоном Павловичем, сказала ему какую-то шутливую фразу, чтобы он "не скучал
и был умником", и исчезла. Антон Павлович поглядел ей вслед, сильно
закашлялся и долго кашлял, и когда прошел приступ кашля, сказал без всякой
видимой связи с нашим разговором, весело вертевшимся около воспоминаний
прошлого, общих знакомых и проч.
- Да, кума, помирать пора..."
17 января премьера "Вишневого сада" и чествование Чехова Москвой, а он
с трудом стоит на сцене, мертвенно-бледный и кашляет. В середине февраля он
вернулся в Ялту в значительно худшем состоянии, но полный еще московских
впечатлений. Оживленно рассказывал про чествование, показывал поднесенные
ему подарки и комически жаловался, что кто-то, должно быть, нарочно, чтобы
ему досадить, распустил слух о том, что он любитель древностей, а он их
терпеть не может. Среди подношений действительно были модель древнего
русского городка, старинный ларчик и, между прочим, чернильница XVIII века.
На мое замечание, что все это очень красиво и что мне особенно нравится
чернильница, он ответил: "Да что вы, ведь теперь песочком не посыпают, есть
пропускная бумага, и гусиных перьев же нет". Потом со своей милой улыбкой
прибавил: "Ну вот, если вам очень нравится, я распоряжусь, чтобы в наказание
вам эту чернильницу после моей смерти и вручили". Как он ни был плох, я
тогда все-таки не мог думать, что чернильница уже меньше чем через полгода
действительно перейдет ко мне. Он пробыл в Ялте до конца апреля, временами
оживлялся, строил планы на будущее, мечтал засесть за работу, говоря, что в
голове много уже созрело. Собирался, если поправится, с наступлением тепла
поехать на войну, из-за которой очень волновался, врачом, так как врач может
больше видеть{604}. Но чаще бывал молчалив, сосредоточенно задумчив, и он,
никогда /605/ раньше не жаловавшийся на здоровье, говорил, что устал, что
хочется по-настоящему отдохнуть, набраться сил. Он чувствовал необходимость
в покое, но в самом конце апреля он уехал в Москву. В дороге простудился,
получил резкое обострение, плеврит с необыкновенно для него высокой
температурой и немедленно по приезде слег, и встал только, чтобы поехать в
Баденвейлер.
Последнее письмо я получил от него 26 мая следующего содержания:
"Дорогой Исаак Наумович! Я как приехал в Москву, так с той поры все лежу в
постели, и днем, и ночью, ни разу еще не одевался. Поручение, которое Вы
дали мне насчет Хмелева*, я, конечно, не исполнил.
______________
* H.H.Хмелев исполнял тогда обязанности председателя Московской
губернской управы. Дело касалось участия Московского земства в устройстве
санатория для больных из действующей армии. (Прим. И.H.Альтшуллера.).
Да и если бы я был здоров, то и тогда едва ли сделал бы что-нибудь.
Хмелев теперь очень занят, видеть его трудно. Поносов у меня уже нет, теперь
стражду запорами. Третьего дня я заболел какой-то инфекцией. После обеда
поднимается температура, и потом не сплю всю ночь. Кашель слабее. 3-го июня
уезжаем за границу, в Шварцвальд, в августе буду в Ялте. Ах, как одолели
меня клизмы... Кофе уже дают, и я пью его с удовольствием, а яйца и мягкий
хлеб воспрещены. Крепко жму руку. А теперь я лежу на диване и по целым дням
от нечего делать все браню Остроумова и N{605}. Большое удовольствие. Ваш
А.Чехов".
А потом приписка:
"Сегодня первая ночь, которую я проспал хорошо"{605}.
Ольга Леонардовна мне потом с возмущением рассказывала, как в Берлине в
"Савой-отель" к нему приехал приглашенный известный клиницист проф. Эвальд.
Внимательно осмотрев больного, он развел руками и, ничего не сказав, вышел.
Это, конечно, было жестоко, но развел он руками, наверное, от недоумения,
зачем и куда такого больного везут.
И все-таки, как ни был я уверен в близости роковой развязки, меня как
молния поразила полученная мною рано утром 3 июля на Рижском взморье
телеграмма о его смерти. /606/
"M.К.ПЕРВУХИН"
"ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЧЕХОВЕ"
Мое знакомство с Антоном Павловичем Чеховым относится целиком к
последнему, ялтинскому периоду его жизни. К тому печальному периоду, когда
злой недуг, давно подточивший организм Чехова, стал быстро прогрессировать,
заставляя больного писателя все больше и больше замыкаться у себя дома и
отражаясь на его настроении.
Я поселился в Ялте осенью 1899 года, но наезжал туда и раньше. И вот на
моих глазах произошел многознаменательный перелом в жизни Чехова: раньше он,
особенно в те чудные, мягкие дни, которыми любит дарить Ялту осень, зачастую
и утром и вечером выбирался со своей дачи, выстроенной за городом, по
дороге, ведущей из Ялты через шумную, с азиатским элементом населения,
загрязненную Аутку - в горы, к пресловутому водопаду Учан-Су. Бывало, что
Чехов, как он сам, шутя над своею слабостью, выражался ироническим тоном,
"совершал подвиг", проходя все расстояние от дачи до ялтинской набережной
пешком, без отдыха по пути. На набережной же у него была "станция" в
крошечном книжном магазине большого чудака Синани, который, будучи человеком
весьма скромной, доморощенной культуры, с благоговением относился к
писателям вообще, а Чехова буквально боготворил.
Книжная торговля Синани шла очень вяло: с одной стороны - "Ялте читать
некогда", а с другой - у самого Синани - то ли из-за недостатка средств на
расширение /607/ дела, то ли по недостатку предприимчивости - выбор книг был
донельзя ограничен. Настоящий покупатель был в лавке большою редкостью. Но
крошечный магазинчик стоял на перепутье, в самом центре набережной, сам
Синани, один из могикан старой Ялты, отличался положительно всеведением и
словоохотливостью. Поэтому в магазинчике его постоянно происходили
импровизированные "заседания", в которых принимал участие и сам говорун и
хлопотун хозяин, крикливо обличавший непорядки то ялтинского городского
самоуправления, то земства, то администрации, а то и самого Петербурга,
ненавидимого стариком Синани за пренебрежение интересами Ялты.
У дверей магазинчика Синани стояла удобная скамья, из-за которой
чудак-караим вел нескончаемые препирательства с городскою управой и местной
полицией, требовавшими удаления ее. И вот если не в самом магазине Синани,
то у дверей его, на этой самой скамье, получившей название "писательской",
по целым часам засиживался Антон Павлович, греясь на солнышке и созерцая
море, сухо покашливая и рассеянно слушая разгоревшийся в магазине спор
крикуна Синани с любившим подшучивать над ним непременным членом ялтинской
городской управы, отставным знаменитым певцом баритоном Д.Усатовым, который
на склоне дней своих стал ялтинским домовладельцем и городским деятелем,
причем почему-то облюбовал в управе себе особую отрасль - заведование
очисткой городских улиц от мусора, в то время как другой член управы, бывший
в былые годы ассенизатором, а потом державший бани, некий Иванов,
заведовал... городским театром и местным "казино".
- Перевешать вас всех надо! - горячится вспыльчивый Синани, - в Сибирь
сослать! Вот погодите, дождетесь вы! Только и знаете, что население грабите!
Выскочит на улицу, стучит палкою с железным наконечником о цементный
тротуар, отчаянно жестикулирует.
- Антон Павлович! - вопит к мирно греющемуся на ласковом солнышке и
думающему какую-то печальную, хмурую думу Чехову. - Нет, вы слышали?! Нет,
что вы скажете на это безобразие?! /608/
Чехов бесконечно далек от предмета спора. Ялту он откровенно
недолюбливает и словно сердится на нее за то, что ему приходится жить в ней.
Горячность Синани явно смешит его. Но, мягко и чуть иронически улыбаясь, он
отзывается солидным баском:
- Да, это действительно безобразие!
- Вот погодите! - грозит Синани своему противнику. - Я уже просил
Антона Павловича разделать вас под орех в каком-нибудь своем произведении! И
Антон Павлович обещал, что соберется, разделает! Правда ведь, Антон
Павлович? Вы обещали?
И Чехов рассеянно отвечает баском:
- Обещал! Я их, злодеев!
Теперь все трое мирно спят могильным сном: Чехов на кладбище
Новодевичьего монастыря в Москве, в той Москве, куда он так рвался из
нелюбимой им Ялты, - крикун и хлопотун Синани и горлан экс-король баритонов
и специалист по очистке ялтинских улиц от мусора Д.Усатов - на ялтинском
кладбище...
Но вышеописанные визиты Чехова "в город" и "заседания" на лавочке у
магазина Синани с течением времени становились все реже и реже. В городе
Чехов почти перестал показываться, и если ему случалась надобность побывать
там, то он обращался предварительно с просьбою по телефону или к живчику и
весельчаку доктору Бородулину, или к фотографу Дзюбе - прислать на дачу
извозчика.
Знакомством с Чеховым дорожил