Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
он и сам (еще так не-
давно!) жил крохами; при этом унизительном воспоминании снова вспыхивала
в нем злоба на Сильвию. Тем не менее из инстинктивного чувства солидар-
ности - правда, уже отвергаемого его взбунтовавшимся сознанием - Марк
начинал перечислять заслуги интеллигенции, отстаивал ее право на сущест-
вование. Но когда в ответ на злые и ядовитые насмешки Массона он старал-
ся вытащить лучших представителей интеллигенции из их уютного нейтрали-
тета, охраняемого укреплениями из книг, когда он пытался заставить их
действовать, ему пришлось в конце концов к стыду своему признать, что по
отношению к интеллигентскому племени самые суровые слова кажутся слишком
мягкими. Почти все эти интеллигенты имели возможность видеть ясней и
дальше, чем другие. Многие располагали и временем для этого. И народ с
благодарностью последовал бы за любым несвоекорыстным вожаком. Но они
больше всего боялись именно того, что за ними последует армия, готовая
действовать слишком решительно, и она будет их подталкивать сзади и пос-
тавит в затруднительное положение. Они притворялись, что смотрят в дру-
гую сторону: "Я ничего не видел..." Они позорно уклонялись из боязни от-
ветственности. Следовало бы выжечь у них на лбу каленым железом... Даже
те молодые писатели из числа известных Марку, которые готовы были при-
нять участие в политической деятельности ради того, чтобы блеснуть своим
"гуманизмом", - даже и они по-настоящему не примыкали ни к одной партии.
Они сидели на нескольких стульях сразу, будь то радикализм, социализм,
интернационализм или национализм. Время от времени, под прикрытием ста-
рого французского классицизма, они перебегали в ряды литературы роя-
листской, ибо она была хозяйкой в прессе и на выборах в академию. Пройдя
определенный стаж двусмысленного подмигивания прохожим на самых разных
улицах, они приступали к делу согласно обычаям этой профессии: во всех
случаях каждый находил себе подходящее местечко. Париж являл картину
всех ступеней интеллектуальной проституции - от газетных домов терпимос-
ти, где шарлатаны получали жирные оклады за то, что отравляли своей
гнусной ложью неразборчивую широкую публику, вплоть до дорогих кокоток
из академии и литературных салонов, искусно разводивших вирусы "добро-
вольного", но не бескорыстного рабства и общего паралича. Короче говоря,
их скрытая функция заключалась в том, чтобы отвлекать, уводить от дея-
тельности. А для достижения этой цели все средства были хороши. Даже
мысль. Даже деятельность!.. Как это ни казалось парадоксальным, страсть
к спорту приводила в конечном счете к бездействию. Опьянение физической
активностью и движением ради движения отводило самые бурные потоки энер-
гии от их естественного русла, исчерпывало их на стадионе или же вылива-
ло в сточные трубы, прежде чем обрывался их бешеный бег. Этой заразе
поддался и народ. Когда Массон издевался над гнусностью буржуазной ин-
теллигенции, Марку нетрудно было отвечать ему насмешками над рабочими,
которые тоже тупели от спорта. Спорт довершал разрушительную работу га-
зет. Он создавал армию людей, отравленных и бесполезных. Большие клубы
скупали, как скупают лошадей, целые конюшни профессионалов, которых они
именовали любителями, и составляли из них футбольные команды. Тысячи
трудящихся в расцвете сил бесстыдно продавали свои мускулы. В качестве
международных футболистов они пользовались всеми благами роскошной жиз-
ни, первоклассными отелями, спальными вагонами, вплоть до той минуты,
когда они преждевременно утрачивали гибкость мускулов. Тогда их рыночная
стоимость падала до нуля и их выбрасывали на свалку, как это делали в
древнем Риме с гладиатором, который превращался в падаль. Но гладиаторы
по крайней мере были уже мертвы. А люди, загубившие жизнь на современных
аренах, переживали сами себя. Толпа, ходившая на зрелища, интересовалась
ими не больше, чем римская чернь интересовалась гладиаторами. Она требо-
вала все новых и новых атлетов. И на этих зрелищах она растрачивала всю
страсть, всю ярость, которые при надлежащем руководстве могли бы опроки-
нуть мир социального угнетения. Она вносила в международные матчи губи-
тельный шовинизм: игры превращались в бои. Бывали убитые. Нападающие в
регби вели себя так, словно они ворвались в неприятельскую траншею. Вот,
оказывается, во имя чего прошли под Триумфальной аркой те, кто не погиб
на фронте! Вот чем кончились их клятвы взять в свои руки управление го-
сударством и перестроить общество! Они даже не получили раnеt et
circensec [106]. Хлеб им приходилось зарабатывать. А за circenses они
должны были платить. Со времен Менения Агриппы эксплуатация ротозейства
и глупости человеческой продвинулась далеко вперед. Нет, у Массона было
так же мало оснований гордиться рабочим людом, как у Марка своими бур-
жуа. Когда Массон начинал поучать своих товарищей по типографии, они от-
вечали ему солеными словцами, не давая себе труда вступать с ним в спор.
Старый фронтовой товарищ, единственный, кто еще удостаивал его ответом,
только пожимал плечами:
- Чего ты хочешь? Чтобы мы еще раз подставили головы? Опять за чужие
права? Будет! С меня довольно! Теперь я уж не такой болван, заботиться о
других не стану! Я забочусь о себе. Каждый за себя!
Им обоим, и Марку и Массону, с горечью клеймившим эгоизм своих клас-
сов, не хватало, однако, решимости самим отказаться от врожденной склон-
ности к игре в свободу, которая представляла собой лишь особую форму
эгоизма и сводила на нет все их бунтарство. Французу, даже когда он от-
решился от наиболее распространенных предрассудков, нужно очень большое
усилие, чтобы заключить себя в определенные рамки, подчинить себя дис-
циплине какой-нибудь партии. Слабость французского довоенного социализма
была результатом непрочности и внутрипартийных связей, которые объединя-
ли членов партии лишь условно и не могли спаять их в решающие минуты.
Война внушила Массону желание не подчиняться больше никогда, нигде, ни-
кому, никакому хозяину, никакой партийной дисциплине, принадлежать одно-
му себе, только себе... А в таком случае как же рассчитывать на других?
Допустить, что другие, даже в его собственном классе, такие же угнетен-
ные, как он, будут действовать солидарно, оставаясь каждый сам по себе,
не отрекаясь от своего "я" во имя добровольного подчинения какому-нибудь
приказу, диктатуре какой-нибудь партии, было самой несбыточной из всех
мыслимых надежд. Самые бурные коллективные порывы кратковременны, - их
обессиливает самая их бурность; если их не сдерживает твердая рука, они
ослабевают на много раньше, чем достигнут цели, и тогда происходит еще
более глубокое падение: брошенный камень всегда падает ниже того уровня,
с которого он вылетел. Но слишком уж давно утратила революционная Фран-
ция навыки практического действия. А война внушала ей глубочайшее отвра-
щение ко всяким правилам боя. Все, что свободным умам напоминало военную
муштру, рождало в них ненависть и отвергалось. Одни только консерваторы
и шовинисты извлекали отсюда полезный урок. Положение было выгодным для
Реакции. Свобода выковывала себе удила, но в то же время не допускала,
чтобы избранный вождь оседлал ее и повел к победе. Массон не смог удер-
жаться ни в одной профессиональной рабочей организации: те, что сущест-
вовали с довоенного времени, перестраивались с огромным трудом, а новые
только тем и занимались, что ставили одна другой палки в колеса... Марк
- он был воплощением принципа "сам по себе". Отсюда проистекала вся его
слабость. Но и вся его сила. Казалось, он так и не сможет отрешиться от
своей слабости, не отрешившись от своей силы и не утратив смысла
собственного существования. Не видно было никакого выхода из тупика, в
который обоих товарищей привела резкая критика общественного устройства.
Да и товарищами они были только по бессильному отрицанию. Деятельности,
приносящей облегчение, они не знали. И еще неизвестно, пошли ли бы они
на необходимые уступки друг другу, чтобы координировать свои действия,
если бы даже они были способны действовать? Этому надо научиться. А у
кого могли они научиться? Во Франции не было ни одной школы, где учили
бы действовать. Были только мастера поговорить. В этой отрасли каждый
француз знает достаточно для того, чтобы учить других. Марк и Массон пи-
тали отвращение к словам. Но они все-таки говорили. За отсутствием дея-
тельности! Они все говорили и говорили о действии, которого не соверша-
ли, которого не могли совершить. После этого они чувствовали себя опус-
тошенными, каждый испытывал отвращение и к себе и к другому... Дея-
тельность! Деятельность! О чреве, ждущее оплодотворения!..
Общество недостаточно ясно отдает себе отчет, что эта неутоленность
созревшей воли опасна не меньше, чем неутоленность созревшего пола. Здо-
ровый народ всегда нуждается в цели, к которой он мог бы стремиться. Ес-
ли ему не предоставить цели благородной, он найдет гнусную. Лучше прес-
тупление, чем тошнотворная пустота существования бесплодного и иссушаю-
щего! Сколько их, известных нам молодых людей 1914 года, бросилось очер-
тя голову в войну только для того, чтобы спастись от унизительной скуки
жизни! Эти после кровавой оргии переживают тяжкое похмелье, а после вой-
ны пришли другие, которых тоже терзает бешеная, почти физиологическая
жажда деятельности. Не находя самки, они разбивают себе лбы о прутья
клетки, как звери в зверинце, которых еще не совсем доконала пытка нево-
ли. Марк и Массон кружили в своей яме и ворчали. Сотни других были в та-
ком же положении, и каждый ворчал в одиночку в своей яме, каждый в оди-
ночку выл от боли и ярости.
Но тут-то сына Аннеты и поддержала его здоровая кровь. Быть может,
даже не кровь его рода. Не будем забираться слишком глубоко в историю
рода Ривьеров. Там были перемешаны и добро и зло. Но на протяжении своей
жизни каждый обновляет свою кровь. У Марка в крови была гордая воля его
матери. Пусть Марк был довольно скверным мальчишкой, как все двадцати-
летние самцы в их естественном состоянии, если не очистить их от грязи,
не отфильтровать их. Испытывая глубокое смятение мысли, смятение телес-
ное и душевное, живя в такую эпоху, в таких ужасных - с моральной точки
зрения - условиях (без веры в людей, без веры во что бы то ни было, без
всякой опоры!), он никогда не отступал от своей инстинктивной, от своей
нелепой, от своей героической воли преодолеть... "Преодолеть что? Себя!
Кого это - себя? Мое "я"? Оно меньше, чем ничто. Уверен ли я, что оно
действительно существует, это "я", которое от меня ускользает, которого
я не знаю... Но уверен я или не уверен, я хочу, я хочу, я хочу! Я его
преодолеваю. Я не позволю себе погибнуть вместе с ним..." В такие минуты
он говорил о себе, как о постороннем. Но этого постороннего он оберегал.
Даже когда этот посторонний выскальзывал у него из рук, шатался, падал,
проституировал себя, Марк сохранял в полной силе, - против него, для не-
го, для того, чтобы его судить, осуждать и вновь подымать, - гордые
чувства, которые его едкая ирония в то же время высмеивала как некую
окаменелость: честь, нравственную гордость, твердое решение остаться
верным... "Верным кому? Глупец! Глупец! Трусливому буржуа, который зачал
меня и удрал? Или этому чреву, которое отдалось и потом обрекло меня на
эту ужасную жизнь, в которую я вовсе не хотел вступать?.. Глупец! Пус-
кай!.. Хотел вступать или не хотел, но вступил! Она бросила меня в бой.
И я не сдамся!"
"Она (это чрево) не сдалась, - продолжал он рассуждать. - А я что же,
сдамся? Окажусь слабее женщины?"
Этот молодой самец считал себя бесконечно выше женщины... Но в глубо-
ких, тщательно скрытых тайниках его души звучало неосознанное "Ave
Mater... Fructus ventris..." [107]. Плод никогда не предает свое дре-
во...
Но сейчас предавало древо...
Марк строгим взглядом следил за этой женщиной, за своей матерью, ко-
торая вернулась к нему с Востока и теперь странным образом менялась в
атмосфере парижского брожения. Она казалась ему подозрительной. Она не
так сильно возмущалась, как ему бы хотелось, этим миром, который стал
для него личным врагом. Уж не принимала ли она этот мир? Он не умел чи-
тать в ее сердце. Но на губах ее, в глазах, во всем ее существе он обна-
руживал какую-то беззаботность, деятельную, счастливую, безмятежную, не
знающую никаких угрызений. А какие могли быть угрызения? Из-за чего? Уж
не из-за этого ли мира, из-за горестей и позора этих людей, из-за того,
что она сама во всем этом участвует? Это было бы к лицу ему, новичку, в
этой безотрадной игре, в которой высасываешь всю горечь жизни, как будто
вся эта горечь для тебя одного и приготовлена! А у нее было время при-
выкнуть к приятному или к неприятному вкусу: "Во всякой пище есть го-
речь. Но это не мешает есть! Есть-то надо! И я принимаю жизнь. Иного вы-
бора у меня нет..."
Он тоже принимал жизнь. Но с раздражением, со злобой, с затаенным бе-
шенством, И он не мог примириться с тем, что его мать приспособилась к
ней так естественно и даже как будто находит в этом некое постыдное удо-
вольствие. Но какое право он имел запрещать ей? Это право он сам себе
тайно присвоил. Оно было выше прав сына. То было право мужчины. Женщина
была его собственностью... Если бы он заявил ей об этом, она бы рассмея-
лась ему в лицо. Он это знал. Он знал, что она была бы права. И это бе-
сило его еще больше.
Итак, претерпев многие испытания, Аннета снова оказалась ни при чем.
За поездку в Румынию она едва не заплатила слишком дорого, и на месте
Аннеты всякая другая растеряла бы там добрую половину веры в себя и в
жизнь. Но Аннета была женщиной иного склада. Веру она не рисковала поте-
рять, ибо никогда не заботилась о том, чтобы создать себе какую-нибудь
веру. "Верить? В кого? Во что? В себя? В жизнь? Какой вздор! Что я знаю
обо всем этом? И что мне надо об этом знать?.. Строить на том, что еще
впереди, значит начинать постройку с верхушки... Это к лицу мужчинам! А
с меня хватит и земли. Я всегда найду, куда поставить ноги. Мои крепкие,
большие ноги! Они всюду испытывают одинаковое удовольствие от ходьбы...
На ее здоровом организме не оставило никаких следов воспаление легких
(последствие гриппа), которое она перенесла в Италии, по дороге домой.
Сильвия, хотя и была моложе ее, уже чувствовала свой возраст и не мири-
лась с ним, а окружающие чувствовали его еще сильней, ибо с годами ее
характер не улучшался, - он становился все беспокойнее и несноснее. Она
проводила ядовитые параллели; она как будто бы попрекала сестру ее моло-
жавостью. Аннета говорила со смехом:
- Вот что значит начать слишком рано! Добродетель всегда бывает воз-
награждена.
Сильвия ворчала:
- Хороша добродетель! И какой тебе толк от нее сейчас?
- А вот этого ты и не знаешь!..
Нет, от добродетели ей не было никакого толку. И от пороков тоже. Она
действительно была до странности равнодушна и к добродетели и к пороку.
Когда ей случалось думать об этом, она испытывала что-то вроде стыда.
Она даже хотела бы пережить это, но, откровенно говоря, это ей не удава-
лось.
"Что же со мной делается? Я даже не умею быть беспутной?.. Еще того
хуже: аморальной?.. Какое падение! Красней! Красней!.. Ну нет, довольно!
Я и так достаточно румяная... Конечно, не такая, как бедная Сильвия, с
ее порывами сирокко, от которых лоб, щеки, шея становятся похожи на по-
ле, усеянное маками... Какое у меня наглое здоровье!"
Действительно, она отнюдь не вызывала жалости. Между тем ее положение
было не из блестящих. Она едва-едва сводила концы с концами, и денег у
нее было ровно столько, чтобы, в случае нужды, продержаться несколько
недель при самой строгой экономии; она ела раз в день, да и то в дешевых
ресторанах, где пища не обильна и не изысканна. Но, бог знает почему, ей
все шло впрок.
От Аннеты не укрылось, что ее здоровый вид является предметом строго-
го изучения со стороны сына всякий раз, как они встречаются. Он готов
был потребовать у нее объяснений по поводу ее возмутительного спо-
койствия. Марк называл это безразличием, ибо ничто и никто не могли бы
вызвать в ней прилив страсти. Ее выпуклые и чуть близорукие глаза на все
смотрели и все видели, но ни на чью сторону не становились. Однако она
не теряла ничего из того, что видела; она бережно хранила все в памяти.
Придет день, она подведет итог... Но только не сегодня! Она шла своей
дорогой и впитывала в себя все, что видела. И продолжала наслаждаться
странным, не прекращавшимся душевным подъемом, - надолго ли его хватит -
которого она не искала и не старалась удержать. Самое удивительное было
не то, что она наслаждалась им несколько месяцев или несколько лет - с
тех пор как кончилась судорожная напряженность военного времени и пришло
облегчение, - такова была эпоха, естественное торжество жизни над
смертью. Но эпоха изжила это торжество в какие-нибудь два-три года, оно
сгорело, как солома, и овин сгорел вместе с соломой, - от него остались
четыре стенки, да и те были расшатаны, их сотрясал ветер и мочил дождь.
А вот у Аннеты овин уцелел: он был сделан крепко, из хорошей глины, и
она сложила там все свое добро. Там хватало места и для урожая прошло-
годнего и для урожая будущего года. Это-то и было удивительно: у нее
подъем продолжался и тогда, когда всех охватила усталость или отвраще-
ние, как после опиума. Значит, она была из другого теста?
Да нет же! Она всем была обязана своей неистощимой энергии и поддер-
живала себя постоянной деятельностью. Никаких наркотиков! Действовать!..
(Но не является ли это тоже своего рода наркотиком?) Успешна была ее де-
ятельность или неуспешна, это уже не столь существенно. И в том и в дру-
гом случае Аннета бывала в выигрыше. На каждом шагу, хотя бы и ложном,
она схватывала все новые и новые частицы вселенной, бившейся в судорогах
смерти - обновления, - частицы травянистого луга, удобряемого гниением
мира.
Но почему же миллионы более молодых и более живых, чем она, не испы-
тывали такого наслаждения? Почему этих молодых людей охватывало, напро-
тив, головокружение, ужас, доходящие до галлюцинаций ярость и страх? В
зелени луга они видели только зелень трупную. Но разве Аннета ее не ви-
дела?.. Видела. Она видела и то, что лежало на поверхности, и то, что
было скрыто. Что тут особенного? Это в порядке вещей! Много смерти -
много жизни. И одна - дочь другой... Значит, Аннета больше не осуждала
войну? Она всегда была готова возобновить борьбу против нее и против
презренных людей, для которых ужасы войны были игрой фанатизма, тщесла-
вия и барыша... Но как уживалось все это в Аннете? Не требуйте у нее
объяснений! Про то знает ее природа, глубокая, слепая и надежная женская
природа, подчиненная тем же великим законам, что и все природы. Но рас-
судок Аннеты не знает этого, если не считать некоторых проблесков созна-
ния, которые недавно ее озарили, только проблески эти были слишком крат-
ки. И она не поняла их ясного смысла... [108] Да, вместе со всей приро-
дой она страстно борется против всего, что убивает. Но, как и вся приро-
да, она пылает страстью ко всему, что живет, она пылает всем, что живет,
всеми огнями новой жизни, которые поднимаются над полями смерти. И ее
глаза, ее руки, ее движения, все естественное течение ее жизни прос-
то-напросто воплощают ту гармонию жизни и смерти, законов которой она не
постигает.
Она любит видеть и любит жить. И в жизни этого нового луга, расцвета-
ющего на крови мертвых ("А я-то сама разве не умерла? И вот я воскре-
саю... "), ее интересует все, даже самое худшее. Аппетит у бургундки из-
рядный. И она непривередлива. Честн