Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
обладала прекрасным
голосом и была хорошей пианисткой, но, по настоянию отца, ради семьи, не
пошла ни на сцену, ни даже в консерваторию. После смерти отца и потери
сравнительно обеспеченного существования она стала педагогом и профессором
пения при школе Филармонического училища, иногда выступала в концертах и
трудно мирилась со своей неудачно сложившейся артистической карьерой.
Я после окончания частной женской гимназии жила, по тогдашним понятиям,
"барышней": занималась языками, музыкой, рисованием. Отец мечтал, чтобы я
стала /681/ художницей, - он даже показывал мои рисунки Вл. Маковскому, с
семьей которого мы были знакомы, - или переводчицей; я в ранней юности
переводила сказки, повести и увлекалась переводами. В семье меня,
единственную дочь, баловали, но держали далеко от жизни... Товарищ старшего
брата, студент-медик, говорил мне о высших женских курсах, о свободной жизни
(видя иногда мое подавленное состояние), и когда заметили, как я жадно
слушала эти рассказы, как горели у меня глаза, милого студента тихо удалили
на время из нашего дома. А я осталась со своей мечтой о свободной жизни.
Детьми и в ранней юности мы ежегодно устраивали спектакли; смастерили
сцену у нас в зале, играли и у нас, и у знакомых, участвовали и в
благотворительных вечерах. Но когда мне было уже за двадцать лет и когда мы
стали серьезно поговаривать о создании драматического кружка, отец, видя мое
увлечение, мягко, но внушительно и категорически прекратил эти мечтания, и я
продолжала жить как в тумане, занимаясь то тем, то другим, но не видя цели.
Сцена меня манила, но по тогдашним понятиям казалось какой-то дикостью
сломать семью, которая окружала меня заботами и любовью, уйти, и куда уйти?
Очевидно, и своей решимости и веры в себя было мало.
Резко изменившиеся после внезапной смерти отца материальные условия
поставили все на свое место. Надо было думать о куске хлеба, надо было
зарабатывать его, так как у нас ничего не осталось, кроме нанятой в большом
особняке квартиры, пяти человек прислуги и долгов. Переменили квартиру,
отпустили прислугу и начали работать с невероятной энергией, как окрыленные.
Мы поселились "коммуной" с братьями матери (один был врач, другой - военный)
и работали дружно и энергично. Мать давала уроки пения, я - уроки музыки,
младший брат, студент, был репетитором, старший уже служил инженером на
Кавказе.
Это было время большой внутренней переработки, из "барышни" я
превращалась в свободного, зарабатывающего на свою жизнь человека, впервые
увидавшего эту жизнь во всей ее пестроте.
Но во мне вырастала и крепла прежняя, давнишняя мечта - о сцене. Ее
поддержало пребывание в течение /682/ двух летних сезонов после смерти отца
в "Полотняном заводе", майоратном имении Гончаровых, с которыми дружили и
родители, и мы, молодежь. Разыскав по архивным документам, что небольшой
дом, в котором тогда помещался трактир, имел в прошлом отношение, хотя и
весьма смутное, к Пушкину (его жена происходила из того же рода), мы
упросили отдать этот дом в наше распоряжение, и вся наша жизнь
сосредоточилась в этом доме. Мы устроили сцену и начали дружно составлять
программу народного театра. Мы играли Островского, водевили с пением, пели,
читали в концертах. Наша маленькая труппа пополнялась рабочими и служащими
писчебумажной фабрики Гончаровых. Когда в 1898 году мы открывали
Художественный театр "Царем Федором", я получила трогательный адрес с массой
подписей от рабочих Полотняного завода, - это была большая радость, так как
Полотняный завод оставил в моей памяти незабываемое впечатление на всю мою
жизнь.
Мало-помалу сцена делалась для меня осознанной и желанной целью.
Никакой другой жизни, кроме артистической, я уже себе не представляла.
Потихоньку от матери подготовила я с трудом свое поступление в драматическую
школу при Малом театре, была принята очень милостиво, прозанималась там
месяц, как вдруг неожиданно был назначен "проверочный" экзамен, после
которого мне было предложено оставить школу, но сказано, что я не лишена
права поступления на следующий год. Это было похоже на издевательство. Как
впоследствии выяснилось, я из числа четырех учениц была единственной,
принятой без протекции, а теперь нужно было устроить еще одну, поступавшую с
сильной протекцией, отказать нельзя было. И вот я была устранена.
Это был для меня страшный удар, так как вопрос о театре стоял для меня
тогда уже очень остро - быть или не быть, вот - солнце, вот - тьма. Мать,
видя мое подавленное состояние и несмотря на то, что до этого времени была
очень против моего решения идти на сцену, устроила через своих знакомых
директоров Филармонии мое поступление в драматическую школу, хотя прием туда
уже целый месяц как был прекращен.
Три года я пробыла в школе по классу Вл.И.Немировича-Данченко и
А.А.Федотова, одновременно бегая /683/ по урокам, чтоб иметь возможность
платить за учение и зарабатывать на жизнь.
Зимой 1897/98 года я кончала курс драматической школы. Уже ходили
неясные, волновавшие нас слухи о создании в Москве какого-то нового,
"особенного" театра; уже появлялась в стенах школы живописная фигура
Станиславского с седыми волосами и черными бровями, и рядом с ним
характерный силуэт Санина; уже смотрели они репетицию "Трактирщицы"{683}, во
время которой сладко замирало сердце от волнения; уже среди зимы учитель
наш, Вл.И.Немирович-Данченко, говорил М.Г.Савицкой, мне и некоторым другим
моим товарищам, что мы будем оставлены в этом театре, и мы бережно хранили
эту тайну... И вот тянулась зима, надежда то крепла, то, казалось, совсем
пропадала, пока шли переговоры... И уже наш третий курс волновался пьесой
Чехова "Чайка", уже заразил нас Владимир Иванович своей трепетной любовью к
ней, и мы ходили неразлучно с желтым томиком Чехова, и читали, и
перечитывали, и не понимали, как можно играть эту пьесу, но все сильнее и
глубже охватывала она наши души тонкой влюбленностью, словно это было
предчувствие того, что в скором времени должно было так слиться с нашей
жизнью и стать чем-то неотъемлемым, своим, родным.
Все мы любили Чехова-писателя, он нас волновал, но, читая "Чайку", мы,
повторяю, недоумевали: возможно ли ее играть? Так она была непохожа на
пьесы, шедшие в других театрах.
Владимир Иванович Немирович-Данченко говорил о "Чайке" с взволнованной
влюбленностью и хотел ее ставить на выпускном спектакле. И когда обсуждали
репертуар нашего начинающегося молодого дела, он опять убежденно и
проникновенно говорил, что непременно пойдет "Чайка". И "Чайкой" все мы
волновались, и все, увлекаемые Владимиром Ивановичем, были тревожно влюблены
в "Чайку". Но, казалось, пьеса была так хрупка, нежна и благоуханна, что
страшно было подойти к ней и воплотить все эти образы на сцене...
Прошли наши выпускные экзамены, происходившие на сцене Малого театра. И
вот наконец я у цели, я достигла того, о чем мечтала, я актриса, да еще в
каком-то новом, необычном театре. /684/
14/26 июня 1898 года в Пушкине произошло слияние труппы нового театра:
члены Общества искусства и литературы, возглавляемого К.С.Станиславским, и
мы, кончившие школу Филармонии, с Вл.И.Немировичем-Данченко, нашим
руководителем, во главе. Началось незабываемое лето в Пушкине{684}, где мы
готовили пьесы к открытию. Для репетиций нам было предоставлено выстроенное
в парке знакомых К.С. летнее здание со сценой и одним рядом стульев.
Началась работа над "Царем Федором Иоанновичем", "Шейлоком", "Ганнеле"{684},
а затем принялись за "Чайку", уже к осени.
Приступали мы к работе с благоговением, с трепетом и с большой любовью,
но было страшно! Так недавно бедная "Чайка" обломала крылья в Петербурге в
первоклассном театре{684}, и вот мы, никакие актеры, в театре, никому не
известном, смело и с верой беремся за пьесу любимого писателя. Приходит
сестра Антона Павловича Мария Павловна и тревожно спрашивает, что это за
отважные люди, решающиеся играть "Чайку" после того, как она доставила
столько страданий Чехову, - спрашивает, тревожась за брата.
А мы работаем, мучаемся, падаем духом, опять уповаем. Трудно было
работать еще потому, что все мало знали друг друга, только приглядывались.
Константин Сергеевич как-то не сразу почувствовал пьесу, и вот Владимир
Иванович со свойственным ему одному умением "заражать" заражает
Станиславского любовью к Чехову, к "Чайке".
Я вступала на сцену с твердой убежденностью, что ничто и никогда меня
не оторвет от нее, тем более что в личной жизни моей прошла трагедия
разочарования первого юного чувства. Театр, казалось мне, должен был
заполнить один все стороны моей жизни.
Но на самом пороге этой жизни, как только я приступила к давно
грезившейся мне деятельности, как только началась моя артистическая жизнь,
органически слитая с жизнью нарождавшегося нашего театра, этот самый театр и
эта самая жизнь столкнули меня с тем, что я восприняла как "явление" на
своем горизонте, что заставило меня глубоко задуматься и сильно пережить, -
я встретилась с Антоном Павловичем Чеховым. /685/
А.П.Чехов последних шести лет - таким я знала его: Чехов, слабеющий
физически и крепнущий духовно...
Впечатление этих шести лет - какого-то беспокойства, метания, - точно
чайка над океаном, не знающая, куда присесть: смерть его отца{685}, продажа
Мелихова{685}, продажа своих произведений А.Ф.Марксу{685}, покупка земли под
Ялтой{685}, устройство дома и сада и в то же время сильное тяготение к
Москве, к новому своему, театральному делу; метание между Москвой и Ялтой,
которая казалась уже тюрьмой; женитьба{685}, поиски клочка земли недалеко от
трогательно любимой Москвы и уже почти осуществление мечты - ему разрешено
было врачами провести зиму в Средней России;{685} мечты о поездке по
северным рекам, в Соловки, в Швецию, в Норвегию, в Швейцарию, и мечта
последняя и самая сильная, уже в Шварцвальде, в Баденвейлере, перед смертью,
- ехать в Россию через Италию, манившую его своими красками, соком жизни,
главное - музыкой и цветами, - все эти метания, все мечты были кончены 2/15
июля 1904 года его собственными словами: "Ich sterbe" (Я умираю).
Жизнь внутренняя за эти шесть лет прошла до чрезвычайности полно,
насыщенно, интересно и сложно, так что внешняя неустроенность и неудобства
теряли свою остроту, но все же, когда оглядываешься назад, то кажется, что
жизнь этих шести лет сложилась из цепи мучительных разлук и радостных
свиданий.
"Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес,
вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству"{685}, - писал как-то
Антон Павлович.
Казалось бы, очень просто разрешить эту задачу - бросить театр и быть
при Антоне Павловиче. Я жила этой мыслью и боролась с ней, потому что знала
и чувствовала, как Ломка моей жизни отразилась бы на нем и тяготила бы его.
Он никогда бы не согласился на мой добровольный уход из театра, который и
его живо интересовал и как бы связывал его с жизнью, которую он так любил.
Человек с такой тонкой духовной организацией, он отлично понимал, что значил
бы для него и для меня мой уход со сцены, он ведь знал, как нелегко
досталось мне это жизненное самоопределение. /686/
Мы встретились впервые 9/21 сентября 1898 года - знаменательный и на
всю жизнь не забытый день.
До сих пор помню все до мелочей, и трудно говорить словами о том
большом волнении, которое охватило меня и всех нас, актеров нового театра,
при первой встрече с любимым писателем, имя которого мы, воспитанные
Вл.И.Немировичем-Данченко, привыкли произносить с благоговением.
Никогда не забуду ни той трепетной взволнованности, которая овладела
мною еще накануне, когда я прочла записку Владимира Ивановича о том, что
завтра, 9 сентября, А.П.Чехов будет у нас на репетиции "Чайки", ни того
необычайного состояния, в котором шла я в тот день в Охотничий клуб на
Воздвиженке, где мы репетировали, пока не было готово здание нашего театра в
Каретном ряду, ни того мгновения, когда я в первый раз стояла лицом к лицу с
А.П.Чеховым.
Все мы были захвачены необыкновенно тонким обаянием его личности, его
простоты, его неумения "учить", "показывать". Не знали, как и о чем
говорить... И он смотрел на нас, то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно,
с каким-то смущением, пощипывая бородку и вскидывая пенсне и тут же
внимательно разглядывая "античные" урны, которые изготовлялись для спектакля
"Антигоны"{686}.
Антон Павлович, когда его спрашивали, отвечал как-то неожиданно, как
будто и не по существу, как будто и общо, и не знали мы, как принять его
замечания - серьезно или в шутку. Но так казалось только в первую минуту, и
сейчас же чувствовалось, что это брошенное как бы вскользь замечание
начинает проникать в мозг и душу и от едва уловимой характерной черточки
начинает проясняться вся суть человека.
Один из актеров{686}, например, просил Антона Павловича
охарактеризовать тип писателя в "Чайке", на что последовал ответ: "Да он же
носит клетчатые брюки". Мы не скоро привыкли к этой манере общения с нами
автора, и много было впоследствии невыясненного, непонятого, в особенности
когда мы начинали горячиться; но потом, успокоившись, доходили до корня
сделанного замечания.
И с этой встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей
жизни. /687/
Второй раз Чехов появился на репетиции "Царя Федора" уже в
"Эрмитаже"{687}, в пашем новом театре, где мы предполагали играть сезон.
Репетировали мы вечером в сыром, холодном, далеко еще не готовом помещении,
без пола, с огарками в бутылках вместо освещения, сами закутанные в пальто.
Репетировали сцену примирения Шуйского с Годуновым, и такими необычными
казались звуки наших собственных голосов в этом темном, сыром, холодном
пространстве, где не видно было ни потолка, ни стен, с какими-то грустными
громадными, ползающими тенями... и радостно было чувствовать, что там, в
пустом темном партере, сидит любимая нами всеми "душа" и слушает нас.
На другой день, в дождливую, сырую погоду, Чехов уезжал на юг, в тепло,
в нелюбимую им тогда Ялту.
17 декабря 1898 года мы играли "Чайку" в первый раз. Наш маленький
театр был не совсем полон. Мы уже сыграли и "Федора" и "Шейлока"; хоть и
хвалили нас, однако составилось мнение, что обстановка, костюмы
необыкновенно жизненны, толпа играет исключительно, но... "актеров пока не
видно", хотя Москвин прекрасно и с большим успехом сыграл Федора. И вот идет
"Чайка", в которой нет ни обстановки, ни костюмов - один актер. Мы все точно
готовились к атаке. Настроение было серьезное, избегали говорить друг с
другом, избегали смотреть в глаза, молчали, все насыщенные любовью к Чехову
и к новому нашему молодому театру, точно боялись расплескать эти две любви,
и несли мы их с каким-то счастьем, и страхом, и упованием. Владимир Иванович
от волнения не входил даже в ложу весь первый акт, а бродил по коридору.
Первые два акта прошли... Мы ничего не понимали... Во время первого
акта чувствовалось недоумение в зале, беспокойство, даже слышались протесты
- все казалось новым, неприемлемым: и темнота на сцене, и то, что актеры
сидели спиной к публике, и сама пьеса. Ждали третьего акта... И вот по
окончании его - тишина какие-то несколько секунд, и затем что-то случилось,
точно плотину прорвало, мы сразу не поняли даже, что это было; и тут-то
началось какое-то безумие, когда перестаешь чувствовать, что есть у тебя
ноги, голова, тело... Все слилось в одно сумасшедшее ликование, зрительный
зал и сцена были как бы одно, занавес /688/ не опускался, мы все стояли, как
пьяные, слезы текли у всех, мы обнимались, целовались, в публике звенели
взволнованные голоса, говорившие что-то, требовавшие послать телеграмму в
Ялту{688}... И "Чайка" и Чехов-драматург были реабилитированы.
Чем же мы взяли? Актеры мы все, за исключением Станиславского и
Вишневского, были неопытные и не так уж прекрасно играли "Чайку", но,
думается, что вот эти две любви - к Чехову и к нашему театру, которыми мы
были полны до краев и которые мы несли с таким счастьем и страхом на сцену,
- не могли не перелиться в души зрителей. Они-то и дали нам эту радость
победы...
Следующие спектакли "Чайки" пришлось отменить из-за моей болезни - я
первое представление играла с температурой 39o и сильнейшим бронхитом, а на
другой день слегла совсем. И нервы не выдержали; первые дни болезни никого
не пускали ко мне; я лежала в слезах, негодуя на свою болезнь. Первый
большой успех - и нельзя играть!
А бедный Чехов в Ялте, получив поздравительные телеграммы и затем
известие об отмене "Чайки", решил" что опять полный неуспех, что болезнь
Книппер - только предлог, чтобы не волновать его, не вполне здорового
человека, известием о новой неудачной постановке "Чайки".
К Новому году я поправилась, и мы с непрерывающимся успехом играли весь
сезон нашу "Чайку".
Весной приезжает Чехов в Москву.{688} Конечно, мы хотели непременно
показать "Чайку" автору, но... у нас не было своего театра. Сезон кончался,
с началом великого поста кончалась и аренда нашего театра. Мы репетировали
где попало, снимая на Бронной какой-то частный театр. Решили на один вечер
снять театр "Парадиз" на Большой Никитской, где всегда играли в Москве
приезжие иностранные гастролеры. Театр нетопленый, декорации не наши,
обстановка угнетающая после всего "нашего", нового, связанного с нами.
По окончании четвертого акта, ожидая, после зимнего успеха, похвал
автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с
часами в руках, бледный, серьезный, и очень решительно говорит, что все
очень хорошо, но "пьесу мою я прошу кончать /689/ третьим актом, четвертый
акт не позволю играть..." Он был со многим не согласен, главное с темпом,
очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы. И правда, у нас
что-то не ладилось в этот раз. Владимир Иванович и Константин Сергеевич
долго успокаивали его, доказывая, что причина неудачной нашей игры в том,
что мы давно не играли (весь пост), а все актеры настолько зеленые, что
потерялись среди чужой, неуютной обстановки мрачного театра. Конечно,
впоследствии забылось это впечатление, все поправилось, но всегда
вспоминался этот случай, когда так решительно и необычно для него
протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не по душе.
Была радостная, чудесная весна, полная волнующих переживаний: создание
нового нашего театра, итоги первого сезона, успех и неуспех некоторых
постановок, необычайная наша сплоченность и общее волнение и трепет за
каждый спектакль; большой, исключительный успех "Чайки", знакомство с
Чеховым, радостное сознание, что у нас есть "свой", близкий нам автор,
которого мы нежно любили, - все это радостно волновало и наполняло наши
души. Снимались с автором - группа участвующих в "Чайке", и в середине
Чехов, якобы читающий пьесу. Уже говорили о постановке "Дяди Вани" в будущем
сезоне.
Этой весной я ближе познакомилась с Чеховым и со всей его милой семьей.
С сестрой его Марией Павловной мы познакомились еще зимой и как-