Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
ворить по-латыни им легче, чем во вре-
мя поездки за границу спросить дорогу по-немецки или по-английски. Это
ниже их достоинства. Пусть северные варвары учатся нашему языку. Все
трое живут идеалами прошлого. Эти добрые христиане без всяких оговорок
восхищаются язычеством Морраса. Вот это подлинный римлянин! Все они ве-
селы, умеют пожить в свое удовольствие и не прочь развлечься в мужской
компании вольными анекдотами. К обедне они ходят вшестером, всем се-
мейством - крайне умилительная картина. Кругозор их узок, но обрисован
четко, как французские пейзажи с чистыми, гармоническими линиями, где
холмы охватывают кольцом древний, но не меняющийся городок. Парижский
приход ничем не отличается от такого захолустного городка. То, что нахо-
дится за его чертой, не вызывает у парижан вражды, а только легкую нас-
мешку, предубеждение, ни на чем не основанное, но прочно засевшее; живут
маленьким тесным мирком - остального не знают и не замечают. А наверху -
бог, клочок неба и белые колокольни церкви Сен-Сюльпис, где поют колоко-
ла.
Но когда правительство Республики призвало обоих сыновей, чтобы скор-
мить их вражеским пулеметам, никто из семьи даже не пикнул: "Негодяйка"
стала священной. Все шестеро горюют, но они затаили свою боль. Они хоро-
шо усвоили, что кесарю - кесарево. Бог не взыскателен. С него довольно
души. Тела ему не нужно. Он даже отказывается от права судить поступки.
Он судит только намерения. Кесарю это на руку. Он завладевает всем.
На третьем этаже живет вместе с сыном г-н Жирер, профессор-правовед,
уже несколько лет как овдовевший. Жирер тоже с Юга, но совсем другого
Юга - это севенский протестант. Он мнит себя свободомыслящим (этим само-
обманом тешит себя не один ученый колпак в нашем университете). Но в
глубине души это "парпальот", как выражаются молодые Бернардены, потеша-
ясь в своем кругу над его деревянной фигурой и миной проповедника времен
Адмирала. Человек он очень порядочный. До крайности суровый в вопросах
долга и начиненный моральными предрассудками (самыми худшими из всех,
так как они беспощадны). При всем своем почтении к верхним жильцам и
несколько натянутой, но изысканной вежливости, никогда ему не изменяю-
щей, он воздает им, что называется, той же мерой. Он искренне стремится
быть беспристрастным, но в его глазах католицизм - это своего рода по-
рок, органический изъян, который накладывает свой отпечаток даже на са-
мых честных людей, что бы они ни делали. И он нисколько не сомневается,
что именно католицизм-причина заката латинских наций. А между тем Жирер
- добросовестный историк, он старается вытравить всякий намек на страсть
из всего, что он говорит и пишет, рискуя показаться скучным и пресным. И
Жирер действительно скучен в своих лекциях, подкрепленных документами,
уснащенных цитатами, окаймленных сносками и к тому же произносимых моно-
тонным гнусавым голосом. Свою историческую критику он незаметно для себя
обесценил предупреждениями, в которых даже не отдает себе отчета, - до
такой степени они кажутся ему непреложными, - и полным отсутствием гиб-
кости, неумением правильно ориентироваться среди разнообразных взглядов.
Этот начетчик, все перевидавший в книгах и многое видевший в жизни, сох-
ранил под своими сединами комическую, трогательную, ужасающую наивность,
а она является благоприятной почвой для всех разновидностей фанатизма.
Нравственное чутье у него высоко развито. Но психологическое отмерло.
Тех, кто на него не походит, он понять не в состоянии.
Его сын - в том же роде. Это историк, молодой доктор с дипломом Сор-
бонны; недавно, в тридцать лет, он превосходно защитил диссертацию и те-
перь смотрит на мир сквозь очки теорий. Своих собственных, разумеется. А
не мешало бы проверить стекла у оптика. Но он далек от такой мысли. Он,
как и отец его, не согласен, что "вначале было дело". "Вначале - прин-
цип". Республика - это принцип. Завоевания первой Революции непреложны,
как теорема. Начавшаяся война есть следствие, неизбежно из нее вытекаю-
щее. Цель войны - установить демократию и мир во всем мире. Им не прихо-
дит в голову, что было бы, пожалуй, умнее начать с сохранения этого ми-
ра. Но они не сомневаются, что нарушители мира - те отсталые народы, ко-
торые не желают понять и принять истину. И, стало быть, для всеобщего
блага - и их собственного - надо навязать им эту истину силой.
Можно подумать, что эти два человека, отец и сын, - братья, старший и
младший; во всем похожие, любящие друг друга, высокие и прямые, сухопа-
рые и гордые, они замуровали себя в своей идеологии: в ней нет ни единой
бреши, куда могло бы проникнуть сомнение. Наука - лишь преданная служан-
ка их демократических верований. Они не сознают этого. Их сознание-это
их вера. Они верят. Они верят. И верили бы даже на костре. (Сын и будет
на этом костре - в окопах! И отец будет там же - своим истекающим кровью
сердцем...) Они верят... И эти люди именуют себя свободомыслящими!..
Молодой Жирер - жених Лидии Мюризье, обаятельной и смелой девушки из
богатой женевской семьи; она влюбилась в него, да и он любит ее религи-
озной любовью. Любовь Лидии нельзя назвать религиозной - это глубоко
мирское чувство, но, стремясь походить на любимого, Лидия подражает ему
и в любви: она силится придать серьезное выражение своим улыбчивым синим
глазам. А по натуре своей она чужда религии и ничего не требовала бы от
жизни, кроме естественных радостей: земли, воздуха, воды и во все време-
на года - здоровья, солнца и любви своего возлюбленного, если бы только
сам он не искал счастья жизни вне жизни, в идеях. И вот она старается
вместе с ним искать его в том же. Эта скромная дочь Гельвеции, у которой
нет причин участвовать в распрях народов, послушно затверживает наизусть
республиканский катехизис французов (Революция I года и Права вооружен-
ного человека) - символ веры своего жениха... Ах, будь на то ее воля,
она унесла бы его на руках подальше от этой схватки! Как удручает ее
война! Как далека эта война от всего строя ее мыслей! Но Лидия совестит-
ся этого - ведь ее любимый смотрит и судит иначе: она малодушна, она
ошибается. Надо закрыть глаза и смотреть на мир его глазами, чтобы стать
достойной его. О любовь моя, я хочу верить, оттого что веришь ты!.. Я
верю...
Не желает верить одна во всем доме - Кларисса Шардонне, соседка Анне-
ты, живущая с ней дверь в дверь. Нет, нет, она любит не той любовью,
когда приносишь в жертву и себя и возлюбленного во имя призрачной веры
возлюбленного!.. Да и вздор это! Какая там вера! Есть лишь робость перед
людьми, страх перед общественным мнением. Ее избранник - банковский слу-
жащий, заурядный молодой человек, славный, миловидный, с тонкими белоку-
рыми усиками и тусклыми глазами, довольно бесцветный. Мировые события,
банк, политики и, откровенно говоря, родина - ко всему этому он вполне и
безгранично равнодушен. Во всем мире для него существует только милая
маленькая женщина, которой он овладел (или это она овладела им?) три ме-
сяца назад. Какие это были месяцы!.. Но они не пресытились. У них вздра-
гивают пальцы, когда они вспоминают, прильнув друг к другу, проведенные
вместе ночи. Как она властвует над ним, эта упоенная страстью женщина!..
Обыкновенная парижская работница, поклоняющаяся ему, как богу, своему
собственному богу, боготворящая его, как свое добро, свою игрушку, свою
кошку, своего ручного зверька, свою душу, если только у нее есть душа,
свои внутренности, свое все, свою собственность!.. Она худенькая, хруп-
кая, порывистая брюнетка; глаза у нее с поволокой. На бескровном лице,
которое она тщательно подрумянивает, красной нитью прочерчены губы.
Страсть высосала из нее всю кровь. А он милостиво разрешает боготворить
себя и не удивляется: он отдается той, которая пожирает его; и каждый из
них в свой черед становится добычей другого. Ни он, ни она не думают о
том, что этой игре должен прийти конец. Иного смысла они в жизни не ви-
дят...
Но когда война стучится к нему, он поднимается не споря. Невесело это
- ведь удалью он не отличается. Чуть не со слезами думает он о том, что
покидает и что найдет взамен. Но боится показаться смешным, боится зас-
лужить презрение, если выкажет слабость. Мужчине не пристало любить
слишком сильно. Кларисса видит его насквозь. Она кричит:
- Трус! Трус! И всхлипывает.
Задетый, он сердито отшучивается:
- "Трус... Вот уж невпопад! Обозвать трусом человека, который собира-
ется стать героем! "Умереть за родину!"
Она умоляет его замолчать. От одного слова "смерть" ее прохватывает
дрожь. И она просит у него прощения. Пусть себе щеголяет своим патрио-
тизмом - ведь это он для храбрости. И она не смеет продолжать спор; она
слишком одинока и не может высказать вслух свои мысли: весь свет (это -
ничто!) и он сам (это-все!) назовут их ересью. Но она знает, что втихо-
молку, в глубине души, он, несчастный, думает то же, что и она!.. "Уме-
реть за родину!.." Нет, нет, это говорится для галерки!.. Люди малодуш-
ны. Постоять за свое счастье - на это у них нет мужества. Жалки они!
Жалки!.. Кларисса вытирает глаза. Ведь жизнь - сцена. Надо улыбаться,
раз он этого хочет. Уж она поплачет за кулисами... "Да и ты тоже! Меня
не проведешь. Ведь и у тебя в душе - смерть. О трус, трус, зачем ты уез-
жаешь?"
А он читает ее мысли и думает вслух:
- Что же делать?
Но она женщина, и страстная женщина. Она не может примириться. Прими-
риться с тем, что мешает ей жить...
- Что делать? Остаться.
Он устало пожимает плечами.
Ах! На нее ополчился весь свет!.. И на него тоже. Но она злится на
своего возлюбленного! Он вместе со "всем светом". Он смиряется. Зачем?
Двое рабочих, живущих в мансардах, тоже смирились: это Перрэ (седла и
сафьяновые изделия) и Пельтье (электромонтер). Они готовы были бороться
против войны. Но раз никто против нее не борется, приходится идти в ногу
с ней. Иного выбора нет... Оба они социалисты, и точка отправления у них
одна и та же. Но люди отправляются вместе, а потом расходятся в разные
стороны. И вот их пути разошлись.
Еще неделю назад Перрэ твердо решил, что войны не будет:
- Все это газетная труха, досужий вымысел игроков в покер, министров
и дипломатов, заседающих за зеленым столом. А если бы даже эти междуна-
родные маклеры и напакостили нам, их поставили бы на место. Мы еще свое
слово скажем! Мы - Интернационал, Жорес, Вайян, Гед, Ренодель, Вивиани и
профсоюзы. Железная дивизия. И все товарищи за границей, особенно в Гер-
мании... Слушай, Пельтье! На днях мы (наши) встретились с ними, все уже
организовано, лозунг дан. Пусть только эти негодяи посмеют объявить мо-
билизацию... Мы им покажем мобилизацию: никто с места не тронется!..
Но Пельтье посмеивается и посвистывает себе в бороду; он говорит Пер-
рэ:
- Молодо-зелено, товарищ! Перрэ запальчиво возражает. Ему минуло
тридцать семь, а тридцать семь лет тяжелого труда сойдут за пятьдесят
лет жизни какого-нибудь лежебоки. Но Пельтье спокойно отзывается:
- Вот именно! Ты тянул свою лямку, а думать было некогда.
Перрэ вступает в спор, подавая приятелю "с пылу, с жару" статью, про-
читанную в последнем номере газеты, - единственной газеты, которая лжет
в тон его мнениям. Пельтье пожимает плечами и устало отвечает:
- Да, говорить-то легко!.. А вот делать!.. Все улетучатся.
И они "улетучились". Когда подлый матадор, прячась за ставень, свалил
Жореса одним ударом, точно быка, в замершем от ужаса Париже было великое
шествие, зловещее торжество похорон - и речи, речи, ливень речей над
тем, кто навсегда умолк. Все были тут - и те, кто оплакивал сраженного,
и те, кто думал:
"Ему куда лучше в гробу".
Народ ожидал призыва к отмщению, сигнала, который рассеял бы тревогу,
молнии во мраке. А погребальное красноречие, которое изливали все эти
уста, дышало лишь смертью и предательством. Ораторы говорили:
- Поклянемся отметить за Жореса! Но еще не отзвучали эти клятвы, как
они сами же нарушили их. Они стали подрядчиками той войны, которая сра-
зила Жореса. Они внушали народу:
- Идите убивать! Сплотимся же в священном единении над телами наших
братьев!
И то же твердили их единомышленники в Германии.
Народ в замешательстве молчал. Но потом зашумел и пошел следом. Не
его забота думать. Раз те, кого он поставил думать за себя, его вожаки,
повели его на войну, остается только идти. И Перрэ уже уверил себя, что
это и есть служение делу народа и Интернационала. Вот кончится война - и
настанет золотой век!.. Надо же позолотить себе пилюлю!
Но Пельтье, уже утративший свои иллюзии, сказал:
- Как же, пойдут они на войну! Дело народа... Осточертели мне эти
слова. Устрою-ка я лучше свои дела. Возьму пример с них (они - это аку-
лы, предавшие социализм): устроюсь...
И Пельтье устроился...
Во всем доме, сверху донизу, не чувствуется вражды. Немцами возмуща-
ются - ведь они нападающая сторона (конечно, они! Тут и спорить нечего).
Воевать не хотят, но идут на войну, чтобы проучить немцев. Из глубины
страдания, затаенного, немого, сосредоточенного, из сознания необходи-
мости жертв рождается энтузиазм. Но ненависть не родилась.
Выказывает ее разве только Равусса (Нюма) - хозяин "дровяного склада
и винного погребка", живущий в нижнем этаже. Тучный, растрепанный ста-
рик, еле-еле таскающий свои подагрические ноги, обутые в грязные туфли,
болтает о бошах, изливая на них потоки брани; он завидует своему сыну
Кловису, который отправляется потрошить колбасников. А сын ликует: это
будет приятная прогулка! У бошей он вдосталь побалуется пивом и ихними
Гретхен... Хохочут... Галдят... Но на лице твоем, толстяк, я читаю тре-
вогу, заглушаемую громкой болтовней, и гнев при мысли об опасностях, на
которые ты волей-неволей посылаешь своего сына, своего единственного сы-
на...
- Если он!.. Если они его!.. А, черт!.. Если они его искалечат,
убьют!..
Как бы то ни было, на всем доме - печать спокойного достоинства, без
ярости, без малодушия, печать благоговейной и мужественной покорности.
Каждый выставляет, точно натянутый лук, свое доверие, обращенное к неве-
домому богу. А тревоги запрятывает поглубже.
Всех ли я обошел? Не пропустил ли кого-нибудь?
Ах да! В маленькой квартирке напротив Кайе, на шестом этаже, живет
молодой писатель Жозефен Клапье. Ему двадцать девять лет, у него больное
сердце, и он освобожден от военной службы. Он прячется в своей норе.
Инстинктивно старается не быть на виду. Пока что его жалеют. Но жалость
- даяние, которым было бы неосторожно злоупотреблять. А Клапье осторо-
жен. На душе у него кошки скребут... Внизу есть недреманное око: Брошон,
о котором я забыл упомянуть... А его неудобно обойти: это муж привратни-
цы, полицейский агент. Онто не уезжает - его глаза, его кулаки пригодят-
ся здесь; долг его - остаться на этом берегу. Но задору у него не
меньше, чем у завзятого вояки; он зорко следит за подозрительными лич-
ностями, за врагами в тылу. Брошон обнимает свой дом отеческим взором;
это дом благонадежный, он делает ему честь. К обитателям его Брошон
очень благоволит. Но ведь долг на первом месте! А Клапье у него на при-
мете. Клапье - пацифист.
На этот раз довольно - этим дворнягой я заканчиваю свой смотр. Я обо-
шел все этажи, кроме второго. Второй этаж закрыт. Второй этаж неприкос-
новенен. Его занимает домовладелец. Г-н и г-жа Поньон, богатые, пожилые,
скучающие люди, уехали отдыхать. Квартирную плату они собрали с жильцов
в июле. В октябре они вернутся... Канет в вечность целый триместр...
И миллион жизней.
Они уехали, все восемь воинов. А оставшиеся затаивают дыхание, чтобы
уловить звук их удаляющихся шагов. На улицах шумно. Но по ночам на чело-
веческие сердца, на дом ложится трагическая тишина.
Аннета спокойна. Невелика, впрочем, заслуга - ведь ей ничто не угро-
жает. И это кажется ей унизительным. Будь она мужчиной, она, разумеется,
не задумываясь, отправилась бы на войну. Но что сталось бы с ее реши-
мостью, если бы ее сын был пятью годами старше? Кто знает? Она сказала
бы, что уже одна эта мысль обидна для нее. Ведь такие, как Аннета, спо-
собны, рассердившись на себя, пылая румянцем, поставить на карту и самое
себя и своих любимых... Способна? Может быть, и так... Но поставит ли?..
Она в этом убеждена... Сделаем вид, что верим ей! Если мы не согласимся,
она насупится, как разгневанная Юнона. Но когда ее мальчик подходит к
ней, она с трудом удерживается, чтобы не задушить его в своих пылких
объятиях. Он принадлежит ей. Она его крепко держит...
Несмотря на дремлющую в ней жажду деятельности, Аннета волей-неволей
бездействует. Она (вместе с сыном) на время защищена от опасностей.
Судьба даровала ей отсрочку, и у нее есть время наблюдать. Она пользует-
ся этим. Она смотрит на мир свободным взглядом, не застланным никакой
теорией. Над вопросами войны и мира она никогда еще не задумывалась. Вот
уже пятнадцать лет как ее целиком захватывает более знакомый ей конфликт
- борьба за хлеб и еще более жгучий - борьба с самой собой. Это и есть
настоящая война; каждый день она начинается сызнова; перемирие на этом
фронте - жалкий клочок бумаги. Что касается войны внешней и международ-
ной политики вообще, то Аннета от них далека. Целых сорок лет (сорок
лет, прожитых Аннетой) Третьей республике удавалось поддерживать безоб-
лачный мир - скорее благодаря тому, что Европе везло, хотя она этого и
не заслуживала, чем благодаря стараниям самой республики (ибо этот дряб-
лый режим, как и его противник - болтливый император никогда не произно-
сил "да", но не говорил "нет", и козырял то сухим порохом, то сухой
оливковой ветвью). Для целого поколения война была чем-то далеким и
смутным, декорацией или отвлеченной идеей, романтическим зрелищем или
вопросом морали и метафизики.
Аннета спокойно впитавшая в себя официальное мировоззрение в те вре-
мена, когда теория относительности еще не расшатала всех устоев науки,
привыкла воспринимать бытие как навеки данную действительность, которой
управляют законы природы. И тем же законам, казалось ей, подчинена вой-
на. Отрицать законы природы или восставать против них ей даже не прихо-
дило на ум. Они не подвластны сердцу, они не подвластны даже разуму; они
сами властвуют и над тем и над другим: надо им покориться. И Аннета при-
емлет войну, как она приемлет смерть и жизнь. Из всех необходимостей,
навязанных нам природой вместе с таинственным и жестоким даром жизни,
война еще не самая бессмысленная и, пожалуй, не самая свирепая.
В чувстве, которое Аннета питает к родине, нет ничего из ряда вон вы-
ходящего; в нем нет особой страстности, но и сомнений оно не вызывает. В
обыкновенное время она никогда не размышляла об этом чувстве, не имея
желания щеголять им или вникать в его природу. Она и его принимала как
факт.
И в первый же час, который пробила, словно молоточек башенных часов,
война, Аннета чувствует, что это встрепенулась часть ее самой, целый об-
ширный край, погруженный в спячку. У Аннеты появляется ощущение роста.
Она была втиснута в клетку своего индивидуализма. И вот она вырвалась на
простор и разминает онемевшие члены. Пробуждается от сна, на который ее
обрекло одиночество. Теперь она - весь народ...
И каждое движение народа находит в ней отзыв. С первой же минуты ей
чудится, что распахнулась широкая дверь Души, обычно запертая, как храм
Януса... Природа без покровов, оголенные, без всяких прикрас, силы...
Что она увидит? Что явится ей? Что бы то ни было, она готова, она ждет,
она в своей стихии.
Большинство окружающих ее людей плохо переносит этот зной. В их душах
происходит брожение. Еще не минула первая неделя авг