Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
персонажа Дон Хуана (Дон Жуана) в ходе действия ударение
ставится не просто на том, что он не только озорник-соблазнитель, но и
настоящий преступник - обманщик, использующий свою безнаказанность сына
фаворита, а на том, что он превращается в героя, мужественно встречающего
гибель, как только высшая справедливость предстает перед ним в виде косной
каменной силы. Роль святого в драме многозначительно передана каменной
статуе командоpa, также обитателя преисподней. Проваливаются туда оба, и
тот, кто играл роль "злодея", и тот, кто выполнял функцию вершителя
небесного суда. На будущие века такая развязка закрепила сочувствие не к
высшему правосудию, а к герою.
Кальдерон в "Чистилище святого Патрика" разыгрывает в патетической и
остросюжетной форме с виду как бы самый канонический вариант. Патрик сначала
спасает Людовико после кораблекрушения, а затем косвенно способствует
решимости злодея раскаяться и пройти при жизни пытки чистилища. В
противоположность развязке "Севильского озорника" "спасаются" оба: и святой
и злодей.
Вычеркивая в 1915 г. с афиши Старинного театра слово "святой" из-за
того, что Патрик не числился среди православных святых, царская цензура
будто была способна оценить теологическую противоречивость драмы. И
католическому богословию, пусть в конце драмы большим списком перечисляются
церковные авторитеты, на которых драма может опереться, тоже было не
совладать с Кальдероном. На подходах к пещере Людовико во многом
противоположен типу "кающегося" и ситуационно в некоторые моменты даже схож
с Сехисмундо. Когда Людовико приближается к пещере-чистилищу, он встречается
с некогда соблазненной и предательски им убитой дочерью ирландского короля
Полонией (Патрик воскресил ее). Она - из смирения, но и из остатков былого
чувственного влечения - объясняет своему убийце, как тот должен действовать,
и что уже первые испытания - переправу через страшное озеро - ему нужно
пройти по своей "свободной воле":
... По льдистой сфере озера ты должен
Пройти в ладье, владыкой полновластным
Своих свободных действий...
Перевод точен: "... Has de pasar, siendo absolute dueno de tus
acciones".
Таким решающим выступлением, такой решающей ролью "свободы воли"
перевернута вся видимая ("каноническая") концепция.
Но этого мало: из того кошмарного бреда, в который Людовико превратил
свою жизнь, он вырвался, победил исключительно потому, что был обманут.
"Спасся" обманом.
Но и этим не исчерпывается вопиющая неканоничность драмы, с виду
религиозной. Со "спасением" обманом сочетается изображение власти земных
страстей вплоть до порога потустороннего мира. Как страсть к Росауре
преодолевала внушение, что жизнь есть сон, так в этой драме она сильнее
будто запрограммированной сюжетом благостыни. Покаявшийся и твердо
решившийся "спасаться" Людовико, встретив Полонию, устоял от чувственного
искушения, "победил" (venci) тоже вследствие обмана. Напуганный до этого
явившимся ему в виде его скелета призраком собственной смерти, он и Полонию
принял за призрак, не поверив свидетельству чувств, что она вновь ему
желанная живая женщина:
Твой призрак ложный
С правдивостью земною его
Меня не покорил, хоть предо мною
Ты видимую форму приняла,
Чтоб я оставил цель свою, утратив
Надежду.
Это Людовико восклицает за сценой, с озера, когда он поплыл, и уже было
невозможно повернуть назад. Религиозна драма, где отречение от земного,
возможность преодолеть страсть на пороге чистилища - следствие _обмана_!
Поэт, сквозь острый и запутанный сюжет, сквозь чередование богохульства
и вдохновенной хвалы, ведет и в этой драме к ситуации контраста и
противоречий. Их великий поэт барокко не сглаживал в пользу догмы, а
оставлял такими же нерешенными, какими видел в жизни.
Пусть читатель вдумается в хорнаде III, сцена 7, в слова Людовико о
противоположности, которая _сближает_ противоположное - гору рая и гору ада.
Бальмонт не вполне передает в данном случае уж слишком
рассудочно-философский характер этих стихов, буквально означающих следующее:
"Те две горы столь безмерно различны, // Что их теснейшим образом сближает
// Противоречивое противостояние":
Tan disformes son los dos,
Que les hace mas amigos
La contraria oposicion.
Идея единства неразрешенных противоположностей - это философский рывок
поэтического всеведения барокко на полтораста лет вперед, к рубежу, где
кончается диалектика по Канту и начинается диалектика по Гегелю.
Игра противоречий кальдероновского барокко, звонко раскалывающая чугун
догм, еще очевиднее в драме, названной будто правовернее всех других -
"Поклонение кресту" (1630-1634). Но и здесь существенно не столько
заглавие-эмблема, сколько те ножницы между преследовавшимся церковью личным
благочестием (ими Эусебио означает "благочестивый") и казенной
контрреформационной церковью, которые в этой драме доходят до предела или
выходят за всякий предел, если можно так выразиться даже о метафорических
"ножницах". Нечто подобное встречается у Кальдерона в необычайном "Волшебном
маге", где языческий философ своим умом, без помощи откровения, доходит до
основ христианства. Тезис, на который могло бы не хватить нескольких костров
инквизиции, взятых вместе.
В "Поклонении кресту" Эусебио - изгой по рождению, так как отец,
движимый ложной ревностью (чтобы задеть честь дворянина, признается он с
осуждением, достаточно и "воображаемого подозрения"), решил накануне родов
убить жену в глуши леса в горах. Окрававленного младенца нашли в лесу у
подножия креста (такие кресты в католических странах часто ставились на
перекрестках, на местах каких-то достопамятных событий), и это так же, как и
родимое пятно в виде креста на груди, - единственные его свидетельства.
Драма начинается с того, что друг Эусебио Лисардо, обнаружив переписку
Эусебио с сестрой, несмотря на все уговоры, вынуждает героя на поединок, в
котором, однако, гибнет сам. Теперь Эусебио - совсем изгой. Хотя поединок
был честным, и он сам отнес на плечах умирающего исповедаться, он официально
вне закона, имущество его конфисковано, Юлия, его возлюбленная (к которой
он, конечно, не прикоснулся), вопреки ее "свободе воли" (это составляет
предмет разбирательства в драме), заточена отцом в монастырь. Схожая
ситуация вынужденного разбойничества великодушного, рыцарственного героя
воспроизведена Кальдероном в светском варианте в драме "Луис Перес
Галисиец".
Одиночество Эусебио и человеческую отчаянность драмы усугубляет
правдивое и важное для понимания мышления Кальдерона изображение того, что
крестьяне, равнодушные к конфессиональным проблемам, с одинаковым
безразличием относятся и к церкви и к нецерковному благочестию разбойника:
Убьет и крест над ним поставит,
И грех свой, дескать, искупил.
Подумаешь, какая милость
Тому, кого он сам убил!
А тем временем против Эусебио, объявленного государственным
преступником, мобилизованы военные силы (во главе отрядов поставлен суровый
Курсио, отец Юлии). Он (и все это прямо, терминологически точно сказано в
тексте и адекватно передано Бальмонтом (отлучен от церкви, что в те времена
было тягчайшим наказанием, против Эусебио ведется "несправедливая война"
("Guerra injusta"). Его не спасает ни удаль товарищей, ни отчаянные действия
- проникновение в монастырь к Юлии (увидев у нее на груди такой же знак
креста, как у него самого, он отказывается посягнуть на Юлию), но она,
потрясенная всем происшедшим, также становится разбойницей.
С точки зрения эмблематики заглавия, "открытость" судьбы Юлии еще более
загадочна, чем чудесное "спасение" Эусебио. Ведь у Юлии такой же знак, как у
Эусебио, но он не движет ее судьбой. Насильно заточенная, затем оставшаяся
вне стен монастыря, Юлия, разбуженная чувственность которой оскорблена
внезапным отказом Эусебио, переодевшись в мужское платье, становится злым
разбойником, покушается и на самого Эусебио, затем с отчаянной храбростью
помогает ему, но знак креста не оказывает влияния на ее жизнь и поступки:
чудо не становится законом. Кальдерон едва ли читал Декарта, но дышал тем же
воздухом рационализма.
После самых драматических перипетий узнается, что Эусебио брат Юлии,
сын гневливого Курсио, родившийся в лесу от израненной самим Курсио жены.
Что-либо сделать поздно: Эусебио умирает, и его как отлученного не хоронят
по обряду, а оставляют в лесу и "по случаю" близ того же креста, у которого
начался его краткий и горестный жизненный путь. Жестокости церковной
расправы - приговору к вечным мукам на том свете - противостоит лишь
осуждаемое церковью личное, "эразмианское" благочестие. По Евангелию так,
путем прямого обращения с креста к кресту, "спасся" один из разбойников,
распятых рядом с Иисусом. Развязать драму может лишь повторение
неповторимого чуда. Призыв умирающего, даже умершего, слышит священник
Альберто, когда-то пощаженный разбойником. Он чудом оживляет мертвого на
время, достаточное для исповеди.
Моральная победа отлученного, "спасенного" прямым вмешательством неба,
"спасенного" вопреки церкви-отлучительнице, с помощью духовника нарушающего
церковную дисциплину, обнаруживает зияющее, как его ни прикрывать,
расхождение Кальдерона с "великоинквизиторской" Контрреформацией.
Сложность оценки драмы об Эусебио не только в том, что развязывается
она жонглированием одного игольного острия на другом - неповторимым чудом,
но и в том, что крестьяне, т. е. персонажи драмы, наиболее близкие тому
простому и наивному зрителю, у которого нецерковное благочестие могло
встретить стихийную поддержку, не понимают и не принимают милосердия
разбойника Альберто - ни то, что он щадит их и всех тех, кто обратился к
нему во имя креста, ставит кресты над могилами убитых, ни то, что относит
умирающих на исповедь: "Примерное благотворение - // Убил и тащит на
плечах".
Свойственное барокко Кальдерона сосредоточение внимания на
непримиренных противоречиях, правдивое отражение зыбкости, иллюзорности
попыток их спиритуалистического разрешения, неприложение их к Юлии
проявились в "Поклонении кресту" еще отчетливее, чем в драмах "Жизнь есть
сон" и "Чистилище святого Патрика".
Когда рассеиваются мифы вокруг так называемых религиозно-философских
драм Кальдерона, то не остается ли последняя возможность впустить темный луч
в светлое царство? Не обнаружено ни одного бальмонтовского перевода ауто
Кальдерона, но ведь заказные, исполнявшиеся на площади в праздник Тела
господня "действа о причастии" (autos sacramentales) составляют около
третьей части драматического наследия Кальдерона. Оставим пока в стороне то,
что они практически не издавались, что из-за них поэт терпел не меньше
неприятностей, чем из-за других пьес, и поставим вопрос, не свидетельствуют
ли хоть они одни о какой-то близости поэта официальному католицизму?
Церковной задачей ауто было укреплять главное, но все менее приемлемое
в свете жизненного, географического, астрономического, вообще
научно-технического опыта XV-XVII вв. для сознания нового человека "таинство
веры". А именно то, что в ходе обедни (на Западе - мессы) осуществляется не
символическое, а вещественное (материальное) пресущестрление хлеба и вина в
тело и кровь Христову, а верующие во время причастия (евхаристии)
действительно приобщаются к Христу. Прямо показать это и в ауто было
затруднительно, поэтому действие ауто строилось на отличии Нового завета от
Ветхого (Ветхий не знал причастия), на изложении чудес, связанных с
причастием, на толковании истории, преданий, мифов, аллегорически
соединяемых с евхаристической тематикой.
Ауто поэтому было обоюдоостро, а, скажем, у Лопе остро не в ту сторону,
в которую требовалось. Это относится и к формально более осмотрительному
Кальдерону. Ведь не мог же он удержаться даже в комедии "Дама Привидение",
чтобы слуга, трепещущий от такой дьявольской дамы, завидев ее со
светильником, не бросился бы пояснять, что дьявол, как "luci-fer", тоже
означает "свето-носный"; а в аутос и чудеса и дьявол должны были являться на
каждом шагу.
Бальмонт не переводил аутос Кальдерона. Но роль их в творчестве
испанского драматурга велика, и если читателю хочется составить себе
представление об их жанровой и идейной свободе, можно обратиться к изданной
в 1986 г. в Ленинграде книге: "Iberica. Кальдерон и мировая культура". В
данной статье мы перелистаем несколько страниц из этой специфической области
испанского театра XVI-XVII веков.
Сначала остановимся на одном позднем, зрелом ауто, ошеломляюще
озаглавленном "A Dios рог razon de Estado" (1650-1660?), т. е. "К Богу из
государственных соображений", что более литературно можно перевести: "К
Господу блага государственного ради". Перед нами типичное Кальдероново ауто,
но по существу это язычески-вольная комедия-фантасмагория, будто написанная
неким не то Аристофаном, не то Лукианом, переместившимся, минуя XVII, прямо
в XVIII столетие; неизмеримое остроумие сочетается в ауто не столько с
"христианским гуманизмом" Эразма, сколько с чем-то странно похожим на
рационалистический деизм французских просветителей.
Действие ауто протекает от поры распятия Христа до открытия Америки и
до века Кальдерона и задевает все континенты. Самым опасным из его
аллегорических персонажей оказывается не первобытное индейское _Безбожие_
(_Атеисмо_), играющее роль _Америки_; не выступающее как _Африка_ будущее
_Магометанство_, но играющий роль _Азии_ Ветхий завет (_Синагога_).
Ветхозаветность выступает намного хуже безбожия и магометанства, не говоря
уж об античном язычестве, мгновенно преобразующемся в истинную веру. Европа
представлена греко-римским _Язычеством_, притом не философским, а имперским,
тем, которое по преданию и в действительности до IV в. обрекало на
мученичество тысячи и тысячи христиан. В соответствии с выдвижением
_Язычества_ на первый план _Дух_, человеческий разум, воплощен в Дионисии
Аргите (I в.), т. е. в первом эллинском магистрате, который был, согласно
Деяниям апостолов (17, 34), обращен апостолом Павлом в христианство.
Странно, но персонаж этот, изображавшийся мудрецом (в Средние века ему
приписывали сочинения философа-мистика VI в., ныне именуемого
Псевдо-Дионисием), в честь которого названа ближайшая к Акрополю улица в
Афинах, выведен Кальдероном молодым человеком, в амплуа "первого любовника"
(de galan)!
В ауто выступает и апостол Павел, решительно облеченный поэтом,
возможно вспомнившим римскую фреску Микеланджело и картину Караваджо, в
римские одежды (a lo romano). На сцене происходит его обращение ударом
молнии господней и его падение с коня. Чтобы поднять Павла на ноги,
требуется не благодать, как в Писании, но оказываются необходимыми
совместные действия _Духа_ и играющей роль шута _Мысли_. На весах
догматизма, впрочем, как и на весах скептицизма, трудно сказать, что
убийственнее: необходимость для обращения Павла (совершенного Христом уже
после распятия, посредством чуда) _Мысли_ или Шута: о, Кальдерон!
_Синагога_, любимцем которой был Павел, убедившись в его обращении,
обнажает на него и на _Дух_ меч (ветхозаветный закон поднимает меч на св.
Духа!), но оба ищут защиты у ..._Язычества_! - "Saca la espada у se amparan
los dos de la Gentilidad" (О. С., III, 867). Причем защищают христиан не
философы, не поэты, а сама империя, Рим, который на вопрос, где Павел и
Дионисий укроются, надменно отвечает: "A mis pies" ("У моих ног");
основоположники христианства, спасающиеся у ног языческой империи Рима:
такого не придумали бы худшие насмешники над христианством, ни острый
Лукиан, ни серьезный Цельс!
В своем удалении от Ветхого завета в сторону язычества и его
_государства_ ("К Богу из государственных соображений"!) Кальдерон оставляет
в этом ауто без внимания бесчисленные предания о кровавых гонениях христиан
императорами и о казни Петра, а также и Павла в Риме. А Кальдерон видел
темницу, куда заключали апостолов, видел храмы, воздвигнутые на
предполагаемых местах казни. Поэтом нарушен даже тот вид равновесия, который
царил у самых смелых художников Чинквеченто, например в фресках Микеланджело
в капелле Паолина, где напротив "Обращения апостола Павла" символически
помещено "Распятие св. Петра", осуществляемое (как и казнь Павла) _римскими_
карательными войсками.
Кальдерон идет своим путем. После всех знамений, чудес, споров
континентов, плясок Африки он выводит действо о вере на прагматическую
деистически-рациональную прямую: большую часть мира - Азию и Африку -
страшные знамения и христианские чудеса не убеждают, и они остаются врагами
христианства. Обращаются Павел, Дух, Язычество-Европа и Индеец-Америка. Но
обращаются в большинстве не верой, а деловыми соображениями, прагматическим
разумом. Дионисий говорит, что "(новая) вера (св. Павла) не несет ничего
такого, почему не было бы благом для всех уверовать в нее и полюбить ее,
достигая этой веры и любви из соображений политических, если соображений
самой веры недостаточно", если нет внутренней основы для веры:
nada su ley nos propone,
que bien a todos no este
el creerlo у el amarlo,
Ilegando a amar у creer
por razon de Estado cuando
faltara la de la fe
(O.C., III, 868).
В жилах Кальдерона будто заиграла кровь будущих писателей
предреволюционной Франции XVIII в. Шут - _Мысль_, пересмеивая все содержание
ауто, готов "отметить празднествами и развлечениями истину этой истины", - а
именно, что если веры недостаточно, в бога надо верить из политических
соображений (О.С., III, 869).
И этого Кальдерону мало. Он кончает ауто обращением ко всем,
"парабасой", как это называется в комедиях Аристофана. Притом у Кальдерона
это нечто еще больше нарушающее сценическую иллюзию. Все (todos), т. е.
актеры, а за ними, как в массовом театре, и зрители, толпившиеся на площади,
смеются реплике Шута, а если сумеют, подхватывают ее, пляшут и поют, весело
завершая удивительную по тем временам пьесу о целесообразности любви к вере
у неверующих:
Тоdоs
I contigo
todos diciendo otra vez,
que debe el ingenio humano
liegarlo a amar у creer
por razon de Estado cuando
faltara la de la fe
(O.C, III, 869).
(Все: И с тобой (